Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 58 страниц)
– А если два друга?
Нейзель посмотрел мальчику в лицо. – Ну, выкладывай уж!
– Выкладываю, – кивнул Балинт. – Только не так это просто! Кто должен скорей помочь другому, – тот, кто сильней и ловчее, или наоборот?
– Давай, давай дальше!
Балинт перевел дух. – Ну, скажем, двое лезут через забор, потому что за ними гонятся. У одного подвернулась нога, да и вообще у него ноги покороче, так что второй быстрей наверху оказался. Ну, он протянул руку тому другому. А преследователь ихний уже совсем близко.
Нейзель заметил, что у мальчика от волнения задрожали руки. – Ты говори, говори, – сказал он негромко, – рассказывай!
– Так он близко, ну до ограды, может, два шага осталось. Если бы тот, кто наверху был, не отпустил руку другого, тогда, пожалуй, и этот поспел бы перелезть. Но, конечно, и так случиться могло, что преследователь их опередил бы и тогда тот, что наверху уже, тоже попался бы. И он что делает?.. отпускает руку товарища своего и спрыгивает по ту сторону ограды.
– Ну? – буркнул Нейзель.
– Тут ведь о долях секунды речь, крестный, – прерывающимся голосом продолжал Балинт, – о нескольких долях секунды, от которых зависит, спасены оба или оба попались. Или – или! Так вот, правильно ли, что он руку отпустил?
– Правильно ли, спрашиваешь?
– Да, правильно ли, что отпустил, – повторил Балинт. Он требовательно смотрел на крестного, и Нейзель не выдержал этого взгляда, обжигавшего ему глаза непереносимым светом нетронутой еще невинности, всей страсти и любопытства молодости, – не выдержал, отвернулся. Когда человек, следуя будничными путями жизни (на улице, дома, на работе) – путями, которые милосердная привычка оснащает знакомыми по большей части предметами и событиями, – видит вдруг устремляющийся к нему тысячерукий образ истинной страсти с опасно пылающим взором, он непроизвольным мгновенным движением отскакивает в сторону: отворачивается и, почесывая нос, заговаривает о другом. Он оберегает не только свой собственный покой, но и целостность чужого порыва, чувствуя, что подобная страсть лишь в самые высокие свои мгновения высвобождается из обычного облачения, целесообразность коего подтверждена человеческим опытом, и в великой этой обнаженности демонстрирует прекраснейшие надежды человечества и его многообещающие возможности. Нейзель отвернулся, смутясь, и неловко стал почесывать нос. – Это же два друга, понимаете, – настойчиво говорил Балинт. – Два друга, которые во всем друг дружке доверяются. Правильно, что он руку отпустил?
– Если точно это, что иначе и он бы в беду попал, – проговорил Нейзель, – тогда…
Мальчик горячо затряс головой. – Не точно! В том-то все и дело, что не точно! Тот, кто наверху сидит, может быть, думает, что это точно, потому что страшно ему, но это не так!
– А как?
– Тот, кто внизу, – упрямо продолжал Балинт, – тот, наоборот, думает, что обязательно спасся бы, если бы еще самую чуточку его поддержали за руку. Но и он потому так думает, что боится, значит, это тоже не верно!
– Да что же верно? – спросил Нейзель недовольно. Мальчик опять повторил. – Ни то, ни другое!
– Да как же так?!
– В том все и дело, крестный! – воскликнул Балинт. – Если и то и другое не наверняка, как поступить тогда? Может, тому, кто наверху сидел, следовало все же рискнуть ради того, кто был внизу? Речь-то идет о двух дружках закадычных, которые друг другу в верности поклялись не на жизнь, а на смерть!
– Если так, рискнуть следовало, – совсем помрачнев, сказал Нейзель. Ему не нужно было много раздумывать, чтобы понять: мальчонка выложил перед ним на ладони самый важный, быть может, вопрос коротенькой своей жизни и теперь ждет ответа. Ответственность, которую этот пожилой человек отчетливо чувствовал, давила ему на затылок, лишала твердости духа и мужества, и без того уже сильно подвергнутых испытаниям за минувшие двадцать четыре часа. – Следовало? – вскрикнул Балинт, помертвев. Нейзель беспомощно закрутил головой. – Ну, все ж таки как тебе сказать… Вообще-то мне и того, другого, надо было бы послушать, чтобы мнение высказать!
– Но ведь я и за него говорю! – прервал его Балинт. – Я же сказал: он уверен был, что его схватят, если он в тот же миг руку мою не выпустит.
Нейзель откашлялся. – Ну, если он уверен был…
– Да, – твердо сказал мальчик, – он так думал. Но почему он, тот, кто наверху сидел, почему он не подумал, что, может быть, ошибается!
– Почему не подумал, что ошибается? – медленно повторил за ним Нейзель.
– Да! – горячо воскликнул Балинт. – Ну ладно, пусть не подумал, все равно он должен был рискнуть, разве нет?
– Послушай, Балинт, – сказал Нейзель, вдруг теряя терпение, – от твоих поворотов голова кругом идет. То так рассказываешь, то эдак… Ежели друг твой руку твою отпустил и тебя в беде бросил, потому что ничем не захотел рискнуть ради тебя, значит, он прощелыга, и все.
Бледное лицо Балинта внезапно запылало, на лбу проступил пот. – Прощелыга? – повторил он медленно, как бы проверяя слово на вкус губами и языком. – А с чего вы взяли, крестный, будто он мой друг? Думаете, речь обо мне? – Впервые с самого начала разговора Нейзель посмотрел мальчику в глаза, и его взгляд вдруг смягчился: он понял, что Балинт из мужской стыдливости пытается скрыть свое отчаяние, горечь. И раздражение, закипавшее было в душе старого рабочего, сразу же сменилось великой жалостью. – А я-то решил, что ты о себе, – сказал он тихо. – Видать, не разобрал как следует… Да, может, не такой уж он хороший друг, тот, о ком ты говорил?
Балинт смотрел в пол, который под испытующим светом разгоравшегося утра постепенно выставлял напоказ всю свою грязь. – Как же не друг! – возразил он решительно. – Двух дней не прошло еще, крестный, как они про то говорили, какие они друзья закадычные. И тот, кто потом на ограду успел влезть, спросил у другого, того, кто внизу остался: мне ведь ты доверяешь?
– А другой что ответил? – спросил Нейзель.
Балинт не отрывал глаз от пола. – Ответил, что доверяет.
– А тот все-таки отпустил его руку?
– Нет, – сказал Балинт. – Не отпустил он.
Нейзель наклонился к нему. – Не расслышал!
– Не отпустил он его руку, – громче проговорил Балинт.
Нейзель оторопело уставился на мальчика. – Да ведь ты говоришь, что отпустил?
– Вообще-то он не отпустил… только хотел отпустить. Но это уж не велика разница, правда?
– Да как же, черт побери, не разница? – опять теряя терпение, воскликнул Нейзель.
– Не велика разница! – повторил мальчик упрямо. – Он захотел отпустить, а это такое же предательство, как если бы уже и впрямь отпустил. Если они поклялись друг другу в верности, не на жизнь, а на смерть, значит, не мог он захотеть покинуть этого, или же дал тогда ложную клятву. – Беспощадно суровые серые глаза Балинта опять глядели на крестного. – Если бы я сидел наверху, на ограде той, крестный, я б не то что не отпустил, а еще крепче держал бы его руку.
– Да почем же ты знаешь, что он хотел отпустить руку?
– Его рука вдруг ослабела, – громко сказал Балинт.
– И он твою руку выпустил?
– Он не выпустил руку того, другого, – так же громко проговорил мальчик и опять беспощадным открытым взглядом посмотрел Нейзелю в глаза, – не успел. Потому что другой почувствовал, что рука его друга ослабела, и сам отпустил ее.
– Зачем? – спросил расстроенно Нейзель.
– Чтобы обошлось без предательства, – сказал Балинт. – Потому что этот, второй, он такой человек, крестный, которого жизнь уже по всякому мяла и била, так что он ни от кого ничего даром не примет, разве от того только, в ком до конца уверен.
Нейзель бросил на Балинта недовольный взгляд. – Худо рассуждаешь, сынок, – проговорил он, опуская ему на плечо тяжелую рабочую руку, – так рассуждаешь, словно вчера только то и случилось в Пеште, что кто-то тебя в беде покинул. Сто тысяч вышло вчера на улицу, а ты знай о своем твердишь. Не то важно, что один человек тебя предал, а то, что весь пролетариат венгерский предали. Об этом лучше подумай!
Часам к семи утра большую часть арестованных, в том числе Балинта и Нейзелей, выпустили, предварительно записав их данные. Балинт отправился прямо на завод, в контору. Инженер Рознер, узнав, что за участие в демонстрации он был взят под стражу и ночь провел в полиции, тотчас выдал ему трудовую книжку. Заплатил за неделю вперед и, хлопнув по спине, выставил за дверь помертвевшего, лишившегося языка парнишку. – Весьма сожалею, – бормотал инженер, за плечо подталкивая его в коридор, – что позволили им поймать себя! – Балинт не пошел в генераторную прощаться, лишь забрал свои вещи из раздевалки, но в воротах столкнулся с выходившим после ночной смены Оченашем. – Ты куда? – спросил Оченаш. – Расчет получил, – ответил Балинт.
Оченаш вытаращил глаза. – За что?
– За то, что в кутузке ночь провел.
– А зачем выболтал, ты, образцовый?
Балинт не ответил. – Тебя не выставили? – спросил он. Оченаш ухмыльнулся. – А за что?
– Ну, коли так, устроим прощание, – не подымая глаз, предложил Балинт. – Плачу я.
– Сейчас?
– Ну да, сейчас! – подтвердил Балинт.
– Прямо с утра?
– Да, – кивнул Балинт. – Потом мне будет недосуг.
– Тебе?
– Мне.
Балинту нечасто доводилось пить вино. После третьего стакана, осушенного залпом в пивном зале корчмы на проспекте Ваци, где они устроились за угловым столиком, его серые глаза влажно заблестели, широкие татарские скулы покраснели, а речь, обычно по-взрослому размеренная, неспешная и основательная, вдруг стала спотыкаться перед упрямыми согласными или заносилась ни с того ни с сего и скакала привольно, без узды, опережая мысли. Он сел спиною к стене – чтобы при желании глазеть на редких посетителей, попивавших свое у цинковой стойки – и, уставив на столе локти, положив подбородок на кулаки, смотрел в лицо своему отчаянию из-под упавших на лоб тускло-светлых волос.
Кроме Оченаша, сидевшего напротив, у Балинта был еще один гость – двадцатипятилетний грузчик из компрессорной по фамилии Сабо, который нагнал их у заводских ворот. Черноволосый, с чуть-чуть приплюснутым носом Сабо красноречием вообще не отличался, а после первого литра вина и вовсе способен был участвовать в беседе лишь односложными, но, впрочем, пылкими одобрительными возгласами. – Эй, еще литр сюда! – звонким мальчишеским голосом крикнул Балинт и пальцем поманил корчмаря. – Живее, Лайош, да не бойтесь, денег здесь до черта, добрые еврейские денежки, даже спину гнуть за них не пришлось, сам еврейский боженька в руки мне их отсчитал, так-то, Лайош! – Откуда ты взял, что его Лайошем зовут? – спросил Оченаша.
Балинт опять опустил локоть на стол, спрятал пальцы в кулак. – Любого корчмаря Лайошем зовут, верно, Сабо?
– Точно, – подтвердил грузчик.
– Эй, вас ведь Лайошем кличут, а? – крикнул Балинт корчмарю. – Иначе топаете вы не по той дорожке, что надо, и выставят вас с вашего места, как миленького, еще нынче же. Теперь ведь много-то не р-р-р-аз-з-говаривают с человеком, вышибают с работы так, что кубарем летишь, верно говорю, Лайош?
Корчмарь засмеялся. – Что верно, то верно!
– То-то и есть! – крикнул Балинт. – А верно, что вас Лайошем зовут?
– Точно так, ваша милость!
– А коли так, – опять крикнул Балинт, – налейте-ка стаканчик и тому господину, что перед вами стоит, его ведь тоже Лайошем кличут, не так ли?
Перед стойкой в одиночестве попивал свой фреч возчик, развозивший сифоны с содовой. – Будьте здоровы, сударь мой! – приподнял он свой стакан, кивнув мальчику. – Угадали, Лайош мое имя.
– На том и порешили! – объявил Балинт, поворачиваясь к Оченашу. – А кому не правится, тот отсюда – пшел вон! Так, Сабо?
– Так, – с одушевлением поддержал грузчик.
Корчмарь поставил вино на стол, Балинт разлил по стаканам, чокнулись. – И кому имя Балинт Кёпе не нравится, мое честное венгерское имя, – проговорил Балинт, – тот отсюда – пшел вон! Правильно, Фери?
– Пшел вон, – пробормотал грузчик.
– Как, Фери, правильно? – повторил Балинт, не шевельнувшись и только глаза скосив на друга.
Оченаш плохо переносил вино, после двух-трех стаканов его насмешливость притуплялась, задиристость пропадала, язык, обленясь, терял остроту, он становился смирным и меланхоличным. Узкий и длинный красный шрам ярко выделялся на круглой, наголо остриженной голове, словно красная чернильная линия. – Чем же плохо твое имя? – спросил он.
– Я не спрашиваю, чем плохо! – крикнул Балинт. – Я спрашиваю, что сказать тому, кому оно не нравится!
– Да, что сказать? – пробормотал грузчик.
– Сказать: пшел вон!.. Верно, Фери?
– Пшел вон! – заплетающимся языком радостно подхватил Сабо. – Верно, Фери? – в третий раз спросил Балинт. Оченаш кивнул. – Верно. – Потому что есть, понимаешь, такие, кому одно время не по нраву было мое честное венгерское имя – Балинт Кёпе. Может, и сейчас оно им не по нраву, да только таятся они. А были еще и такие, – продолжал Балинт после минутной паузы, подняв к носу указательный палец, – которым и честное имя отца моего не нравилось – Андраш Кёпе его звали… и послали они его на войну, чтоб не слышать больше и не видеть, пусть подыхает там, как собака бездомная! И матери моей имя тоже кое-кому не понравилось, и вышвырнули ее из квартиры, мебель, что была, с молотка всю продали, шесть простыней отобрали, на улицу выгнали с колокольцем на шее: вот она, бедная женщина, вдова Андраша Кёпе, так пусть же и она подыхает, вдова того пса бездомного, со щенками своими вместе!.. А теперь вот и мне черед пришел услышать: пшел вон!
– Пшел вон! – повторил грузчик.
– И мне – пшел вон?
– И тебе, – пробормотал грузчик себе под нос.
Балинт смотрел на Оченаша. – И мне, Фери?
– Временно, – ухмыльнулся тот. – Не дрейфь, ты у нас образцовый, будешь еще эдаким толстым да белым погонялой… Хочешь деньжат взаймы?
Балинт не ответил.
– Кровать для тебя у нас есть, – продолжал Фери. – А что до еды, так, покуда у меня кусок есть, и на тебя хватит.
Балинт смотрел на него в упор. – Значит, и мне – пшел вон?
– Временно, – кивнул Оченаш.
Балинт высоко вскинул брови. – Это я к тому, что мне ведь есть куда уйти… хоть сейчас уехать могу.
– Куда?
– На остров, – сказал Балинт.
– На какой такой остров? – спросил Оченаш.
– Есть у одного дружка моего остров.
– Ну-ну! – насмешливо бросил Оченаш. – И где ж он, этот остров, находится?
В корчму вошли еще двое, остановились у стойки; у одного волосы между растопыренными ушами были повязаны сеткой, на втором был высокий, чуть не до потолка, картуз. – Эй, еще пол-литра вина сюда, Лайош! – крикнул Балинт. – И по стакану вина тем господам, если они желают выпить за здоровье Балинта Кёпе. – Вошедшие обернулись на сидевшую в углу компанию; лица у обоих были покрыты угольной пылью, белки глаз молочно светились из-под черных лбов. – Балинт Кёпе это я и есть, – громко представился мальчик, опуская подбородок на неподвижно застывшие кулаки. – Сегодня все, кто сюда заходит, мои гости. А корчмаря, господа угольщики, Лайошем зовите, не то он без места останется.
– Ой ли? – спросил один из вошедших.
– Точно, – сказал Балинт. – Будете за мое здоровье пить?
– Растите большой! – приподнял свой стакан угольщик с сеткой на голове. – Буду расти, сколько захочу, – отозвался Балинт, все так же упираясь подбородком в кулаки. – Лайош, еще по стакану господам угольщикам! За покойного Андраша Кёпе!
– Так что за остров? – спросил вдруг Сабо и ни о того ни с сего стукнул кулаком по столу. – Мы тебя спрашиваем, что это за остров такой? – Балинт перевел на кого глаза. – Одного друга моего остров. – Грузчик снова грохнул кулаком по столу. – Где он?!
– Это такой остров, – заговорил Балинт, глядя Оченашу в глаза, – где мне ни перед кем не нужно первым кланяться. – Где он? – завопил Сабо. Балинт все не сводил глаз с Оченаша. – Один друг мой туда меня зовет… Пусть никто не думает, – вдруг перебил он себя и покачал указательным пальцем, – что у меня друга нет, что некуда мне и податься, если здесь мне говорят: пшел вон! Да я хоть когда уеду на тот остров, верно, Сабо?
– Верно, – сказал угольщик в картузе, не отходя от стойки. – За это тоже выпьем?
– Лайош, еще по стакану вина господам угольщикам! – крикнул Балинт. – За здоровье моего друга! Того друга, о ком я думаю.
Парень в картузе, взяв стакан, двинулся было к их столику. – Оставайтесь там, где вы есть, – отчетливо сказал ему Балинт. – Я сегодня со всеми пью, да ни с кем не чокаюсь. Кому не нравится, вина от меня не получит. – Парень в картузе остановился, захохотал. – Лайош, еще по стакану вина господам угольщикам! – крикнул Балинт. – За здоровье того моего друга, о ком я думаю.
– Так пьете вы или нет? – спросил Балинт. Оба угольщика, повернувшись к нему от стойки, приподняли свои стаканы. – За здоровье! – Кто он, этот друг твой? – спросил Сабо и вновь грохнул по столу громадным красным кулачищем. – Это такой человек, которому можно довериться, не то что некоторым, – проговорил Балинт, полоснув Оченаша острым взглядом холодно блеснувших серых глаз. – Потому что ведь есть такие люди, – продолжал он, опять поднимая указательный палец, – что знакомишься с ними, а сердце подсказывает: с этим не водись, Балинт Кёпе! Да только не слушается человек сердца своего, подружится с таким, а потом втридорога платит за это. Ведь так, Сабо?
– Так, – подтвердил Сабо и опять стукнул кулаком по столу. – И пшел он вон!
– Да, пшел он вон! – ударив обоими кулаками по столу, крикнул Балинт. – Надо всегда слушаться сердца своего. Ведь подходят к тебе иной раз, сами подходят и спрашивают: ты мне веришь? Сердце-то подсказывает тебе: нет, а губы выговаривают: да. И ведь чаще живешь так, как губы говорят, а не так, как сердце просит, верно, Сабо?
– Верно! – рявкнул Сабо, колотя по столу кулаками. – И пшел он вон!
– Пшел он вон! – воскликнул и Балинт, глядя Оченашу в глаза. – На свете и такие люди есть, что берут тебя за руку и ведут, а как беда нагрянет, тут же руку-то и отпустят. Так, Сабо?
– Пшел вон! – заорал грузчик. – Пшел вон! – крикнул и Балинт, стукнув по столу. Угольщики тоже колотили кулаками по стойке, крича: «Пшел вон!» – Лайош! – позвал Балинт. – Еще по стакану господам угольщикам! Есть люди, что с виду в любой час за ближних своих пом-м-мереть готовы, а когда до дела дойдет, только в руку им плюнут. Как назвать такого человека, Сабо?
– Пшел он вон! – крикнули оба угольщика от стойки. – Еще вина господам угольщикам, Лайош! – потребовал Балинт. – Так как же назвать такого человека, Сабо?
Грузчик тупо уставился на Балинта. – Не знаю.
– Как назвать такого человека, который покидает другого в беде? – мягко, убедительно повторил вопрос Балинт и рукой отвел назад черные вихры грузчика, прилипшие к его потному лбу. – Ну, как такого назвать? – Черноволосый парень с приплюснутым носом, словно моля о помощи, взглянул на Оченаша; тот, белый как стена, откинулся на спинку стула и дрожащими руками оглаживал свой голый череп. – Не знаю я, – пробормотал Сабо. – Ведь тот, кто покинул человека в беде, – громко пояснил Балинт, – так же точно и других всех покинет когда-нибудь. Ну, как назвать такого человека?
– Трус он, – выговорил грузчик.
Балинт кулаком стукнул по столу. – А еще как?
– А так, что враль он!
– Пшел он вон! – выкрикнули вдруг все четверо вместе. – А еще как его назвать? – не унимался Балинт.
– Предателем, черт бы разобрал его по косточкам! – закричал Сабо. – И чтобы чертов тот всевышний, что на небесах восседает, по косточкам разобрал его, вот что! – Ну, а еще как назвать его? – спросил Балинт. – Иудою, – гаркнул грузчик и так грохнул кулаком по столу, что один стакан подпрыгнул высоко, словно кузнечик, и, дребезжа, покатился на пол. Жестяная стойка, словно эхо, тоже загремела под увесистыми ударами. – Пшел вон! – орал оттуда угольщик в картузе. – Господин Кёпе, нельзя ли еще стаканчик этого молочка от бешеной коровки?
– Лайош, еще по стакану молочка от бешеной коровки господам угольщикам! – распорядился Балинт. – Как ты сказал, Сабо, повтори?
– Пшел вон, Иуда! – простонал плосконосый грузчик, задыхаясь и корчась от внезапно обуявшего его приступа смеха. Двое у стойки тоже загоготали. Балинт смотрел прямо перед собой, по-прежнему упершись в кулаки подбородком. – Человеку, который стрижется наголо, – проговорил он громко и вперив глаза в Оченаша, – верить нельзя. Такой человек… пшел вон отсюда!
Оченаш уже несколько раз делал попытки подняться, но голова у него шла кругом, а ноги так дрожали, что он вновь и вновь падал на пьяно раскачивавшийся под ним стул. – Ты, образцовый, чего тебе от меня нужно? – спросил он фальцетом. – Ты же сам выпустил мою руку!
У стойки оба угольщика захлебывались от смеха. – Пшел вон! – орал Сабо, колотя по столу кулаком. – Пшел вон, плешак! – И только бледное лицо Балинта оставалось неподвижным. Его глаза уперлись в лоб Оченаша. – Кто говорит о тебе? – спросил он презрительно. – Ведь ты же мой друг! Или ты не друг мне?
– Друг! – сказал Оченаш.
– Ты-то не предавал меня, верно? Или предал?
Оченаш встал, обеими руками держась за стол. – Об этом в письме, как говорится!
– Ведь то, что ты на заводе остался, – опять вскинув палец, проговорил Балинт, – а меня выставили, это же не предательство, верно?
Оченаш медленно повернулся, шагнул от стола.
– Если любишь меня, останешься здесь, – сказал Балинт. Долговязый подросток круто обернулся, их взгляды встретились. У стойки, хохоча во все горло, чокались угольщики, Сабо, налегая грудью на стол, изо всей силы колотил по нему кулаками. – Если ты мне друг, останешься здесь, – приказал Балинт. – Если любишь меня, то сейчас же поцелуешь!
– Точно! – вопил грузчик. – Коли любишь его, целуй! А не любишь, так я тебе башку разобью вот этой бутылкой!
Оченаш покосился на вскинутый над его головой синий сифон, поколебался мгновение, потом наклонился к Балинту, обнял его за плечи и, притянув к себе, крепко поцеловал со щеки на щеку.
Балинт вскочил, нечеловеческий гнев бушевал в нем, вся кровь бросилась в голову. Он поднес ко рту свой стакан, вцепился зубами в толстое стекло, и вот оно уже заскрипело, затрещало под упрямо стиснутыми, беспощадными зубами, со звоном раскололось. Из уголков рта засочилась кровь. Балинт повернулся к Оченашу и выплюнул ему прямо в лицо окровавленные осколки.
– А теперь, друзья, уж мы погуляем! Все сюда, кому я по нраву! – крикнул он, подзывая всех. – Еще литр вина, Лайош, будем пить, пока денежки даровые не выйдут! И споем, вот эту…
Угольщики поспешили к столу Балинта, парень в картузе размахивал над головой пустым стаканом. С улицы зашли еще двое и тоже подсели к столу; не по-осеннему яркое еще солнце освещало расписанную цветами, залитую вином скатерть. Глаза Оченаша наполнились слезами, он повернулся и, заплетая ногами, вышел на улицу.
Пятая глава
В ту ночь, когда Балинт на грязном полу полицейской кутузки, уронив голову на колени крестной, воевал с наваждениями беспокойного сна, прерывистыми шумными вздохами отмечая приход и уход затаенных под сердцем страхов, то накатывавших на него, то отступавших, профессор Фаркаш бодрствовал в своей лаборатории. Лишь на рассвете он перешел в кабинет и, бросившись ничком на потертый зеленый диванчик, сердцем прикрыв кровавое пятно, похожее на куст, задремал. Проснувшись, метнул взгляд на чуть-чуть посветлевшее окно.
– Долго я спал, Шайка? – через открытую дверь спросил он адъюнкта, который, склонив над лабораторным столом голову в мягкой черной шляпе, измерял температуру в колбе.
– Десять минут.
– Не больше?
Шайка ответил, не оборачиваясь: – И того не будет.
У профессора затрепетали ноздри: короткий, десяти минутный сон удивительно освежал его, и сладковато-горькая смесь лабораторных запахов, которую уже два десятилетия вдыхал его нос, вдруг неожиданно и свежо поразила слизистую оболочку, вернув к тем временам, когда он, еще студент, взволнованный и стесненный, впервые переступил этот порог. Органы чувств его обладали столь же безукоризненной памятью, как и разум; глаза, уши, нос, кожа радовались каждому новому явлению, как радуются старому другу, чье посещение напоминает о прежних встречах и обещает новое наслаждение. Профессор опять раздул ноздри, кашлянул, потом перевел взгляд на живот, вздымавшийся округлым холмом под клетчатым шотландским пледом. – Выключите свет, Шайка, – проворчал он. Большая лампа под потолком погасла. Профессор Фаркаш напоследок зевнул, ладонью стер с двойного лба прожитый накануне день и сел.
За окном растекался туманный серый свет раннего сентябрьского утра, противно липнул к изъеденному тенями, неумытому лицу обернувшегося к нему адъюнкта. Шипящие горелки Бунзена вновь приобрели свой густой фиолетово-синий цвет, белый эмалевый панцирь центрифуги засветился в сумерках. Запах химикатов под гнетом темноты на минуту опять дал о себе знать.
– Долго я спал? – еще раз спросил профессор, медленно поворачивая к адъюнкту припухшее, одеревеневшее лицо.
Шайка вернулся к своему рабочему столу.
– Десять минут.
– Я думал, десять лет, – проговорил профессор.
Адъюнкт не отозвался.
– Шайка, – сказал профессор, сцепив руки над животом, – уж лучше по возможности выложить все, что накипело на душе, тогда и спится спокойнее. Лучше не отягощать свое душевное хозяйство невысказанными мыслями, которые по ночам не дают спать, – тогда реже вцепляешься самому себе в волосы.
– Так точно, господин профессор, – вымолвил адъюнкт.
– И чаще – окружающим, договариваете вы. А ну, включите-ка опять свет, я плохо вижу вашу физиономию.
Большая лампа под потолком вновь загорелась.
– Это зависит от того, кто для вас есть наибольший враг, – продолжал профессор. – Ведь для кого как. Я по-настоящему только самого себя боюсь. А вы?
– Я тоже только вас, господин профессор, – сказал адъюнкт.
– Что вы болтаете? – взъярился профессор. – Меня боитесь? Да я муху не трону, дурень вы эдакий!
Адъюнкт вновь склонился над колбой. – Возможно.
– Что значит возможно?! – загремел профессор. – Дал я вам когда-нибудь затрещину? Может, нос вам свернул, руку сломал, побил вас?!
– Пока нет, – отозвался Шайка из-под надвинутой на лоб черной шляпы.
Профессор недовольно оглядел лабораторию, в которую сквозь желтое электрическое освещение понемногу пробивался грязный городской рассвет, влажной краской ложась на поверхности всех предметов. На полу валялись окурки сигарет, растоптанная сигара, использованные бумажные фильтры; откатившаяся к ножке стола металлическая крышка маленькой центрифуги жалобно корила нестойкость человеческой добродетели, на большом рабочем столе беспорядочно сгрудились пробирки, побывавшие в употреблении колбы и пустые бутыли. – Когда включили? – спросил профессор, взглянув на масляный насос, ровное тихое гуденье которого было словно узкий мостик между безвольным унынием рассвета и более четкой дисциплиной дня.
– Только что.
– Будто в корчме! – проворчал профессор, еще раз обозрев все. – Собрали бы грязную посуду, Шайка, да сложили в раковину, что ли! Пропади все пропадом, черт побери, нельзя так работать!
Адъюнкт сложил использованную посуду на огромный черный поднос и понес к мойке. Профессор Фаркаш подошел к столу, сильно потянулся, выдавливая из мускулов и нервов своих миндальную горечь неврастенического пробуждения. – Видите ли, Шайка, – проговорил он, немного успокоившись, – порядок до некоторой степени дело полезное, особенно когда устанавливает его кто-то другой, я же им только наслаждаюсь. Его выдумали одновременно с богом и по той же причине. Но одно из свойств разумного человека – способность, не колеблясь, выскакивать из него прямо в хаос, головой вперед… лишь так может он познать самого себя и окружающий мир. А если со временем заползает обратно, так это признак старости, и только.
Адъюнкт поставил поднос рядом с мойкой и приподнял на минуту шляпу, остужая голову.
– Словом, будь я сейчас несколько более старым, – продолжал профессор, – я, без сомнения, знал бы, куда сунул подарок, который привез вам из Рима. Третий день ищу его.
– На вашем диване, господин профессор, из-под подушки выглядывает какой-то пакет, – сказал адъюнкт.
– Верно! – обрадовался профессор. – Я забыл его там, потому что хотел дождаться, когда мы будем одни. – Он бегом бросился в свой кабинет. – Знаете почему?
– Не знаю, – сказал адъюнкт.
– Потому что Кунктатору я не привез подарка, – сообщил профессор, возвращаясь с продолговатым пакетом под мышкой. – А знаете, почему не привез?
– Не знаю, господин профессор.
– Впрочем, вас это не касается, – проворчал вдруг профессор. – Много будете знать, скоро состаритесь. Вот вам!
Молодой человек принял пакет.
– Спасибо, господин профессор!
– Откройте! – потребовал профессор. – Нет, погодите! У вас уже есть женщина?
Лицо адъюнкта, затененное полями шляпы, потемнело, он не ответил. – Словом, нет, – установил профессор. – Ну что ж, зато теперь будет. Откройте!
В пакете оказалось четыре плоских белых картонных коробки с тисненным золотом факсимиле итальянского коммерсанта. – Две дюжины женских шелковых чулок, – пояснил профессор, – шесть панталон, шесть комбинаций, шесть ночных сорочек, – все на два размера. – Он взглянул на ошеломленное лицо адъюнкта и расхохотался. – Откуда мне было знать априори, какого объема самочку угодно вам будет приодеть! Так что здесь один размер поменьше, Шайка, другой – побольше! По моим прогнозам, первой вас приберет к рукам дама ста восьмидесяти сантиметров ростом и с пышными формами.
Адъюнкт молча смотрел на волнующееся посреди стола розово-шелковое озерцо, которое профессор удовлетворенно ворошил кончиками пальцев. – Но почему вы помрачнели, Шайка? – спросил он вдруг с раздражением. – Думаете, потешаюсь над вами? Почтенный друг мой, любовь есть чувство, не заслуживающее уважения!
Отвернувшись от стола, он подошел к окну, через которое все грубее вливался вызывающий свет утра, сопровождаемый снизу, с улицы, робким звоном далекого трамвая, – Пыл страсти ничего не говорит о ее объекте, – мрачно сказал он, не оборачиваясь, – как ни много самый объект говорит о ее пылкости. Пока вы не усвоите это, почтенный друг мой, до тех пор не будете способны мыслить непредвзято, а следовательно, не будете хорошим ученым. Выключите свет, будьте добры!
Огромная лампа под потолком снова погасла.
– Подайте-ка мою подзорную трубу! – потребовал профессор.
Он приладил трубу к глазам, направил ее на окно напротив, этажом ниже, потом опустил и сунул в карман. – Еще не проснулась, – проговорил он с сожалением. – Печально! Люблю наблюдать, как она спускает с кровати свои беленькие ножки, сует их в пантуфли. Задница, правда, худа малость. Вы еще девственник, Шайка?
Адъюнкт не ответил.
– Ладно, ладно, оставим это! – примирительно бросил ему профессор через плечо. – В Риме мне крайне не хватало моей подзорной трубы, которую, на свою беду, я позабыл дома. Я снял номер, выходивший во двор, чтоб не мешал уличный шум, и каждое утро наблюдал в окне напротив волнующую сцену одевания некоей дамы. Выяснение номера ее комнаты, установление личности потребовали от меня нескольких дней хлопот. – Голос профессора вдруг стал высоким, раздраженным. – Это оказалась старая карга, богатая американка, и мне потом до самого конца не удалось избавиться от нее. Она по утрам сама стала наблюдать за моим окном в подзорную трубу, чтобы уследить, когда я спускаюсь завтракать; узнав же, что Муссолини принял меня и имел со мной приватную беседу, с ходу предложила мне руку, сердце и все свое состояние.








