Текст книги "Государевы конюхи"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 74 страниц)
Не оттуда, куда входила, а совсем из другой калитки, шагов на полсотни дальше, появилась Настасья с мешком, быстро подошла, забросила его в сани.
– Слушай, куманек! Я тебя до самой Яузы не довезу – мне поскорее возвращаться надобно! Тут Томилу, оказывается, ждут! Ох, подкараулю – живого места на нем не оставлю! Да и Лучке достанется!
А ведь Томила похвалялся Перфишке, будто грамота – у него с Трещалой, вспомнил Данила. Врал, чтобы Перфишка к ним Нечая привел? Но какой же загадочный смысл имеет это треклятое дедово наследство, коли ради него знающий многие тайны кулачных боев человек не побоялся нажить себе таких врагов, как Одинец с братией?
Но врал ли Томила?
Ведь носился же он, как очумелый, по Красной площади в день, когда сыскалось мертвое тело! Или он выслеживал кого-то, к этому делу причастного?
Одинца? Соплю? Еще кого-то, пока неведомого?
– Погоди, кума. Не надо меня на Яузу везти – я с тобой останусь.
– Это еще зачем?
– А чтоб тебе не одной с Томилой разбираться.
– Ну, куманек! Да одна-то я больше добьюсь, чем с тобой! Думаешь, он на меня руку подымет?
– Всяко бывает…
– Так ведь и я не боярышня! Думаешь, я по ночам безоружная хожу? А вот коли он со мной мужика увидит – точно драка будет. Он ведь биться-то умеет, его старый Трещала еще поучить успел…
– А что, кумушка, многих ли старый Трещала биться учил?
– Многих, куманек.
– А Одинца с Соплей?
Настасья задумалась, припоминая.
– Да, были вроде на Москве такие бойцы… Одинец ведь – стеночный атаман? Коли тот самый, то и его, поди, Трещала учил.
Данила почесал в затылке.
Как-то Тимофей рассказывал: несколько лет назад подьячие Разбойного приказа проворовались – кто-то из них за деньги столбцы переписал да и отдал человеку, к которому сведения попасть не должны были. И у всех подьячих, даже Земского приказа, даже безместных, что с Ивановской площади, на всякий случай образцы почерка брали. И вроде бы можно даже по почерку сказать, у кого и когда человек писать учился…
Если применить эту мудрость к кулачным бойцам, то те, кого обучал Трещала, бьются примерно на один лад, и Данила уже видел, как именно. А Богдана Желвака учил совсем иной мастер, и так научил, что для Богдана Сопля – не противник! Очень внимательно следил Данила за их боем и въяве увидел то, о чем Богдаш толковал, – и свиль, и скруты…
Конечно же, он понимал, что против сильного стеночника не устоит, у стеночника такой удар – коня с копыт сбить может, а состязаются они промеж себя порой так – кто больше полновесных ударов выдержит. Но он уже не видел ни в Сопле, ни в Томиле опасных соперников! Он знал, чем их можно одолеть! А остальное в тот миг заменил ему боевой порыв, замешанный, чего греха таить, на давней его хворобе – шляхетской гордости…
– Нет, кума, я с тобой останусь.
– Да на кой тебе?
– Нужен мне Томила.
– Так что ж, мне с тобой тут полночи на улице торчать? В тепло-то я тебя взять не могу – там гуляют, а ты человек посторонний…
– А ты меня к медведям спрячь, – усмехнулся Данила. – Я бы с ними поладил.
– Дались тебе медведи…
Некоторое время они стояли молча, потом Настасья подошла и прижалась к Даниле.
– Обними, куманек, теплее будет. А то, чтоб согреться, плясать позову.
– Никогда не видывал, как ты пляшешь.
– Коли хочешь, в субботу с собой возьму. Мы на богатый двор званы, и с куклами, и с медведями. Я тебе и на гудке сыграю. Меня ведь потому гудошницей прозвали, что лучше меня на Москве нет. Дай мне гудок – что хочешь изображу, хоть веселье, хоть тоску, хоть божественное. И во все душу вложу…
– Ты уж вложила раз душу – дьяк Башмаков заслушался, – напомнил Данила.
– Эк чего вспомнил! – развеселилась девка. – Про девичьи горести рассказывать – большого уменья не надо. Мне та Настасьица, которая Русинова, рассказала свою печаль, а я и запомнила, как она чуть в рев не срывалась. Ты вот хоть бы медведя изобрази – как он на задние лапы встает, как он пляшет! Это потруднее будет.
Настасья отошла, опустила голову, постояла и… преобразилась.
Вроде сделалась чуть ниже ростом, вроде плечи вперед подала, спину чуть округлила, голову самую малость опустила, руки перед собой словно в воздухе подвесила. И пошла вперевалочку, а потом и с прискоком – ну, чистая плясовая медведица!
– Я медвежат люблю, – сказала она, когда парень перестал хохотать. – Двух– или трехмесячные – они как детишки. Топают на задних лапах, словно человеческие младенцы, что ходить учатся. На колени к тебе лезут, лапами обнимают! Наверно, правду говорят, будто медведь раньше человеком был.
Но не медведи пришли на ум Даниле. Он вспомнил, как Настасья тихонько напевала, играя с крестником Феденькой.
Ему рано еще было заводить семью. Просто и все кругом говорили, и сам он был убежден, что жениться надобно, как Ваню женили, – смолоду, чтобы не избегаться. И дед Акишев обещал непременно позаботиться… Но сейчас, на протяжении долгого мига, Данила был женат, был отцом, был в своем будущем доме, где, все дела переделав, сидит на лавке нарядная жена и тешит веселого младенца. Разумеется, это сидела присмиревшая, счастливая Настасья… ее он видел и – никого другого…
Но до того стремительно все у них шло в последних встречах, что невозможное померещилось совсем близко.
И то же самое происходило с Настасьей. Она подошла вплотную, подняла глаза, подставила лунному свету лицо.
– Девятнадцать-то тебе есть, куманек?
– Давно уж, – соврал Данила.
– Постой!..
Кто-то спешил к ним, снег под сапогами поскрипывал. Настасья, оттолкнув Данилу, заступила путь – да и пропустила того человека, и пошел он хотя и быстро, однако выписывая ногами кренделя, и принялся стучать в калитку.
– К Марьице, что ли, пожаловал? Вот ведь незадача – стой тут да карауль сучьего сына!..
Еще несколько человек они пропустили и посторонились, когда трое саней подряд пронеслись мимо и умчались туда, где виднелась недостроенная Троицкая церковь – на устрашение всем, кто вздумает что-то затеять без патриаршего благословения, как затеял закладывать новые приделы здешний церковный староста.
Время шло, становилось-таки холодно. Веселье стихало.
– Мерзнешь ты тут из-за меня. Ступай греться, я и сам Томилы дождусь.
– Нет уж, вместе дождемся. Давай лучше в сани сядем, там полость меховая, укутаемся. Носит же его!..
Данила, представив, как устроится в санях в обнимку с Настасьей, первым поспешил туда, залез и тогда лишь обернулся. Настасья стояла, повернув голову. И тут же послышался далекий скрип шагов.
– Сиди, не вылезай! – потребовала она и накинула полость так, чтобы укрыть парня с головой.
Шаги делались все слышнее – и точно, это оказался Томила, тащивший за собой санки с грузом.
– Ну, здравствуй, свет мой ясный, на множество лет! – приветствовала его Настасья.
От такой неожиданности он окаменел.
– Явился? Не заблудился? Приехал с пареными грошами по реке Алтын?!
– Да ну тебя! – отмахнулся Томила. – Завтра поговорим, сейчас спешу очень!
– Спешишь? А завтра тебя с собаками по всей Москве искать? Ты куда, выблядок, гусли девал?!
– Отдам я тебе гусли, завтра же отдам! Нет их у меня с собой! Не видишь, что ли?
– А где ж они?
– А у Лучки спроси!
– Лучка их для тебя брал!
– Брал – да и обратно взял!
– Да что ты врешь! Говори, куда гусли подевал!
– Да целы те гусли, целы, ничего им не сделалось!
Данила понял, о чем речь, и чуть было не вылез с возмущением из-под волчьей шкуры. Сам же он, своими руками, разбил искомые гусли о Томилину дурную голову…
– А коли целы – вот у меня сани, едем, ты мне их сразу же и отдашь!
– Людей из-за такой дряни будить?!
– Раньше про людей думать нужно было!
Очевидно, Томиле пришла в голову хитрость.
– Уговорила, Настасья. Я вот только санки завезу куда обещал – и поедем по гусли.
– Что в санках-то за товар?
– А накры. Я для Лучки новые смастерил, потом он в них на льду бил, а сегодня они мне для дела понадобились, а на льду другой человек бил, Ерш из Некрасовой ватаги…
– Так что же, Лучка – на Неглинке?
– Он тут у девки гуляет.
– У которой девки?
– Почем я знаю! Я уговорился у Марьицы Мясковой те накры оставить. Пусти, Настасья, я живо обернусь…
– Стой!
Оба разом оглянулись – в санях вырос человек и стряхнул с себя меховую полость, а затем выпрыгнул на снег.
– Данила! – воскликнула Настасья.
– Давай их сюда, свои накры, – потребовал Данила, в два шага оказавшись у маленьких санок.
– Сыскался! Блядин сын! – приветствовал его Томила. – Сам пожаловал! Ну, не обессудь! За все с тобой посчитаюсь!
– Это он про гусли, – негромко объяснил Настасье Данила. – Гусли-то я ему об башку расколотил…
– Вконец изолгался! – крикнула Настасья. – Вот только сунься к нему!
– Тебя не спросился! – глумливо отвечал Томила. – Давай, подходи! Сподобишься моего кулака!
– Тебе надобно – сам подходи! – потребовал Данила, встав так, как стоял перед дракой с Соплей Богдаш, и точно так же с силой встряхнув руки. Кулаки сжались сами собой, но в запястьях было непривычное ощущение – словно бы кровь быстрее побежала.
Это требование несколько озадачило Томилу – в схватках, что в стеночном бою, что в охотницком, бойцы сходились равномерно. Однако было у него в запасе кое-что, чего Данила вблизи еще не видывал. Всякий надежа-боец, что, зажав в зубах шапку, прорывал строй противника, владел этими короткими стремительными ударами, наносимыми одновременно с шагом, что ни шаг – то полновесный удар, и – следующий шаг с ударом разом, и так – вперед, не оборачиваясь, потому что те, кто за спиной клином ломил в брешь, примут ошарашенных на свои кулаки…
Он шагнул вперед раз и другой, а на третьем шагу в голову Даниле полетел кулак. Парень, как умел, ушел в скрут. И сразу же отвесил оказавшемуся совсем близко Томиле почти такую же пощечину, как Богдаш – Сопле.
Надо полагать, в пощечину он вложил всю душу, да еще направил ее так, чтобы прибавить скорости Томилиному стремлению вперед. Скоморох, мотнув башкой, сделал еще шаг – и упал на колени. Данила же, не соблюдая никаких правил охотницкого боя, бросился к санкам и стал сдирать с накр рогожку.
– Ну, куманек! – воскликнула Настасья. – На, держи!
И сунула ему свой засапожник с нарядной красной шелковой кистью.
Данила содрал рогожку – в санках действительно стояли связанные между собой накры.
– Они или не они? – сам себя спросил он.
– Берегись! – крикнула Настасья.
Томила поднялся на ноги.
– Ага-а!.. – прохрипел он. И рванул полу тулупа, и выхватил нож.
Горько пожалел Данила, что не взял с собой свой подсаадачник, с широким клинком, с игольчатой тонкости острием. Настасьин засапожник, меньше пядени длиной и с кривым лезвием, против Томилина ножа был словно игрушка. Однако Настасья не врала, когда говорила, что ночью безоружной не ходит. У нее в рукаве непременно имелся кистень.
Она и выхватила свое надежное оружие, да только в ход его не пускала – зажала в кулаке и надвигалась на Томилу со словами:
– Страдник, пес бешеный! Шел бы ты прочь! Убирался бы ты с Москвы, окаянный! Глаза б мои на тебя не глядели!
И ее можно было понять. Все же Томила был ей – свой, тоже скоморох, тоже на Москве неродной, и в трудную минуту они опять могли объединиться до лучших времен. Она не хотела губить Томилу, как год назад едва не погубила метким ударом Ивашку Гвоздя, и подводить его под розыск Приказа тайных дел она тоже не желала. Ей казалось, что удастся, как удавалось раньше, одним лишь грозным словом с ним управиться.
Но Томила озверел от позора. Сопливый мальчишка поставил его оплеухой на колени при красивой девке, которая, как знать, могла ведь и с ним самим в постели однажды оказаться!
– Ну, бей, ну, бей! – повторял он, надвигаясь на яростную Настасью.
И вдруг метнулся вбок, проскочил мимо нее, кинулся к Даниле.
Настасья не успела его ухватить хотя бы за рукав и, разворачиваясь, завизжала.
Как Данила увернулся от ножа, он и сам бы не мог объяснить. Уже когда они вдвоем рухнули в снег, оказалось, что он обеими руками вцепился в Томилину правую и норовит ее вывернуть, Томила же, барахтаясь, норовил так высвободить левую, чтобы ударить парня по голове, а лучше всего в висок.
Но не зря визжала Настасья – ей ответил из темноты примерно такой же пронзительный крик.
– Сюда, сюда! – принялась она звать неведомо кого, одновременно наклоняясь над Томилиной спиной и пытаясь скользнуть рукой так, чтобы рвануть на себя и придушить скомороха.
И совсем близко раздались скрип полозьев, конский храп, мужские голоса. И вплотную с Настасьиными санками остановились розвальни, а оттуда первым выскочил статный молодец с торчащими из-под шапки золотыми кудрями, с золотой курчавой бородкой.
– Ну-ка, пусти! – И он, оттолкнув девку, ухватил скомороха за левую руку и так провез по снегу, что борозда вышла чуть ли не до стылой земли. А то, что рука оказалась вывернута неестественным образом и скоморох дико заорал от боли, его меньше всего волновало.
– Жив, свет? – прыгнув следом, оказался рядом с Данилой другой молодец, протянул ему руку, дернул и поставил парня на ноги.
– Велик Господь – успели! – с тем из саней выкарабкался третий. А четвертый вылез молча – видать, неразговорчивый попался.
Извозчик же остался сидеть с вожжами в руках – во-первых, ему еще не заплатили, а во-вторых – любопытно же!
– Пусти! – велел Данила Семейке, который все еще держал его за руку, и, совершенно не беспокоясь о Томиле – уж Богдаш-то с ним разберется! – подобрал со снега Настасьин засапожник и наконец склонился над накрами.
– Ты что это затеял? – спросил Тимофей.
Парень молча ударил ножом в первый горшок, пробил кожу, нож провалился, Данила выдернул его и пробил второй горшок. Там стукнуло. Данила сунул руку в прореху и вытащил сложенные вместе темные дощечки.
– Вот она, грамота, – сказал негромко. – Глядите, товарищи, вот она какова…
* * *
Приказные работали помногу. В день и десять, и двенадцать часов выходило. Дьяк в государевом имени Дементий Башмаков должен был сообразовывать свои труды с государевым распорядком дня. Коли государь не пропускает заутрени, то и дьяк в то же время уже должен быть бодр и готов к исполнению должности. Поэтому Башмаков являлся в Приказ тайных дел очень рано, разом с истопниками, и конюхи про то знали.
Он успел войти, снять шубу с шапкой, произнести краткую молитву перед образами и посмотреть, не прибавилось ли на столе бумаг, когда доверенное лицо, истопник Ивашка, сунул в дверь голову и сообщил, что дьяка домогаются конюхи с Аргамачьих конюшен.
– Ну, заходите, – велел Дементий Минич Башмаков. – Неужто отыскали?!
Он даже встал, но из-за стола, за которым при свете двух восковых свечек разбирал бумаги, не вышел. Как всегда, сидел с непокрытой головой, без скуфейки, и Данила, опять же как всегда, подивился его высокому, обширному лбу.
Конюхи поочередно вошли и чинно перекрестились на образа. Последним появился Одинец.
– А ты кто таков? – удивился хозяин Приказа тайных дел. – На Аргамачьих конюшнях такого не попадалось!
– Это, твоя милость, кулачный боец, – как старший, объяснил Тимофей Озорной. – Он и стенку построить, и в охотницком бою схватиться, государя в Масленицу потешить, он и учить горазд. А по прозванью – Акимка Одинец.
– И что же – меня спозаранку учить собрался? К сегодняшним боям, что ли?
– Выкладывай, Одинец, – тихо сказал Данила. – Чего уж там…
Аким шагнул вперед, вынул из-за пазухи деревянную книжицу и выложил перед дьяком на стол.
– Вот, Господь свидетель, добровольно, дабы из-за нее смуты не было. Гляди, батюшка Дементий Минич…
– Неужто она? – Башмаков повернулся к Даниле, верно угадывая, что опять его рук дело.
– Она самая, – и парень добавил, подражая Тимофееву вежеству: – … твоя милость.
Дьяк взял грамоту, повертел; книжица открывалась непривычным образом, он догадался, попробовал прочесть хоть слово и недоуменно посмотрел на Одинца:
– Сам-то разумеешь, что тут написано?
А сам проводил пальцами по буквам, выстроенным на неровно наведенной линии, по удивительным буквам, словно бы процарапанным шильцем, чтобы потом втереть в царапины что-то темно-бурое, по старому и местами уже поотставшему лаку на дощечках.
– Написано про давние времена, про времена Бояновы, – уверенно отвечал кулачный боец. – Теперь и никто, поди, не прочтет. А хранить надобно! Эта книжица от деда к внуку передается.
– Времена Бояновы? Так это – сказки! – весело отвечал дьяк. – Вон государю бахаря из Костромы привезли – он и про божественное, и про Бояна толковал! Это – утеха. А я о деле спрашиваю. Откуда книжица взялась? Кто написал, для чего?
– Кто написал – этого мы, батюшка Дементий Минич, уже никогда не узнаем, – уверенно сказал Одинец. – Книга – с тех времен, когда еще и бумаги не было. Еще до татар, поди, писана.
– Да нет, не писана, – трогая пальцем знаки, заметил дьяк. – До татар, говоришь? Откуда такие сведения?
– Да деревянная же! – Одинец, видя, что Башмаков держит в руках вещь, для него, Одинца, святую, стал входить в раж. – Вся русская грамота деревянной была! Вот почему ее огнем палили! Да и спалили подчистую! А что не спалили, то теперь уничтожить норовят, потому что в той деревянной грамоте – правда! И она на буковых досках писана, потому что бук – не гниет, а лишь слабо тлеет!
Во все время этой речи Тимофей, как старший, пытался добиться Одинцова молчания известным способом – пихал его левым локтем в бок.
– Буковые дощечки, стало быть? – уточнил Башмаков. – А как же к тебе самому эта древность попала? И почему вокруг нее столько всякой суеты?
– Она мне в наследство досталась. Законное мое наследство, от старого Трещалы.
– Кто таков старый Трещала?
Одинец несколько удивился. Ему редко приходилось беседовать с людьми, не знавшими этого имени, и он еще до встречи с Башмаковым был убежден, что уж Приказа тайных дел-то дьяк про старого Трещалу знать обязан. А тут – такое непонимание!..
– Данила! – видя, что Одинец лишь молча развел руками, сказал Башмаков. – Говори ты.
– Деревянная грамота, твоя милость, у кулачных бойцов от наставника к ученику тайно передается незнамо сколько лет, – кратко объяснил Данила. – Сперва, может, ее и прочитать умели, а теперь уж никак. Только и помнят, что песнопение Бояново, или молитва, уж не знаю…
Тимофей, занявший очень удобное для старшего место посередке, стал пихать Данилу правым локтем: какие тебе еще Бояновы молитвы, блядин сын, мы все тут православные!
– И ты – последний, кто ее унаследовал, – сказал Одинцу Башмаков. – Что ж так плохо берег?
Боец повесил голову.
– Батюшка Дементий Минич, прости его, дурака, – подал голос Богдаш. – Ему в своем грехе признаться трудно, а коли не признается – так без того ничего объяснить не сможет! Он мертвое тело из избы Земского приказа выкрал!
Дьяк призадумался, вышел из-за стола, встал напротив Одинца – не такой рослый и плечистый, но при нужде – вполне годный в противники, и даже не по силе, а по упрямому норову и бойцовской сметке, которых ему было не занимать.
– Ну, что же – выкрал и выкрал. Сам пришел и повинился – так, Аким?
– Так, твоя милость! Коли сам пришел и грамоту принес, то и повинился! – воскликнул Тимофей.
Дьяк видел, что конюхи всеми силами выгораживают бойца. Догадался и о другом – Одинца удалось сюда привести, пообещав ему, что дьяк Башмаков справедливо в его деле разберется и никакой обиды чинить не будет. И оттого, что эти четверо, немало в тайной кремлевской жизни понимающие, пришли сейчас к нему, к дьяку, не с враньем, а с доверием, он неожиданно улыбнулся.
– Данила! Ты все знаешь – продолжай!
– И много лет назад досталась эта грамота одному бойцу, звали его Трещала. Он и сам бился и в стенке, и охотницким боем, а под старость стал других учить. И было у него два лучших ученика – внук, молодой Трещала, да Аким Одинец. И он думал – кому грамоту передать? Кого из выучеников самым достойным признать? Ведь многие на Москве из тех, кто кулачные бои любят, про нее знали, только громко о том не говорили. Кому отдашь – того и лучшим будут считать, за него и его стенку об заклад биться. А жил старый Трещала один, жена померла. Правильно говорю, а, Одинец?
– Пока еще не соврал, – буркнул, предчувствуя рассказ о воровстве, боец.
– Сколько живу – ни разу не слыхивал про деревянные грамоты, – не в силах все же побороть сомнения, молвил Башмаков.
– А ты у кулачных бойцов спроси! – не выдержал долгого смирения Одинец. – Молодые могут не знать, а постарше – те скажут: у кого деревянная грамота, тот по старинке кулачному бою учит, как завещано. К нему и нужно идти! Он и стенку так построит, чтобы стояла прочнее каменной, и в лад бить выучит, разом наступать, разом отступать, когда – челу, когда – крыльям. И в охотницком бою драться правильно научит, по-дедовски. К тому, у кого грамота, учиться шли и за ученье платили!
– Не галди! – одернул его Тимофей. – Не на льду, чай. В палатах!
Покои, отведенные под Приказ тайных дел, были невелики, а горенка, где Башмаков принимал наедине нужных людей, и вовсе мала, стол со стулом, да аналой перед образами, да лавка под окошком, да печь – ничего более, однако Тимофей, бывавший во всяких хоромах, именно за скромные размеры особенно уважал это помещение. И своим уважительным отношением как бы говорил: в обширных-то покоях суета одна, а тут, где ничего лишнего, дело делается!
– Дальше кто говорить будет? – спросил дьяк. – Ты, Аким? Или Данила?
– Он пусть сказывает, – буркнул Одинец. – Я ему все растолковал. У него складнее выйдет.
– И жил при том Трещале правнук, от старшей дочери, Маркушка, – продолжал Данила. – Сама дочь где-то в Измайлове, что ли, замужем, а парнишка при деде жил, за ним присматривал. Вот деду совсем плохо стало, помирать собрался, и мучился до последнего – кому грамоту передать? И родному внуку хотелось, и понимал, что Одинца лучше воспитал, а внук пьет без меры!
Это Данила выпалил уже от души, вспомнив, как ходил Трещала по двору меж стенок с головой, полотенцем обмотанной, и маялся.
– А вы, я гляжу, подружились, – заметил Башмаков. – Крепко ты за Акима-то вступаешься!
Это еще не было упреком, но Данила опомнился. Обвинения в потворстве похитителю мертвого тела он не желал.
– А они оба, и Трещала, и Одинец, деда навещали. И Трещала сговорился с соседкой – как дед будет помирать, чтобы за ним послали. И на Тимофея-апостола…
– Днем ранее, – поправил Озорной.
– …или днем ранее деду совсем худо стало. Мучился, мучился, причастили его, исповедали, а как стемнело – он, видать, и решился. Дал Маркушке грамоту и велел наутро снести к Одинцу.
– Ты за печкой, что ли, там стоял? – строго спросил Башмаков.
– Не стоял, а по тому сужу, что парнишка был одет-обут, не впопыхах, босиком и без шапки, выскочил. Старый Трещала решил, видать, что коли он после исповеди и причастия чист душой, так чтобы уж до конца быть праведным и справедливым! А парнишка той деревянной грамоте цену знал. И тут же ему, видать, совсем худо стало. Соседки забегали парнишке, Маркушке, помочь, они же попа позвали, они же знали, когда поп после исповеди и причастия ушел – так, Семейка?
– Ушел, когда смеркаться стало, выходит, тогда старик был жив, – подтвердил Семейка. – Коли судить по тому, что парнишка выбежал одетый, он испугался дедовой немощи и собирался соседок звать.
– А тут как раз молодой Трещала навстречу! – убежденно объявил Данила. – И что между ними вышло – не знаю, твоя милость, врать не стану, а только парнишка от него убежал и грамоту унес. То ли проболтался, что грамота Одинцу завещана, то ли Трещала сам догадался – Бог весть. И тот Трещала побежал за парнишкой, и бежали они до торговых рядов, а там стояли распряженные сани. И Маркушка забрался в одни сани и укрылся рогожей. А Трещала стал его искать, и всполошил сторожей, и начался шум. Парнишка вылезать, видно, побоялся, сидел там, ждал, пока все стихнет, да и заснул. И замерз. А грамота при нем была. Утром их нашли…
– Я у него вскоре после Крещения был! – вспомнил вдруг Одинец. – Просил, он – ни в какую: тебе-то тебе завещаю, однако до смерти с ней расставаться не желаю. С тем и помер! А куда грамота запропала – Бог весть! Мы приходили в пустой дом, искали, я знал, где он ее прячет.
– Это вы уже наутро приходили, – напомнил Данила. – Когда грамота в Земский приказ попала. А Трещала об этом раньше вас узнал и стал думать, как бы ее из приказа добыть. А вы с Соплей все думали – куда Маркушка подевался…
– Что же открыто за парнишкой не пришли? – спросил Башмаков. – Непременно нужно было смотрителя кулачищем благословить! Иначе вам, бойцам, и жизнь не мила!
– Так они же знали, что у парнишки деревянную грамоту нашли! А написано не по-русски, твоя милость сама видит, – Данила был безмерно рад ввернуть приятное дьяку слово. – Они и побоялись, что примут за еретиков! А объяснять подьячим, что это за книжица, не хотели. Те-то, поняв, что Одинец за нее ничего не пожалеет, по миру бы его пустили! Или бы обманули – да и не вернули грамоту! А она для него – как… как…
– Он до последнего молчал – за грамоту боялся, – добавил Богдаш. – Он бы и с тем смирился, что она у молодого Трещалы, лишь бы к приказным не попала и не пропала! Мы уж, грешным делом, думали, будто он и невесть чего натворил! А он за грамоту пострадать готовился…
– Украсть-то проще оказалось – никому ничего не объясняй, а бей себе сплеча! – Дьяк был недоволен и недовольство свое выказывал чересчур явственно. – И что же, куда тело увезли?
– Сперва – в Хамовники, потом дали знать Арине, матери Маркушкиной, она приехала и в Измайлово повезла, там схоронили. А старого Трещалу молодой хоронил…
– Погоди, Данила! – воскликнул Башмаков. – А кто ж тогда у приказных грамоту отнял?
– А Трещалин подручный, скоморох один…
– Томилой звать! – не вовремя подсобил Тимофей.
Данила больше всего боялся, что, рассказывая о розыске, невольно наведет дьяка на скоморохов. Томила тот еще подарочек, черти б его драли, но от него, паскуды, ниточка к Настасье тянется. И надо же – влез Озорной!
– Трещала, когда парнишку проворонил, видать, не один был, – быстро заговорил Данила. – Он понял, что парнишка на торгу где-то спрятался. И до утра он там с товарищем крутился неподалеку. А утром, как торг зашумел, еще какие-то Трещалины людишки подошли… А, может, и не подошли, это уж у него спрашивать надобно. Я к тому клоню, твоя милость, что, когда в санях мертвое тело нашли, Трещала с подручным сразу про то прознали. И приказных они попросту выследили.
– Мы и сами полагали – кто тело увез, тот и грамоту отнял, – добавил Тимофей. – Правду узнали, только сыскав грамоту. Да и то…
– Кто на приказных напал, сам ли Трещала, подручные его, – того не знаем, не обессудь, твоя милость. Грамота же им была нужна для того, чтобы лучших бойцов к себе переманивать и чтобы добрые люди за Трещалину стенку об заклад бились! Есть такие охотники, что про кулачный бой лучше Одинца и Трещалы знают! – Данила мотнул головой в сторону бойца. – И их тайно известили, кому старый Трещала грамоту передал! Ну, все же как на ладони! Они прослышали про грамоту – сразу приготовились за Трещалу об заклад биться! Потому Трещалины подручные к нему в стенку лучших бойцов втихомолку сманивали, чтобы в последний миг их выставить! А в ту пору пришел обоз из Касимова…
– Какой еще обоз? – удивился Башмаков.
– Торговый обоз, и был при нем посадский человек Перфилий Рудаков, и тот Перфилий где-то в мещерских лесах парня подобрал, по прозванию Нечай. А тот парень ростом повыше Богдана будет… – Данила повернулся, склонил голову набок, сравнивая воображаемого Нечая и стоящего наяву Желвака, да и завершил: – На четверть с гаком!
– Здоровый детина! – одобрил Башмаков. – Тот Рудаков его, поди, со двора свел, чтобы, вернувшись домой, в бойцы определить?
– Точно так, твоя милость, а парень тот, Нечай, и у себя дома на лед выходил. И Рудаков знал, что деревянную книжицу должен был получить Одинец, – Данила для убедительности указал рукой на бойца. – Вот он и свел Нечая к Одинцу. Там и обнаружилось, что парень худо-бедно драться обучен. А потом Трещалин подручный Рудакову растолковал, что грамота-то у Трещалы, и уговорил забрать парня у Одинца и отвести к Трещале. Уговорились они, и тут Рудаков пропал.
– Куда же он пропал? – чуя неладное, спросил Башмаков.
Данила развел руками.
– Его не только мы – его многие искали, твоя светлость, – вмешался Тимофей. – Он, падла, тем промышлял, что при рукобитье посредничал. Сам знаешь, батюшка Дементий Минич, с начала Масленицы эта круговерть начинается, а к четвергу уже не на жизнь а на смерть об заклад бьются, большие деньги ставят. А за Перфишкой такое водилось – стакнется с кем-то из атаманов и хитрит, а потом кому нужно на ухо шепнет – за которую стенку ставить. На сей раз он с самим Трещалой и стакнулся. И шепнул кое-кому из купчишек, что у Трещалы и наследство дедово, и лихой боец припасен.
– От доброты душевной? – осведомился дьяк.
Конюхи расхохотались. Одинец мрачно таращился на них – не понимал, как в такой ответственный миг можно ржать жеребцами стоялыми.
– С той доброты и он, и Трещала немало бы огребли, твоя милость! – просмеявшись, воскликнул Тимофей. – Давай дальше, Данила!
– А дальше пропали они оба, и Перфишка Рудаков, и Нечай! – Данила развел руками. – Что Нечай пропал – это бы полбеды, а Перфишку вся Москва на льду ждала, так и не появился.
– И кто ж его пришиб? – выказывая несомненное понимание сути дела, спросил Башмаков. – Ты ли, Одинец, за то, что бойца у тебя увел? Или Трещала – за то, что мимо него кому-то третьему бойца привел?
– Вот те крест – не бил я его! – воскликнул Одинец. – И куда тот боец подевался – шут его знает! Знал бы – сам бы к тебе привел!
И, перекрестившись, выкрикнул истово:
– Твоя милость!
Очевидно, придворное вежество и на него стало действовать.
– Погодите, молодцы. Я вам про грамоту, а вы мне про каких-то Перфишек. Грамота откуда взялась? – Башмаков обвел взглядом конюхов.
– Вот он ее сыскал, – Тимофей показал на Данилу. – Ведь Трещалины и Одинцовы людишки из-за той грамоты едва посреди Москвы войну не затеяли. Одинцовы ее требовали себе, Трещалины божились, что у них ее нет. Так, Данила? А напрямую не говорили – все выкрутасами да экивоками! Трещалин подручный его чуть из-за этой грамоты не пришиб – думал, его Одинец подослал. Сказывай, Данила!
– Я бы и раньше мог догадаться, где она скрывается. При мне ее туда прятали. Твоя милость видывала накры, в которые скоморохи бьют? Так у Трещалы подручный – скоморох, он туда, в накры, ее затолкал и сверху кожу натянул. И при мне он это делал, я ему кожу придержал. Он толковал, что для молодого накрачея старается. И точно – был на льду молодой накрачей, тоже скоморох, Лучкой звать. И я у него накры видел, когда он на льду в них бил. Да только те, что у него, другой кожей затянуты были! Тот скоморох, Трещалин подручный, черную натянул, а у Лучки коричневая оказалась! И потом, когда он вместе с накрами удирал, я и догадался! Гляжу – черная! А он божился, что накры – Лучкины! А я гляжу…