Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 54 (всего у книги 58 страниц)
Смертельно бледная, Юли молча смотрела перед собой. Барышня Анджела взяла ее бессильно повисшую руку. – Если мы с вами объединимся, – вымолвила она простодушно, – то мы спасем Зенона. Пугаться не нужно, девочка, слышите?
Она раскурила погасшую сигару. – Мы еще побеседуем об этом. А сейчас расскажите мне подробнее, над чем Зенон работает и когда собирается опубликовать свои исследования. Ведь если он будет работать регулярно, не пройдет и пяти лет, как он получит Нобелевскую премию.
В действительности не только Анджела не знала, но даже сама Юли не догадывалась, каким влиянием обладает она над своим возлюбленным. Ей и трудно было бы догадаться: профессор всячески скрывал это от нее; он как будто стыдился того, что назвал в себе самом «женским засильем» и, сам того не желая, норовил повернуться к Юли самой темной, колючей своей стороной, противоречил ей, когда уже вот-вот готов был признать ее правоту, спорил, когда был с ней согласен. Он был влюблен в Юли, но еще не любил полной мерой. Он возражал, упрямясь и обижаясь, как ребенок, который понимает, что мать права, и тем упорнее держится за свое. И чем больше стыдился трепыханий мужского тщеславия, тем больше ссорился с Юли. Но когда, поспорив или даже поссорившись с Юли, он хлопал дверью, а потом, успокоясь, садился к своему столу, ему становилось вдруг так хорошо на душе, что, тихонько про себя рассмеявшись, он поспешно брался за оставленную на середине работу и, так как мыслилось в такие минуты особенно хорошо, продвигался вперед быстрее, чем всегда; полчаса спустя, довольный, обуреваемый чувством любви к ближнему, он вызывал звонком Яноша, своего рябого лакея – к которому по-прежнему испытывал отвращение, – угощал его стаканом вина, давал десять пенгё и отправлял домой, к семье, чтобы хоть на один день от него избавиться.
Две недели назад, представив Юли своему дяде на келенфёльдском заводе, профессор, как только покинул его кабинет, неожиданно для себя погрузился в такой непроглядный сплин, что поспешил отправить девушку домой и даже не показал ей вновь созданную лабораторию. Идя через двор, он раздраженно шлепал прямо по лужам, не обойдя ни одной, ноги его промокли, штанины до колен были в грязи. Лаборатория находилась на первом этаже, войти в нее можно было через узкую, длинную комнату, служившую чем-то вроде архива; за единственным столом здесь работала худая конторщица лет пятидесяти, седая, с пуганым взглядом. Когда дверь распахнулась, женщина поспешно встала.
– Извольте сидеть на месте! – угрюмо бросил ей профессор и, не приостановившись, пошел к лаборатории. – Что вы прыгаете, прошу прощения? Я не епископ и не генерал.
– Вашу милость по телефону спрашивали, – робко улыбнувшись, сказала пожилая женщина.
– Кто?
– Дама не назвала себя.
– Хорошо, – рассеянно буркнул профессор.
– С полчаса назад звонил из университета господин ассистент доктор Варга, тоже спрашивал вашу милость, – прочитала конторщица по бумажке, близоруко держа ее у самых глаз. – Прикажете соединить?
Профессор обернулся.
– Почему вы не сядете? – спросил он сердито. – Ведь я уже просил вас. И ни с кем соединять не нужно, меня здесь нет.
Женщина села. Профессор Фаркаш внимательно посмотрел ей в лицо: его выражение, кожа, мимика отражали все унижения и страхи трудно прожитой жизни; близорукие глаза видели перед собой лишь непосредственно грозившую беду, а губы испуганной улыбкой пытались предупредить ее, отразить все атаки. Профессору вспомнилось: Юли не раз упрекала его, что, делая в ресторане заказ, он никогда не смотрит кельнеру в лицо. Вот и лицо этой пожилой конторщицы он видит сейчас впервые и, хотя много месяцев подряд чуть ли не каждый день встречается с ней, не знает даже ее имени.
– Сколько лет? – спросил он хмуро.
– Кому?
– Вам.
– Сорок один, – со страданием на лице сказала женщина.
Профессор вскинул брови.
– Сколько вы получаете? – спросил он, глядя на жиденький пучок седых волос.
– Сто двадцать пенгё, ваша милость, – проговорила она, не подымая глаз.
Профессор кивнул. – Тогда понимаю, – сказал он, не объяснив, что именно понимает. – Прожить на эти деньги, конечно, не можете? – Женщина вздохнула, но ничего не сказала. Фаркаш внезапно повернулся, ушел в лабораторию. Он догадался, почему молчит конторщица; боится, что хозяину не понравилось бы, если б дошло до его ушей, что она жалуется, ведь так можно лишиться и этого жалкого места. Раздражение профессора все нарастало. Он покопался в оборудовании, распушил лаборанта за то, что понапрасну жжет горелку Бунзена, потом надел пальто, шляпу и ушел.
За минувшие полгода в Фаркаше произошла еще одна перемена – он стал экономнее. Разумеется, не с собственными деньгами; их он по-прежнему швырял направо и налево, когда и как только взбредет в голову. Однако в своих лабораториях, на заводе и в университете, расточительства более не терпел. Прежде случалось, что для анализа жира он приказывал закупить сразу пятьдесят кило салями, используя из них лишь двадцать граммов. Вся лаборатория целую неделю ломала голову, что собирается делать профессор с этакой прорвой колбасы: может, подвергнет гидролизу, посмеиваясь, спрашивали друг друга студенты. Или будет препарировать? Обрабатывать ацетиленом? Жир отдельно, мясо отдельно?.. В конце концов профессор раздал салями сотрудникам, и вся лаборатория целую неделю напролет объедалась его до одурения; ее бросали, вместо крейцеров, и шарманщикам, наигрывавшим под окном, но все же заплесневело столько, что вполне хватило бы на колбасную лавку. Теперь же, познакомившись с Юли, он словно ударился в противоположную крайность и сердился даже за то, что кто-то оставил открытым водопроводный кран. С лабораторными материалами он обращался теперь так экономно, словно боялся, что земля уплывет у него из-под ног.
Профессор опять пересек грязный заводской двор, вышел на шоссе, ведущее к Будаэршу, около часу бродил среди пустых, по большей части еще незастроенных участков. В лабораторию уже не вернулся, сел в машину, поехал в город, оттуда прямо покатил в Киштарчу. Его мучило беспокойство, он не находил себе места. Но и смена обстановки не успокоила нервы. Выходя из машины, профессор заметил на пороге дворницкой широкоплечего, но очень худого парнишку лет семнадцати. Он тотчас узнал Балинта, хотя не видел его лет шесть. И в доме ему было так же муторно, в просторных, необжитых комнатах пахло пылью и казалось холоднее, чем в обдуваемом всеми ветрами парке, из большой куполообразной печи кабинета неслось свирепое завывание ветра; Луиза Кёпе предложила протопить, но четверть часа спустя он решил возвратиться в Пешт.
– А почему ваш сын дома? – спросил он Луизу, которая с лета, с тех пор как он не видел ее, словно бы еще больше поседела. – Прохлаждается?.. Прохлаждается? Не любит работать?
При виде этого сильного парня, болтавшегося без дела, он испытал то же чувство, что и в лаборатории, когда обнаруживал зря расходуемое ценное вещество.
– Как не любить, он любит работать, ваша милость, – возразила дворничиха. – Было бы где. Вот уж два месяца без работы сидит.
– На ваш счет живет?
Луиза Кёпе не ответила на вопрос.
– Вот если бы ваша милость пристроили его куда-нибудь, – попросила она. – Может, хоть на ваш келенфёльдский завод…
– Что он умеет?
– Он очень сноровистый, право, – взмолилась Луиза, – за что бы ни взялся…
Профессор раздраженно кивнул. – Ну, ясно, ничего не умеет. И с курами покончено, а?.. Ваш шурин уже не живет здесь?
– Уже не живет…
Профессор опять кивнул с таким видом, словно что-то знает, только не хочет сказать. – Почему вы не обучите его какому-нибудь ремеслу? – недовольно спросил он. – К дядюшке моему на завод устраивать его не буду, во всей Венгрии нигде не платят так мало, как там. Помнится, однажды я уже сообщал вам об этом.
– Ну и что же, все лучше, чем ничего, – проговорила Луиза, глядя в землю, и губы ее сжались узкой полоской.
Профессор внимательно смотрел ей в лицо, точно так же, как два часа назад смотрел на старую конторщицу. Это было костлявое изможденное лицо; истончившаяся кожа обтягивала слегка выступающие, татарские скулы, а под усталыми серыми глазами сбегалась тысячью морщин. Из-под наспех накинутого платка выбивались седые волосы; лоб был узкий, почти коричневый и словно рифленый; на худой шее, испещренной морщинами, при каждом движении головы справа и слева резко проступали жилы. Ее губы улыбались профессору так же услужливо и робко, как губы конторщицы, но профессор угадал вдруг под этой улыбкой – словно под языком Демосфена – болезненно острые камешки.
– Сколько вам лет? – спросил он. Луиза чуть заметно дернула плечом.
– Ну-ну! Не стыдитесь! Мы с вами уже старики, что тут скрывать.
– Сорок один, – сказала Луиза без улыбки, словно уступая насилию.
Профессор сунул руку во внутренний карман, хотел достать бумажник, но передумал. – Пришлите-ка сына ко мне в университет, – сказал он, – посмотрим, может, и удастся что-то найти для него. А сейчас мне пора.
Вернувшись домой, он прямо прошел к себе в кабинет и в нескольких строках, без объяснений, уведомил своего дядюшку, что работать в его лаборатории больше не желает и договор тем самым почитает расторгнутым.
За весь день он ни разу не вспомнил о Юли, даже когда писал это письмо. Он полагал, что решился на такой шаг потому, что не одобрял «купецкие замашки», как называл про себя деловые установки своего дяди, и не желал быть лично причастным к тем, кто сдирает с людей шкуру. Он считал «безвкусным» платить старой конторщице сто двадцать пенгё за целый месяц работы, но не думал о том, почему не считал так прежде; вероятно, потому, что не знал, сколько ей платят. Почему не знал, а теперь вдруг заинтересовался? И этого вопроса он не задавал себе, утешаясь тем, что, как только узнал, тотчас сделал выводы.
В предприятие Иштвана Фаркаша были вложены и его деньги, наследство от отца; чтобы быть последовательным, следовало забрать их. Но профессор отогнал эту мысль, уверив себя, что сперва нужно поговорить с адвокатом семьи и с Анджелой; оба разговора весьма обременительны, но как-нибудь он выкроит для них время.
Ни Анджела, ни тем более Юли не знали, что Эстер уже две недели находится в Пеште и что профессор дважды с ней встречался. На следующий день после поездки на келенфёльдский завод Эстер неожиданно появилась у него в университетской лаборатории.
Они не виделись десять месяцев. В начале весны Эстер уехала на месяц в селение Палошфа Шомодьского комитата, к матери – вдове, которая одиноко жила в глинобитном домике на окраине; старушка хворала и нуждалась в уходе, но о переезде в Пешт не хотела слышать, и дочь осталась с ней, с недели на неделю, из месяца в месяц откладывая возвращение. Было у них при усадьбе полхольда картофеля, полхольда кукурузы да виноградник на двести саженей. Эстер все перемотыжила сама, стряпала, прибиралась в доме, приглядывала за птицей, откармливала восьмимесячного подсвинка; ей приятно было полузабытое ощущение родной земли под ногами и пока не очень тянуло в Пешт. С профессором почти не переписывалась – оба они не были охотники до писем. Время от времени слала телеграфом несколько приветственных слов и через неделю-другую, тоже телеграфом, получала стереотипный ответ: «Все хорошо, когда приедешь». Однако на рождество профессор забыл послать телеграмму; Эстер удивилась, раскинула мыслями и решила, как только состояние матери позволит, спешно возвратиться в Пешт.
Десять месяцев – время немалое и для глаз, не только для чувства. Эстер была так прекрасна, когда появилась на пороге лаборатории, что потрясенный профессор поднялся из-за стола. В двери стояла мускулистая, гибкая молодая девушка; женская осведомленность едва коснулась чистого, слегка порозовевшего лица и стройного ладного тела, губы радостно улыбались профессору, открывая крепкие белые зубы, – казалось, молоденькая баловница дочь шаловливо смотрит на отца, потревоженного во время работы.
– Сколько тебе лет? – спросил ошеломленный профессор.
– Добрый день, Зени, – засмеялась Эстер. – А вы не знаете? Сорок один.
Профессор смотрел на ее смеющийся рот, и незнакомая боль пронзила его: «сорак адин» – десять месяцев он не слышал ее милого «акающего» говорка. Губы Эстер не были напомажены, два маленьких белых резца чуть-чуть расходились в стороны, словно уступая место на правильном сияюще-прекрасном лице очарованию неправильности. На ней был черный английский костюм, крохотная, черная же, бархатная шляпка; светлые, с мягким блеском волосы как будто чуть-чуть потемнели за минувшие десять месяцев и отливали золотом.
– Вы даже не предложите мне сесть, Зени? – смеясь, спросила Эстер.
Она не подставила для поцелуя лицо, быстрым твердым шагом подошла к зеленому репсовому дивану, стоявшему у стены, села. От колыханий юбки повеяло знакомыми духами. Между столом и диваном было всего пять-шесть шагов, профессор проводил глазами свою бывшую любовницу. Черный, совершенно гладкий костюм не обрисовывал ее гибкого тела и все-таки давал почувствовать самую характерную его особенность: мускулистость, легкую игру мышц и суставов, четкие, быстрые движения маленьких рук, ног, изящной белой шеи. И села она уверенно, так что юбка послушно прилегла к ногам, ее не нужно было оправлять.
– Как ты похорошела! – изумился профессор.
– А! – засмеялась Эстер. – Мотыжить, поросенка кормить – от этого не похорошеешь. Соломорезкой чуть палец себе не отхватила.
Она подняла к лицу правый мизинец, повертела, пристально его разглядывая. Взгляд профессора упал на рыжеватое пятно, напоминавшее куст и сейчас наполовину прикрытое юбкой: пять лет назад здесь растеклась по зеленому репсу кровь Эстер. Его сердце на мгновение сжалось предчувствием, что от этой женщины ему не уйти… Он подавил эту мысль.
– Сколько ж времени ты пробыла дома? – спросил он враждебно.
– Долго, – певуче протянула Эстер.
– Сколько?
Эстер подняла на профессора холодноватые голубые глаза. Она еще за дверью поняла, что профессор изменил ей, когда же открыла дверь и, стоя на пороге, разглядела на его лице самый первый предательский ответ, то поняла и другое, чего не ожидала: на сей раз ей угрожает действительно серьезная опасность. Она понятия не имела, кто ее соперница, какого типа и как следует с ней бороться, но всем своим неистребимым, красивым и сильным телом, безошибочным инстинктом знала: она победит в этой борьбе, победит любой ценой.
Сердце ее билось быстрее, когда она, идя к дивану мимо профессора (у нее вдруг задрожали колени), глубоко вдохнула воздух, пытаясь уловить запах другой женщины; но когда села на диван, возле пятна, напоминавшего куст, – она не знала, что это след ее крови, потому что впервые пришла в кабинет после давней своей попытки к самоубийству, – когда села на диван, тесно сдвинув колени и опустив на них маленькие руки, первый испуг миновал, и она снова овладела собой.
– Долго, Зени, – повторила она нараспев, с улыбкой глядя на профессора. – Десять месяцев.
– А теперь зачем вернулась?
Опустив красивую голову, Эстер задумчиво смотрела перед собой.
– Мать поправилась? – нетерпеливо спросил профессор, не дожидаясь ее ответа.
– Да, – тотчас отозвалась Эстер, три дня назад похоронившая мать.
– Ну, и слава богу! – фыркнул профессор. – Иначе ты проторчала бы там еще десять месяцев.
Эстер опять засмеялась. – Дома очень хорошо, Зени. Вполне может быть, что я опять уеду на той неделе.
Профессор вытаращил глаза. – Оп-ля!.. Зачем?
– Так! – сказала Эстер, по-крестьянски строптиво шевельнув плечом, отчего сразу почудилось, будто за окном, выходившим на Музейный проспект, разлеглась грязная и пыльная деревенская улица, по которой вереницами бредут гуси.
Профессор невольно засмеялся. – Это серьезно? – спросил он.
– Мне понравилось жить в деревне, – сообщила Эстер, глядя на черные туфельки из змеиной кожи.
– Собираешься проститься с Пештом?
– Может быть, – не подымая глаз от туфель, сказала Эстер.
Профессор большими шагами мерил комнату. Если Эстер говорит серьезно о желании переехать в деревню, думал он с мужской простоватостью, тогда ей легче дастся разрыв; не думает же она, что он, бросив все и вся, вместе с нею укроется в Шомоде! На миг он почувствовал огромное облегчение и, остановившись перед диваном, бездумно смотрел на ее склоненную длинную шею с белокурым пушком у затылка, такую белую, гладкую и крепкую, что даже взгляд упруго отскакивал от нее. Но постепенно к чувству облегчения примешался горьковатый миндальный привкус злости; если она переезжает в деревню, размышлял он, то порывает с ним, собственно говоря, она, и тогда, очевидно, у нее есть на то причина: не ради гусей же она уезжает! – Ты серьезно это решила, Эсти? – угрюмо спросил он.
– Что?
– Окончательно уехать в деревню.
Эстер чуть-чуть ссутулила плечи, плотнее сжала колени и, опустив голову, упорно смотрела на свои туфельки, тесно, как у послушной девочки, прижавшиеся друг к дружке. – А почему ж и не уехать? – сказала она.
Профессор помолчал, потом спросил. – Хочешь порвать со мной?
Прямым указательным пальцем Эстер медленно обводила на зеленом репсе пятно, напоминавшее куст. – Возможно, – сказала она тихо, не подымая головы.
– Вазможна… вазможна! – свирепо передразнил профессор. – Отвечай мне!
– Возможно, – повторила Эстер; на ее шее, у самых волос, мягко вырисовывался под тонкой кожей последний позвонок, словно круглый холмик.
– Почему?
Эстер все водила пальцем по дивану, розовый ноготок следовал за очертаниями пятна.
– Оставь ты это пятно! – сказал профессор нервно. – И изволь ответить на вопрос. Я спросил, почему ты хочешь порвать со мной.
– Просто так! – шевельнула плечом Эстер.
Кровь бросилась профессору в голову. – Просто так!.. Я мог бы и сам догадаться, что если женщина на десять месяцев покидает своего любовника, значит, этому есть причина. Ну что ж, так тому и быть! Да и для меня оно здоровее.
Эстер подняла голову. – Вы хотите жениться, Зени?
– Возможно, – едко сказал профессор.
Эстер засмеялась. – И на ком же?
– Это уж мое дело!
– Значит, покидаете меня, Зени? – Эстер улыбалась ему.
– Да, – сурово и серьезно сказал профессор. – Я мог бы, правда, сказать, что это ты меня покинула, сперва на десять месяцев, теперь еще не знаю на сколько, но не будем играть словами! Я, кстати, не спрашиваю, ради кого ты возвращаешься к твоим гусям. Ты права, нам нужно кончать! Сто раз пытались, но однажды все-таки удастся!
Вместо ответа Эстер чуть заметно развела колени и откинулась на спинку дивана. Ее свежее, словно подернутое легким пушком лицо на фоне зеленого репса выглядело бледнее и жестче, бархатная черная шляпка немного сдвинулась набок. Профессор бросил на нее долгий, испытующий взгляд и отвернулся: эта сбившаяся набок шляпка почему-то растрогала его. Кашлем прочистив горло, он отошел к окну.
– Ладно, Зени, – услышал он за спиной мягкий певучий голос Эстер, похожий на голос молоденькой крестьяночки, – вы правы, давайте покончим! Да вам и пора уж жениться, правда ведь?
Профессор не ответил.
– Вы уже старенький становитесь, холостая жизнь не для вас, – продолжала Эстер, и нельзя было понять по голосу, говорит она серьезно или смеется над ним. – А я вернусь в свою деревню, потому что…
– Почему? – спросил профессор, стоя к дивану спиной.
Эстер засмеялась. – Это то, что мне нужно.
– И с мужем разведешься? – спросил профессор.
– Разведусь.
Профессор внезапно повернулся к ней. – Разведешься?
– А почему и нет? Уж если с вами…
Ее шляпка все еще сидела боком. Профессор проглотил комок, он не знал, что сказать. – Оно и лучше! – буркнул он. – Могла бы это сделать двадцать лет назад!
– Зачем? – улыбнулась Эстер. – И так ведь было не плохо, Зени!
– А мальчик?
Эстер пожала плечами. – Вам он все равно ни к чему.
– Заберешь с собой?
– Да.
– Сколько ему сейчас?
– Пятнадцать.
– Я уже год его не видел, – припомнил вдруг профессор. – Что ты будешь делать с ним в деревне? Мы еще поговорим об этом.
Эстер села прямо. – Что об этом говорить! Любовникам, расставаясь, долго говорить не следует, поднял шляпу, попрощался и – поминай как звали!
Улыбнувшись ему, она встала. Постояла секунду, глядя на пострадавший мизинец, потом легким движением этого же мизинца поправила шляпку. Шляпка села точно на место, даже не понадобилось глядеться в зеркальце для бритья, висевшее у профессора над умывальником. – Ну, бог с вами, Зени, – сказала она, еще раз улыбнулась, кивнула профессору и быстрым шагом вышла из кабинета.
Профессор смотрел ей вслед, глаза застыли на двери. Эти быстрые, сильные и все-таки легкие шаги, через мгновение затихшие за порогом, унесли с собой почти четверть века его жизни. Его словно оглушило, он не мог шевельнуться, даже выругаться не было сил. Брови взбежали на лоб, из глаз вдруг хлынули слезы. Так неожиданна была вся эта сцена и так быстро закончилась – Эстер провела в его кабинете каких-нибудь полчаса, – что казалась невнятным и нелепым, неуловимым сном; умом он знал, что произошло, но воображение, более медлительное, которое лишь позднее примется обрабатывать все мучительные детали, еще бездействовало. Легкий, спокойный разрыв, о котором он и не мечтал, не показался ему подозрительным; напротив, то обстоятельство, что Эстер согласилась сразу и безоговорочно – такого еще не бывало за время их долгой и беспорядочной любви, – убедило его в том, что на этот раз разрыв окончателен и возврата не будет, даже если бы он захотел. Но вместо ожидаемого облегчения на сердце у него становилось все тяжелее. И это для нее – расставанье?! – спрашивал он про себя негодующе. Вот эти пять минут? Тремя фразами она хочет покончить с двадцатью пятью годами – четвертью века, со всеми воспоминаниями, еще неугасшими чувствами, лучшей порой жизни их обоих?! Женщина, у которой от него ребенок? Она даже не хочет видеть его больше? Это была их последняя встреча? Профессор все сильнее закипал яростью. Как ни влюблен был он в Юли – а он думал так и так чувствовал, – легкость, с какой покинула его Эстер, показалась ему глубоко оскорбительной. Он мог теперь с полным правом и без малейших угрызений совести жениться на Юли, но в эти минуты вовсе об том не думал, корчась от неслыханного оскорбления, нанесенного ему той, кому он больше всего дарил себя за прожитую жизнь. Профессор взглянул на диван: в нос опять дохнуло свежим легким ароматом ее французских духов. Ему было совершенно ясно, что Эстер по какой-то причине хочет с ним расстаться, давно уже это решила, и, значит, не он рвет с нею, а она – с ним; иначе не могла же она с таким безмятежным, ясным лицом, улыбаясь, за какие-нибудь полчаса освоиться с мыслью, что ее любовник намерен жениться! – Совершенно немыслимо! – вслух произнес профессор, взявшись за лоб изъеденными кислотой руками.
Прямо из университета Эстер отправилась на проспект Йожефа, в частную сыскную контору. Она пошла пешком, в саду музея даже присела на скамейку передохнуть: ноги так дрожали, что она боялась упасть. Лицо, едва она вышла на воздух, запылало, глаза, правда, оставались сухими, но рыдания стояли в горле и душили ее, а сердце так колотилось, что вынуждало несколько раз останавливаться. Подозрение, зародившееся в первую же минуту, подтвердилось; она понимала, что никогда еще ее любви не угрожала такая опасность. Когда она выудила из профессора, что он намерен порвать с нею и хочет жениться, когда улыбалась, обратив к нему спокойное прекрасное лицо, и спрашивала, кто его избранница, ее сердце разрывалось от горя. Но она знала, что есть лишь один способ взять верх: душою и телом остаться такой же неуязвимой, цельной и твердой, какой она была в семнадцать лет, когда стала любовницей профессора. Инстинктивно умолчала она и о смерти матери – тому, кто вызывает к себе жалость, не одержать победы.
Через три дня она знала уже имя, фамилию, адрес и возраст Юлии Надь, знала, чем она занимается, знала о ее судимости и о том, что состоит под надзором полиции, знала, где и когда встречались они за последние два дня с профессором. Частная сыскная контора предоставила ей даже фотографию Юлии. Подробное донесение и фотографию Эстер забрала с собой в маленькую квартирку на улице Геллертхедь, которая двадцать лет хранила, оберегала их любовь. Она села к окну, в украшенное кружевной накидкой старое кресло, в котором столько раз поджидала профессора, поставила перед собой на ветхий швейный столик фотографию и, выпрямив спину, сжав губы, впилась в нее горящим взглядом. Она сидела так и смотрела до самого вечера. Никогда еще собственная жизнь не была для нее столь ясна: бесчисленные любовные авантюры оказались просто наваждением сладострастной плоти, возле мужа ее удерживала привычка и жалость, но любила она только профессора, фотография чужой женщины на швейном столике словно просматривала ее насквозь чуть раскосыми глазами, проникая и в прошлое. Эстер прибралась в пропыленной квартире, куда десять месяцев никто не заходил, затопила в ванной, выкупалась, надела свой яркий шелковый халат и опять села перед фотографией. Маленькие белые руки судорожно сжались: она умрет, если потеряет профессора. И Эстер решила, что будет красивой как никогда. Подбежала к зеркалу, холодным, испытующим, кожу пронизывающим взглядом методически себя оглядела. На несколько минут лицо словно отделилось от нее самой и от мира, стало сурово бесстрастным и сосредоточенно серьезным, каким бывает лицо мужчины, когда он наводит порядок в собственной совести. Вдруг она улыбнулась, засмеялась своему отражению. Опять взяла фотографию в руки, пристально на нее посмотрела, разорвала на клочки и наступила ногой.
К вечеру она так устала, что, как ребенок, заснула сидя.
Прошла неделя, профессор не объявлялся. Эстер целыми днями сидела дома, чтобы не пропустить звонка или письма. Убивала время заботами по хозяйству, привела в порядок чулан, под собственным наблюдением заставила прислугу убрать чердак, шила, штопала, даже переделала одно платье. Муж уехал на несколько недель в Германию корреспондентом «Мадьяршаг», она осталась со своими мыслями одна. Необычно много времени проводила с сыном, заходила к нему даже ночью, когда он уже спал, и, сидя возле кровати, задумчиво всматривалась в бледное прыщеватое лицо подростка, высоким лбом и маленьким упрямым ртом походившего на отца. Как-то одна пошла в кино, посидела немного, приглядываясь к фигуре и манерам героини американского кинофильма, нашла себя интереснее и в перерыве ушла. В кафе «Бельвароши» выпила чашку кофе, рассеянно выкурила сигарету. На ней был все тот же черный английского покроя костюм и черная бархатная шляпка, как во время визита в лабораторию. Мужчины таращили на нее глаза, но их восхищение ее не развлекало. Домой, на проспект Андраши, вернулась пешком, ходьба была ей приятна, но успокоения не принесла.
Через неделю она позвонила профессору сама. Весело рассмеялась в трубку. – Зени, я уезжаю, – сказала она.
– Ну что ж! – буркнул профессор.
Эстер смеялась. – Все-таки хорошо бы прежде еще раз повидаться.
– Зачем?
Эти два коротких суровых ответа и взвинченный резкий тон Зенона до некоторой степени успокоили Эстер: профессор был олицетворением жестокой обиды, вопиющей о том, чтобы ее загладили. Прекрасное лицо Эстер над телефонной трубкой окаменело, но голос по-прежнему был веселым, живым и свежим. – Ах, Зени, ведь мы и не простились еще друг с другом.
– К чему долгие расставания, – язвительно сказал профессор, – поднял шляпу, и поминай как звали.
Эстер не любила телефонных разговоров; взяв трубку, она и теперь еще говорила с тем напряженным выражением лица и робкими интонациями, как двадцать пять лет назад, когда маленькой крестьяночкой впервые появилась в Пеште. – Ну что же, Зени, это правда.
– Что?.. Я не слышу, – закричал профессор на другом конце провода.
– Это правда, – еще тише сказала Эстер. – Я говорю, вы правы. Но вы и в прошлый раз были правы: нужно все-таки поговорить об Иване, как с ним быть. Потому я и звоню.
– Изложи свои пожелания в письме, – сказал профессор. – Счастливого пути!
Ум Эстер не был смущен подобной отповедью, но сердце мучительно ныло. Она знала, что профессор все еще к ней привязан, отсюда и обида его и грубость, но эта уверенность так же мало ее утешала, как, напротив, иная уверенность – в том, что однажды придется умереть, – никогда не лишала красивой, здоровой жизнерадостности. Забыв трубку в руке, она уронила голову на спинку кресла, из глаз полились слезы. У нее не было сил даже подняться за носовым платком, она вытирала слезы тыльной стороной ладони. Маленькая настольная лампа под розовым абажуром мягко освещала комнату, белые, в мелких цветочках, французские обои, белый потолок и светлый персидский ковер, застилавший весь пол, с особым усердием изливая свет на изящный дамский письменный стол с кривыми ножками, перед которым сидела Эстер, на толстую сафьяновую папку для бумаг, чернильницу светлой меди, поднятую над головой нагой женской фигуркой из черного мрамора, черные лайковые перчатки, брошенные на угол стола, и рядом с ними, в мейсенском блюде, до краев налитом водой, – огромный букет ранних фиалок, деликатный, едва уловимый запах которых наполнял эту хорошо протопленную комнату видениями близившейся весны. Профессору был незнаком этот мир, и именно поэтому все здесь говорило о нем, ибо по справедливости принадлежало только ему. Тщетно повторяла себе Эстер, что рано или поздно он к ней вернется: минувшая неделя, когда он так и не пришел, по особой системе мер, известной только любви, оказалась для нее в десять раз длиннее тех десяти месяцев, что она провела у матери. Уронив голову на спинку обитого желтым шелком кресла, на фоне которого необычно светились ее золотистые волосы, полуоткрыв рот и полузакрыв глаза с застывшими в уголках слезинками, впившись маленькими белыми руками в подлокотники, она была так несчастна всем своим прекрасным, жаждущим жизни телом – хотя знала: профессор к ней вернется, – что не сомневалась – вот сейчас придет смерть. Она ощущала себя разбитой, истрепанной, безобразной – зная при этом, что красива, – и не допускала мысли, чтобы ее пожелал самый никудышный мужчина. Она видела себя чудовищно старой, – хотя сердцем, легкими, кишками и почками, всей кожей знала, что молода, – и любую другую женщину считала лучше себя, желаннее, живее, с большими правами на любовь, материнство, более достойной счастья. Комната, залитая ровным и мягким розоватым светом, потемнела, окутанная ее отчаянием. Она не чувствовала своего тела, струящейся по жилам крови. И плакать больше не могла, в аду не плачут. Жизнь стала ей нестерпима. Сухие глаза смотрели на белые шелковые туфельки и видели их гадкими, безобразными. Закрытый халат темно-синего бархата на малиновой шелковой подкладке, который она так любила, сейчас нестерпимо резал исстрадавшиеся глаза, ей хотелось сорвать его, сбросить с себя. Эстер стало вдруг отвратительно кресло, на котором она сидела, стол, вся ее комната. Фиалки с их ханжеским запахом возвещали несуществующее, лживое счастье, которое похоронит зима. Этот запах был теперь невыносим ей. Эстер выпустила телефонную трубку, которую все еще сжимала в руке, и закрыла глаза, она не хотела видеть, слышать, дышать, не хотела жить. Вспомнилась мать, похороненная десять дней назад; старушка приняла смерть тихо и молча, почти удовлетворенно, словно и не желая прожить ни на один день больше. Мать, никогда ни о чем таком не говорившая, знала то, что Эстер осознала, как показалось ей, сейчас – жизнь есть безысходное страдание. Знала, что умереть лучше, чем жить. Комната вдруг закружилась и совсем потемнела. Эстер понимала, что сейчас потеряет сознание, ее раздирала такая мука, какую человек не в состоянии вынести при ясном уме. Она встала, зашла в ванную, погасила газовый рожок, вернулась к себе. Но до кровати дойти не успела и упала в беспамятстве на ковер.








