355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Далия Трускиновская » Государевы конюхи » Текст книги (страница 5)
Государевы конюхи
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Государевы конюхи"


Автор книги: Далия Трускиновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 74 страниц)

– Ничего, народ попрет – надышит! – пообещал Стенька. – У меня вот какая новость – Родьку-то, оказывается, опоили. Проведал я о том вчера поздно вечером, а с утра успел сбегать к тюрьме, и там подтвердили – совсем плох.

– Опоили, говоришь? – Гаврила Михайлович сел к столу и призадумался. – И не раздели, не разули, а всего лишь опоили? Не странно ли это, Степа?

– Стало быть, Гаврила Михайлыч, кому-то чем-то Родька помешал, и тем людям его лопотье без надобности.

– Может, по ошибке выпил, чего другому наливали, – заметил подьячий. – Ты вот что, Степа… Ты пока в это дельце не суйся. Слыхал я краем уха, что в ту самую ночь, как этот дурень Родька тещу гонял, или не гонял, черт его разберет… Так вот, в ту ночь у некоторого кружечного двора была в переулке драка. Судя по всему, лесные налетчики между собой схватились, должно полагать, две ватажки большой дороги не поделили. И одни других втихомолку бражкой попотчевали, а бражка оказалась хитрой. И не то шесть, не то семь человек воров сейчас в Разбойном приказе сидят… Тоже, поди, проснуться никак не могут…

– В Разбойном?

– Не к нам же их тащить! Они, видать, не в самой Москве промышляли, вот и в Разбойном. Так ты не суетись. Может статься, Родька там же пил, и его видели, и он там до утра пробыл, пока на Аргамачьи конюшни не заявился. Я сам разведаю.

– Стало быть, мне к деду Акишеву больше не ходить? – спросил огорченный Стенька.

Спозаранку у него вышел неприятный разговор с Натальей. На завтрак ему хотелось горячего, а Наталья выставила свеклу с постным маслом, немало постоявший на холоду овсяный кисель и два ломтя хлеба, присыпанного серой солью. Еще ковшик квасу принесла и занялась своими бабьими делами, даже за стол не села.

Стенька вежливо спросил, почему жена давно пирогов не пекла, ведь близится Масленица и мясники сбрасывают цены на мясо, как раз и взять бы баранинки на пирог.

– Пирог с бараниной тебе, идолищу? – изумилась Наталья. – А что ж не с осетровыми молоками? А что ж не с яйцами и с сыром? На твое жалованье только такие и есть!

– Погоди, вот скоро с одним дельцем покончим и будет мне навар, – сдуру похвастался Стенька.

– Знаю твои навары! Два алтына три деньги! На добрый калач и то не хватит!

Это был намек на последний Стенькин приработок, который полагали употребить на покупку хорошего полотна для рубах, а вышло одно недоразумение.

– Нет, тут дело верное, – возразил Стенька. – Сам Деревнин походить по этому делу велел. Может, рубль выйдет, или даже два.

Тут уж он вовсе воображением вознесся. Выманить из Деревнина рубль пусть и за очень значительную помощь пока еще никому во всем Земском приказе не удавалось. Однако нужно было дать Наталье понять, что странные утренние и вечерние шатания мужа вовсе не связаны ни с каким блудом или пьянством. И хоть на время, а избавиться от ее упреков, поскольку ничто так не мешает рассуждать, как занудливая бабья воркотня.

Дал понять! А как теперь расхлебывать?

Деревнин посмотрел на нос повесившего земского ярыжку – и сжалился.

Уж что там свершилось в заскорузлой душе старого подьячего, который привык все на свете мерить алтынами, морожеными щуками и говяжьими четвертями, – сказать было трудно. Может, вспомнил собственную безденежную молодость, может, Стенькин ангел-хранитель, как раз в этот миг подытожив страстные и не очень мольбы подопечного, решил наконец прикоснуться краем белоснежного крыла к деревнинскому сердцу…

– Сходи, – велел он. – Возьми приметы пропавших вещей. Поскольку мне уж ведомо, к которому целовальнику идти расспрашивать о Родьке, заодно проверю – не пропил ли он и в самом деле той бабьей шубы и тех чеботов. Кто его, Родьку, разберет, – может, он приволокся туда с добычей, а после его опоили?

– Так я побегу, Гаврила Михайлыч? – радостно спросил Стенька.

Великий подвох был тем не менее в поручении подьячего. Знай Стенька грамоте – записал бы приметы и принес листок. Теперь же следовало их задолбить наизусть да за целый день не растерять из головы. А растеряешь – тут-то подьячий и скажет что-нибудь этакое про дурака, который лезет с суконным рылом в калашный ряд.

Поскольку у Стеньки по его должности суеты хватало – туда сбегай, да сюда грамотку отнеси, да на торгу потолкайся, за порядком присмотри, – он не сразу попал в дом Родьки Анофриева, а ближе к вечеру.

Татьяна и Прасковья в церковь собирались на литургию, а потом с батюшкой Кондратом окончательно похороны оговорить и все, что положено, уплатить. Уже и в колокол ударили у Преображения Господня, а затем и на колокольне Иванопредтеченской церквушки, куда обычно ходили женки из Конюшенной слободы. Но на Татьяну нашло:

– К Крестовоздвиженской пойдем! Туда, где матушку подняли! Сам Господь указывает, где за нее молиться надобно!

В таком положении с бабой не поспоришь, Прасковья со Стенькой переглянулись, да и пошли вместе с Татьяной туда, куда ей заблагорассудилось. Тем более Стенька знал про себя, что записывать все равно не станет, а расспросить без записи и на ходу можно.

Вести розыск он понемногу учился – видывал, как это делают подьячие. В случаях таких злодеяний, когда неизвестно время убийства, нужно было еще и спросить, кто да когда последним видел жертву. Разузнав о шубе и прочей тряпичной казне, Стенька с умным видом перешел к более тонким расспросам.

– А днем, накануне той ночки, Устинья ничего такого не говорила ли? Мол, злых людей опасается? Мол, Родька опять грозил?

– Татьянка, ты днем-то у нее была? – не понимая, для чего такие сведения, но полагая, что земский ярыжка о чепухе расспрашивать не станет, перебросила вопрос Прасковья.

– Да кабы я знала! Я бы и ночевать у нее осталась! Я бы с утречка с самого к ней прибежала, там бы и сидела! – отвечала Татьяна.

– Так была или нет? – переспросил Стенька.

– Выходит, не была, – ответила за невестку Прасковья.

– А когда ж была? Не помнит, что ли?

– Погоди-ка… – Прасковья рукой сделала знак, мол, не трещи, дай подумать. – Она как пошла причитать, знаешь что сказала? Третьего дня была у матери, и та Устинья пошла ее провожать, да с соседкой и сцепись!

– Великое дело! Не соседка ж ее удавила?

– Да той Агафье уж восьмой десяток, поди, кого она там удавит? А только сидит себе или стоит где и за соседями глядит, кто куда пошел да кого с кем видали. Ну, понятное дело, никто ее не любит.

– Так что же, Агафья с кем-то Устинью-покойницу видела? С боярскими сынками, чай?

– Видела, что ночью к ее воротам возок подъезжал. Не спится старой дуре, прости Господи, сидит у окошка да на снег любуется. Вот она и начни у Устиньи выпытывать про возок. Та ей – знать, мол, не знаю и ведать не ведаю ни про какие возки! А старуха ее ругать – мол, стыд потеряла, врешь и Бога не боишься. Чуть не подрались.

Тут и Стенька вспомнил – Татьяна, причитая, не забывала крыть в хвост и в гриву какую-то Агашку, и поди догадайся, что речь идет о трухлявой бабке!

Впрочем, таких вредных бабок побаивались. Мало ли чего сбрехнет, а слово окажется крепко и лепко. Видно, основательно набрехала бабка Агафья, если Татьяна решила, будто порча напущена.

– Мерещится ей, видно, – продолжала Прасковья. – Сидит, сидит у окна, да и задремлет. У нас вон бабушка жила, сидит себе у печки, да вдруг и принимается просить, чтобы ее домой отвели! Долго понять не могли – что такое? А это ей всякий раз снилось, будто она в Твери оказалась, откуда ее замуж брали. Пришли, Степан Иванович!

– Пришли? – вдруг переспросила Татьяна и встала, обводя взглядом пространство перед церковкой.

– Да что ты, свет? Что ты? – засуетилась Прасковья. – Никто уж и не скажет, где она, бедненькая, лежала! Затоптали все давно! Ведь ходят люди, кто в церковь, кто мимо! Пойдем, пойдем, свет, помолимся – легче станет…

– Тут? – спросила Татьяна, указывая на пустое место у самых дверей. – Сказано же – у церкви!..

– Может, и тут, это один Бог знает. Да идем же, не то всю литургию простоим за дверьми, как оглашенные, идем, идем, свет…

Татьяна, когда Прасковья чуть ли не в охапке вносила ее в церковь, все оборачивалась на то пустое место. Стенька – и то поглядел на него с тревогой. Вдруг и впрямь?

Пропустив вперед женщин, он стянул с головы шапку и перекрестился на наддверный образ. Оббив снег с ног, вошел…

Служба началась довольно давно. Не такой Стенька был великий молитвенник, чтобы по ходу богослужения о чем-то судить, однако ж глаза во лбу имел и увидел, что в церкви уже сделалось тепловато, и бабы пораспахивали на себе шубы, а иная и с плеч приспустила. Чего ж и не распахнуть, коли на многих зимние опашни и душегреи мехом подбиты?

А потом в церковке при обители и случилось неслыханное.

Мала была церковка, вся в рост ушла, а народ теснился между толстыми столбами, задирая головы, поскольку верхний ряд иконостаса был вовсе на непостижимой высоте. И, поскольку нужно было побольше места высвободить для иереев и для службы, то и стояли прихожане всего-навсего ряда в три или в четыре. Да и то вперед пробились бабы с девками, которые, кроме искреннего желания помолиться, имели еще одно, не менее искреннее, – показать себя и свои наряды.

Татьяна, Прасковья и Стенька, поскольку пришли с опозданием, встали с краешку, туда, куда вообще-то вставать было не положено, так что видели они весь первый ряд. Татьяна сперва на людей не смотрела – крестилась на образа, утирала слезы да внимала пению. Но вдруг ухватила Прасковью за руку с такой силой, что сквозь меховой рукав больно сделала, да как вскрикнет на всю церковь:

– Матушка моя!..

Подалась вперед – да и грохнулась без памяти.

Хорошо, что рядом крепкий мужик стоял, успел руки подставить.

Прасковья со Стенькой подхватили Татьяну и выволокли на паперть, благо недалеко от дверей стояли. Стенька усадил женщину, прислонив спиной к стенке, Прасковья первым делом снегу ком из сугроба выхватила, стала к невесткиным щекам прижимать.

– Не надо было ее слушать! – сказал недовольный Стенька. – Чего ты с ней теперь делать станешь?

– Степа… – Прасковья подбородком указала на вход во храм. – Степа!..

Баба так глаза выпучила – того гляди, на щеки выскочат. И в голосе – ужас, ужас!

– Что это ты?

– Степушка, а ведь она права была! Указал Господь!

– Что указал?

– Там баба стояла – в Устиньиной душегрее!

Прасковья была женщина работящая, без лишней дури, настолько здравомыслящая, насколько Стенька вообще способен был признавать это качество за женским полом. И потому ее слова земского ярыжку особенно возмутили.

– Да опомнитесь, бабы! – воскликнул Стенька. – Одна как мешок валится, и другая туда же – бредит! Неужто такая приметная душегрея?

– Приметная, Степа, – подтвердила Прасковья. – Во-первых, цвет. Такого богатого синего цвета не скоро сыщешь. Во-вторых, птицы. Мы-то знаем, как Устинья эту душегрею шила и куда птиц сажала, чтобы с обеих сторон одинаково вышло! Хочешь, я поближе к той бабе подберусь и точно тебе скажу?

– Никуда ты не подберешься! – представив, что останется один с обеспамятевшей Татьяной, Стенька ужаснулся.

– Горе ты, а не мужик! – строго сказала Прасковья. – Тебе что велено? Приметы пропавших вещей выспросить. А тут самая вещь отыскалась, а ты орешь, как будто беса увидел.

И прояснение наступило в Стенькиной голове!

Ведь коли Татьяна с Прасковьей не ошиблись – так вот она, ниточка, за которую потянуть и правду об удушении Устиньи на свет Божий вытащишь! Если по уму, то следовало бы, конечно, подьячего Деревнина об этом известить и распоряжение от него получить. Но пока до Земского приказа добежишь, пока назад вернешься, и литургия окончится, и та баба в душегрее уйдет.

Стенька встал перед необходимостью самостоятельно принять решение.

До той поры от земского ярыжки таких подвигов не требовалось. Главным его подвигом было послушание. Ну, еще воришку на торгу за шиворот поймать – тоже большого ума не требуется, а лишь скорость и навык…

– Вот что, бабы, – сурово сказал он. – Надобно мне будет вслед за той, что в душегрее, пойти и разведать, кто такова. А потом уж доберемся, где она душегреей разжилась.

– Уж не собрался ли ты на паперти торчать, пока литургию не отслужат? – спросила Прасковья. – Можно бы, конечно, и на выходе ту бабу подловить, да только когда она шубу запахнет – я ее и не признаю. Так что придется тебе, Степан Иванович, тут с Татьяной побыть, а я в церковку-то вернусь…

– И что? Коровье ботало ты, что ли, к той бабе подвесишь, чтобы я ее при выходе сразу по звону признал? – яростно спросил Стенька. – Нет уж, давай толкуй мне про тех синих птиц! Я сам в церковь пойду, сам эту бабу высмотрю!

– Птицы вроде пав, с большими хвостами, по синему золотым вытканы, и золотной же галун по переду и по низу положен, – объяснила Прасковья. – А стоит баба у дальней стены, а шуба на ней чем-то темным крыта, а росту она среднего, а лет ей, пожалуй, и тридцати не будет…

– Ну, довольно, теперь уж опознаю! – Стенька, предвидя удачу, ринулся в храм.

Он был невеликим молельщиком, да и годы были еще не те, чтобы вовсю начать замаливать грехи. Хотя сам государь подавал пример богобоязненности и безукоризненного постничества, простому человеку такие добродетели были обременительны – если все службы выстаивать, и на кусок хлеба себе не заработаешь, а голодное брюхо мало склонно к наставлениям. Праведность на простого человека нападала обыкновенно в те годы, когда дети выращены, поставлены на ноги, все сыновья женаты, все дочери выданы замуж, и есть кому прокормить на старости лет. Тогда посадские бабы делались яростными богомолками, а мужики, поразмыслив, могли и постриг принять…

У Стеньки не было еще тех сыновей и дочерей, которых следовало ставить на ноги, а беготни в его жизни хватало, так что не всякий день он бывал в церкви, а лишь тогда, когда Наталья, собираясь, решала, что без мужа показаться на люди неприлично.

Поэтому, войдя в церковь Крестовоздвиженской обители, он сперва почувствовал себя неловко: раз в кои-то веки забрел, и помолиться бы не мешало, как все добрые люди Богу молятся, а он бабу в синей душегрее высматривает!

Прасковья была права – такого богатого синего цвета ему раньше видеть не доводилось. Душегрея и впрямь оказалась приметная, даже в ладанном тумане, тем более что баба, выхваляясь ею, встала поближе к свечам. Стенька встал так, чтобы не упустить бабу, когда она пойдет к выходу, и доблестно отстоял всю литургию.

Когда народ неторопливо пошел прочь из церкви, Стенька пропустил всех и вышел последним. Зрение у него было соколиное – хотя стемнело, а нужную бабу он видел шагов за полсотни и шел за ней безошибочно, пусть она и запахнула, и застегнула шубу.

В церковь она пришла не одна, а с девкой и с маленькой девчонкой, тоже одетыми неброско. Скрашивая путь беседой, новая хозяйка душегреи повела своих спутниц в сторону Никитской улицы, и тут Стенька несколько смутился – там селились люди знатные, бояре да князья, у каждых ворот можно было зацепиться об острый язык, а то и о вытянутую ногу, – челядь, особенно молодая, развлекалась таким нехитрым способом, а если бы заметили, что чужой провожает кого-то из домашних женщин, – спуску бы не дали.

Когда миновали большие и богатые дворы князей Федора Волконского и Бориса Репнина, бояр Нарышкиных и Глеба Ивановича Морозова – наибогатейший! – Стенька малость успокоился.

Глеб Иванович чинов при дворе не домогался, да и ни к чему они ему были. Он имел родного брата, Бориса Ивановича, государева воспитателя, а тот исхитрился жениться на родной сестре государыни Марьи Ильинишны, Анне, и, резво поднимаясь в гору, не забывал и о родне. Государыня же отдала за Глеба Ивановича одну из своих юных воспитанниц, каких при ней в Верху было немало, – Федосью Соковнину. И поговаривали, что Глеб-то Иванович, спокойный нравом, живет с молодой женой душа в душу, а Борису-то Ивановичу досталась такая супруга, что хоть при ней круглые сутки с палкой стой, а все равно извернется и напроказит. Опять же – кто велел старцу пятидесяти восьми лет от роду жениться на двадцатилетней? Которой молодого да горячего подавай? Сам себе он это горе устроил…

Говорили, что и плетью не мог Морозов управиться со своей Анной. И коли что – пряталась она у родни, или в Верху, у сестры, или у невестки Федосьи, так что приходилось старику каяться и обещаниями заманивать жену обратно. С царицей-то ссориться кому охота?

Стенька, вспомнив все эти слухи, отвлекся, а тем временем немногие женщины, что одновременно с бабой в душегрее вышли из Крестовоздвиженской церкви и пошли к Никитской, как-то незаметно скрылись в переулочках, и оказалось, что идут-то по всей широкой улице четверо – та баба, ее девка и девчонка, а четвертый – сам Стенька.

То ли скрип шагов привлек внимание, а то ли у иных баб и впрямь имеются глаза на затылке, особенно когда хочется высмотреть пригожего собой молодца, однако баба с девкой разом оглянулись и обнаружили, что за ними идет этот самый молодец в неприглядном кафтанишке земского ярыжки, с вышитыми на груди буквами: справа – «земля», слева – «юс». Уж эти-то Стенька волей-неволей заучил!

Но хоть и плох на вид кафтан, да с добрым подбоем, теплый, хоть и небогат молодец, да ростом высок, в плечах широк, в поясе тонок, кудри из-под шапки вьются, синие глаза без слов говорят!

А о том, что молодые бабы за версту и во мраке могут высмотреть его синие глаза, Стенька знал доподлинно.

Дальше произошло то, чего и следовало ожидать. Красавицы вроде и заторопились, однако чуть ли не через шаг оборачиваться принялись, улыбаясь при этом. Тут уж и к бабке не ходи – зазывают!

Стенька отродясь не допрашивал свидетелей по важному делу. И одно – что Деревнин поручил принести приметы пропавших вещей, а совсем другое – осторожненько выяснить, откуда у молодой и, сразу видать, бойкой бабы появилась душегрея покойной Устиньи.

У чьего двора они остановились, Стенька не знал. Судя по длине забора, по красивым и прочным воротам с калиточкой, двор имел рачительного и зажиточного хозяина. В последний раз обернувшись, хозяйка душегреи поднесла ко рту руку в рукавичке, но таким движением, что и слепой бы понял – палец к губам прижала, молчать и таиться велела!

Уже сообразив, что молодая баба попалась, как рыбка на крючок, и в душе этому по-мужски порадовавшись, Стенька как ни в чем не бывало прошел мимо ворот и захлопнувшейся за богомолицами калитки – кто его знает, чьи недобрые глаза оттуда следят… Он услышал голоса: мужской весело ругал припоздавших женщин, два женских оправдывались, еще мужской, молодой и задиристый, высказал веселое подозрение – точно ли в церковь ходили? Судя по всему, челяди у ворот околачивалось немного.

Стенька дошел до Никитских ворот и повернул назад. В такое время шататься темной улицей, освещаемой лишь луной да отраженным от снега лунным светом, право, не стоило, тем более что и морозец, словно проснулся, начал зубки пробовать, не зло, а все же… Он мог бы, пользуясь своей должностью земского ярыжки, подойти к сторожам-воротникам, погреться у малого костерка, но, полагая, что бойкая баба в подозрительной душегрее наверняка что-то предпримет, вернулся к нужным воротам, опять прошел мимо, и сам себе сказал, что третьего раза не будет – опасно, у него же при себе даже дубинки, положенной по званию, нет, а есть только нож-засапожник. И придется возвращаться сюда завтра с утра, узнавать, чей двор и кто загадочная баба.

Но третьего раза и не понадобилось.

– Сюда, молодец… – прошептали из переулочка. – Да скорее же!..

Стенька был ухвачен за рукав давешней девкой.

– Нишкни! – приказала она и пошла вперед, а он за ней.

Переулочек был узенький, между двумя заборами, и снегу там навалило едва ль не по пояс. Девка смело шла вперед, пропахивая рыхлый сугроб, и за ней оставалась широкая дорожка от тяжелой шубы и посреди той дорожки – глубокие следы сапог. Стенька старался идти след в след.

Всякая усадьба имела непременный сад, по зимнему времени голый и пустой, а в садовых оградах водились всякие потайные калиточки, летом скрытые в зарослях, да и зимой не слишком заметные, и такой вот калиточкой был Стенька проведен на неведомо чей двор.

Разнообразных усадебных строений, кроме хозяйских хором, было достаточно, чтобы за ними попрятался стрелецкий полк. И хлев, и конюшня, и сараи, и клети – все было приземистое, темное, отбрасывало на снег густые тени, давало укрытие молодцу, которого осторожными перебежками вели, надо полагать, в хозяйкин терем. Выскочил было лохматый черный пес, но не с яростью, а с радостью кинулся к девке, прямо лапами на грудь, норовя лизнуть в лицо.

– Свои, свои, – сказала она псу, отпуская Стенькину руку. – Вот и пришли.

Они поднялись по довольно широкой и пологой лестнице, оказались на крыльце, девка отворила дверь, а дальше уж пришлось идти в полном мраке. Стенька только и понял, что это были летние, неотапливаемые хоромы, очень удобные, чтобы втихомолку принять гостя.

Они оказались в светлице, которая видом своим не радовала душу, а вселяла чувство некой бесприютности. Голые стены и голые, без суконных полавочников, лавки вдоль стен, и голый же, пустой, жалкого вида стол, и ни единой занавески на окошках, как полагалось бы в хорошем доме, а ощущение – словно тут сто лет никто не жил и жить не собирается…

В унылой этой светлице было малость потеплее, чем на улице, и все же Стенька содрогнулся при мысли, что тут ему и предстоит миловаться с незнакомой красавицей в синей душегрее.

Она вошла беззвучно, даже половица не скрипнула, и остановилась у дверей, глядя на своего избранника с некоторым печальным недоумением – да точно ли этого приманила? Чуть склонив голову набок и держа прямо перед собой свечку в железном подсвечнике, стояла она в распахнутой шубе, из-под которой виднелась загадочная душегрея, и лишь легкий женский вздох дал Стеньке знать, что уже принято решение…

Заговорить первым он не мог и слов-то таких дерзких не знал, чтобы начать прельстительную беседу. Да и не было красавцу в этом нужды – до сих пор бабы сами все за него и за себя говорили.

– Что ж ты, молодец? – не дождавшись от него ни словечка, осведомилась незнакомка. – Как за чужой женкой гнаться – так горазд, а как нагнал, так и язык проглотил?

И засмеялась тихонько.

– Ты чья такова? – спросил Стенька, сам понимая, что вопросец дурацкий.

– А какое твое дело? Не понял – и не надо! Сам-то ты кто таков? За какие грехи тебя мне послали? А, молодец?

Вроде и веселыми были слова, однако приглушенный голос незнакомки говорил иное, смутно было у нее на душе. Освещенное теплым светом свечи, ее лицо в жемчужных ряснах до самых бровей казалось дивно прекрасным, и не озорная ухмылка бойкой бабы – нежная, с ума сводящая полуусмешка привиделась возбужденному Стеньке.

Он молча шагнул навстречу красавице, и тут же с ее плеч упала тяжелая шуба. Сама же она не отступила, словно покоряясь неизвестно чьему судьбоносному решению, лишь подсвечник на стол поставила. Дивно это было Стеньке, однако нужно ж было как-то поступать, вот он и поступил единственно возможным для балованного молодца образом…

– Погоди, погоди, дай слово вымолвить!.. – прошептала она, отталкивая, да не сильно, уклоняясь от поцелуя, да не слишком. – Больно ты скор!

– Чего ж годить? – прошептал и Стенька. От красавицы пахло пряным, тревожным, диковинным запахом. – Сама ж позвала? Или я тебе не мил? На улице мил был, а в горнице – перестал?

Причем шептал он прямо в ушко, по опыту зная, что не только слова опаляют смятенную бабью душу, но и горячее дыхание…

– Не тут же! – наконец-то она улыбнулась. – Замерзнем, поди!

– А где ж?

И Стенька, прижав свою добычу что было сил, наконец-то поцеловал ее прямо в губы.

Она ответила на поцелуй, и ответила так, как мало кто из мужних жен умеет. А Стенька сколько-то этого добра перепробовал и до женитьбы, и, что греха таить, после. Он запустил пальцы под бобровое ожерелье, плотно охватившее белую шею, и глубже, глубже – к затылку, туда, где под тугим волосником уложены были густые и, судя по тяжести узла, длинные косы.

– Да погоди ты!.. – словно бы сердясь, шептала она. – Куда спешить-то? Давай уж потешимся так потешимся!

Не от нежности, а от бесшабашного отчаяния бывает у баб такой голос, когда где-то в душе решено – ах, пропадай моя головушка!.. Если бы знали молодые мужики про такие бабьи причуды – поостереглись бы…

– А как? – недоумевая, спросил Стенька.

Для него-то мужская сладкая потеха уж началась, и не для того ж скинута на пол шуба, чтобы этим не воспользоваться…

– А ты послушай! – прижавшись и уже вовсю ласкаясь к молодцу, сказала красавица. – У нас сегодня баню топили. Первый пар – мужикам, второй – бабам, а третий кому?

– Да окстись ты! – Стенька даже отшатнулся. – По третьему пару банник гуляет! Говорят, до смерти забить и защипать может!

– У нас тут банник прикормленный! Нас и домовой любит, и овинник, а уж баннику перепадает – не жалуется!

И, схватив Стеньку за руку, красавица вывела его в темный переход меж теремами, и повела в полнейшем мраке, и заставила сделать несколько поворотов.

– Софьица! – позвала она.

– Тут я!

– Посторожи, свет!

– Наше дело такое – посторожим!

И тут же распахнулась низенькая, полукружием кверху, дверца, впустила Стеньку с красавицей, да сразу и захлопнулась.

Они оказались в теплом предмылье. Там горела сальная свечка в глиняной плошке, стоял на лавке жбан – видать, с квасом, лежали тут же какие-то сложенные холстины.

– Раздевайся, свет! – велела красавица. – Да и мне пособи!

Всякого бабьего озорства навидался Стенька, но чтобы с чужим человеком ночью в бане париться, такого и в помине не было! Однако веселье и отвага охватили душу.

– Как тебя звать-то, такую удалую? – спросил Стенька, расстегивая свой кафтанишко.

– А зови Анюткой! – Она как раз высвобождалась из синей душегреи. – А что удалая – это уж точно!

– И не боишься ведь! – восхищенно сказал он.

– Тебя-то как звать? – полюбопытствовала она, уклоняясь от ответа.

– А зови Степаном! – честно признался он.

– Послушай, Степа, чего скажу. Так вышло, что мы с тобой встретились. Не для тебя та банька топилась и веники припасены, но уж коли ты меня приметил и следом пошел – ты тут сегодня и будешь хозяин. Но, Степа, такое в жизни только раз бывает. Больше ты в Крестовоздвиженскую обитель молиться не ходи, понял? До сих пор тебя там не видано было, и впредь тебе там делать нечего.

– Как скажешь, свет, – с тем Стенька сел на скамью и стал стягивать сапоги.

Опрятно уложенная душегрея выглядывала из-под алой распашницы. Стенька потрогал ее пальцем. И точно, что золотной галун не сплошь тянется, а кусочки состыкованы. Хорошей рукодельницей, видать, была Устинья, царствие ей небесное…

Вот теперь это рукоделье и поможет убийцу выследить!

– Щегольно ты, Анюта, ходишь, – сказал Стенька. – Персидская обьярь, поди, или алтабас. Ишь, какие птахи золоченые!

– Да, немалых денег эта душегрея стоила, – согласилась Анюта.

– И сколько ж за нее отдала? Рублей шесть, поди?

– Да что ты про душегрею? – Красавица, уже скинув и кику, и волосник, оставшись лишь в сорочке-исподнице, большим белым гребнем слоновой кости чесала длинные волосы. Будучи перевиты в косах, они и распущенные волнились, падая ниже спины. Увидев такое диво, Стенька вскочил.

– Вот то-то же! Нам всего-то одна ноченька отпущена, а ты – про душегрею!

Рука об руку они вошли в мыльню, устланную распаренным для мягкости можжевельником. Пылкого жара уже не было, а приятное тепло сохранилось. И стояли там полные воды липовые бадейки, а на полках лежали холщовые подушки, набитые душистыми травами…

И растаял Стенька в том ароматном пару! И разума лишился от сдержанного жара каменки и безудержного жара объятий! Безумствовал, как дикий зверь, а она, Анютка, все хохотала, стонала и опять с облегчением хохотала, а то и, веселясь, приговаривала:

– Поддавай пару, животу моему отраду!

Кое-как выбрались они в предмылье перевести дух, и точно – перевели, но тут же вспыхнули снова, и не помнил Стенька, когда и как провалился в беспробудный сон.

Разбудила его Анюта в непонятном часу – день ли, ночь ли, неведомо, а сальная свечка уже вся прогорела, фитилек в лужице плавает.

– Вставай, сокол, пора…

Там же, в предмылье, где он спал на лавке, уже крутилась Софьица, наводя порядок. Анюта была в исподнице, подпоясанной плетеным пояском, поверх нее – в персикового цвета распашнице, волосы убраны и под волосник, и под беленький убрус. Совсем благопристойная хозяюшка в боярском терему!

– Так, сразу?.. – И Стенька потянулся к Анюте.

– Поспешай, молодец…

Анюта была уже не жаркой и веселой, а какой-то чужой, и давешняя ночная печаль появилась на округлом лице, вмиг сделав его старше. Стенька, натянув на себя тверского полотна простыню, сел и огляделся.

Вещей, что сбросила с себя Анюта, зазывая его в мыльню, уже не было.

– А душегрея? – вдруг вспомнил он.

– Какая, свет, душегрея?

– Синяя, с птицами!

Анюта повернулась к Софьице:

– О чем это он?

– А Бог его душу ведает! – отвечала Софьица. – Какая такая душегрея? Отродясь у тебя, Анна Ильинишна, синих душегрей не водилось!

– Анна Ильинишна? – переспросил Стенька и тут лишь в ошалевшей от страсти башке забрезжило нечто ужасное.

Переулочек!

Переулочек-то был между двумя усадьбами – морозовской, хорошо известной Стеньке, которого несколько раз туда за делом посылали, и незнамо чьей. И в калитку чьего же сада втянула его за рукав Софьица?..

Он уставился на Анюту, вылупив глаза почище филина.

Не могла боярыня Анна Морозова в простой шубейке стоять литургию в крошечной церквушке! Для такого дела у нее, поди, пышная домовая церковь есть, свой поп со всем причтом! Не могла сестрица самой государыни шастать шут знает где, заманивая мимохожих молодцов, не боярских детей и не княжичей, а, прости Господи, земских ярыжек! Не могла же!..

Но ведь сказала же – не для тебя, молодец, баня топилась! Стало быть, что-то у нее в той церкви было условлено? Да не получилось?

– Да встанешь ли ты когда или нет, горе мое? – спросила Анюта примерно так же, как спрашивала обычно Наталья, когда похмельный муженек старался ухватить еще минутку сна.

Наталья!.. Ох, еще и это!..

Вообразив, какие неистовые слова услышит от жены за ночь, проведенную вне дома, Стенька замотал головой.

– Дай ему квасу, Софьица, – сказала Анюта. – И выведи отсюда поскорее. Ему бы затемно убраться!

Хоть одно прояснилось – настоящее утро еще не наступило.

– Да уберусь я! – с досадой сказал Стенька. – Только ты про душегрею скажи – где она?

– Знать не знаю никакой синей душегреи, свет, мало ли что тебе мерещится. Погоди… – Анюта удержала Стенькину руку, что потянулась к рубахе. – Не эту. Вот тебе подарочек! Будешь носить да меня вспоминать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю