Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 58 страниц)
Во время избиения он мог умерить ужасные телесные муки лишь одним – духовным сопротивлением. Чем больше зверели заплечных дел мастера, тем яснее он понимал, что никогда не будет шпиком. Это был единственный способ выйти из поединка не сломленным – пусть униженным, но победителем. Лежа на проволочной сетке в камере, Балинт еще не знал, что он победитель, только последовавшие месяцы – когда постепенно утихла и его личная жажда мести, – объяснили ему это. Инспектор в тирольской шляпе понял раньше и отказался от бесцельной борьбы, пока парнишку не забили насмерть. – Ну, как, плохая у тебя память? – спросил он, отдуваясь, но не получил ответа. Много раз в паузах между побоями он спрашивал Балинта, согласен ли тот работать на ВМ, и только один-единственный раз получил ответ: «Убейте, все равно не пойду!»
Через неделю, когда раны немного затянулись, Балинта отпустили домой. – Не бойся, я о тебе еще позабочусь! – сказал ему на прощанье «тиролец». Балинт не отозвался.
Он отсутствовал в мастерской восемь дней. Чтобы не рисковать куском хлеба, пришлось врать. Битнер, правда, недоверчиво, словно что-то чуя, выслушал историю о том, как Балинт, возвращаясь в субботу вечером домой после танцев, повстречался на проспекте Ваци с пьяной компанией, которая начала задираться, а потом избила его, – спросил даже, почему он не обратился к страховому врачу, но потом отступился и допытываться не стал. Дядя Пациус не спросил ни о чем, остальные удовольствовались легкими наскоками, зато Пуфи хохотал, держась за живот, когда впервые увидел изукрашенную синими, зелеными и лиловыми пятнами физиономию Балинта, да и потом злорадными широкими ухмылками давал понять, что не забыл о пощечине, полученной на вечеринке от старшего годами Балинта.
Вынужденная ложь тяжким грузом легла на нервы Балинта, он стал молчалив и долгое время стыдился смотреть товарищам по цеху в глаза. Старательно оберегаемая тайна побоев обернулась в его поведении постоянным сознанием вины. А в довершение всего Балинта томил неотступный страх, что полиция доведет до сведения его начальства, как все было на самом деле; он хорошо помнил, как четыре года назад после посещения льдозавода двумя переодетыми в штатское агентами инженер Рознер незамедлительно уволил дядю Иштенеша, убитого полицией несколько дней спустя, на демонстрации первого сентября. Доведись Битнеру узнать, что Балинт хранил у себя коммунистические листовки, он выставит его в ту же минуту. Если же имя Балинта попадет в черные списки, то ни на одно мало-мальски приличное предприятие его не возьмут, и он останется без профессии навсегда.
Да и помимо цеха атмосфера вокруг Балинта стала суше, сумрачнее. Как ни скрывал он, но не мог скрыть новоявленную свою скованность, которая после знакомства с «тирольцем» пришибла в нем естественную радость жизни. Память о неделе, проведенной в Главном полицейском управлении, словно яд, воздействующий на нервную систему, надолго затормозила всю его жизнедеятельность, речь стала медленней, взгляд потускнел, движения отяжелели; он теперь редко смеялся, и его смех уже не просветлял сердца окружающих своей неотразимой свежестью. Прежде он ходил по улицам, высоко вздернув курносый нос, блестя глазами и светлыми волосами, стремительный, всегда готовый на шутку и перепалку, с ласковым словом на языке и готовностью помочь в руках, как будто со всем светом был на «ты»; теперь походка стала грузной, в глазах поселилось одиночество, и каждое слово, прежде чем произнести, он обдумывал дважды. Не он отказался от себя – его отпустило от себя детство.
К счастью, минуло несколько недель, и он сбросил с души самые жестокие воспоминания, опять выпрямился, спазма отпустила его нервы. И осталась только легчайшая пелена, которая окутывала все, к чему он прикасался, и чуть-чуть приглушала впечатления бытия. Он не стал от того угрюмее, но был как-то более серьезен, не стал разочарованней, но держался осторожнее. Теперь уже простым глазом не было видно, какие процессы идут у него в душе: сердце беззвучно наращивало под корой годовое кольцо нового знания.
Во внешней его жизни произошло лишь одно значительное изменение. Он перестал ходить к Рафаэлям. Сам не зная почему, он боялся теперь их увидеть. На Юлишку он не сердился за то, что уговорила унести к себе листовки, но ни душой, ни телом не хотел новой встречи. Юлишка дважды, даже трижды заходила к Нейзелям и, ни разу не застав Балинта, наказала тетушке Нейзель передать, что они ждут его в воскресенье; Балинт как-то пошел было к ним, но на полдороге остановился и свернул к Дунаю. Рассказывать Юлишке о «тирольце», о том, как его били? Объяснять, позориться перед ней? Да и память об Анци стояла между ними. Промолчать? Или со стыдом признаться в обмане? Он прогнал от себя эти мысли, а вместе с тем отказался и от задуманного посещения.
Возле какого-то лесосклада Балинт лег на траву. Дунай поднялся, течение было сильное, так и виделось, как течет, струится, бурлит вода, гонясь за собственной текучей тяжестью. Первые летние ливни смешали в Дунае самые разные воды, грязные, желтые осадки пролившихся туч, смарагдово-зеленые водопады Австрийских Альп, белокурые, как колосья, реки Малого Алфёльда, и все это клубилось друг под другом, друг над другом, взаимно проникая и отражаясь, кружилось воронками, билось и толкалось, а залитая солнцем поверхность оставалась при этом почти спокойной, словно длинное зеркало, которое медленно тянут вдоль берегов. Могуча была река, полная крохотных кипучих страстей, но в целом холодная и уверенная в себе, словно душа зрелого мужчины.
Балинт снял пиджак, рубашку – захотелось, чтобы дышала вся кожа. Солнце горячо припекало, с соседнего лесосклада повеяло смолистым духом сухих досок, перебивавшим прохладный, ласковый запах воды. На берегу почти никого не было, с безлюдных по-воскресному заводских территорий не доносилось ни звука, высокий дощатый забор за спиной заглушал и редкое движение на далеком отсюда проспекте Ваци. По ту сторону реки изредка проплывала вдоль будайского берега навстречу течению запоздалая лодка любителей воскресной гребли, чувствительная мембрана воды доносила время от времени их громкие вскрики, и все-таки на омытом, порыжелом дерне было так тихо, что издалека слышалось легкое неровное жужжанье приближающейся стрекозы.
Балинт смотрел и смотрел на катившиеся дунайские воды. Его охватило вдруг неведомое прежде спокойствие. Покинув Киштарчу – тому уже несколько лет, – он отвык от особенной тишины, которую способна соткать вокруг человека одна лишь природа из бархатно-мягких шумов, стрекота сверчка, дыхания ветра, капели, из тех звуков, которые слышишь только кожей и сердцем, и вот крохотный, почти городской уголок природы вдруг запер его между высоким дощатым забором и Дунаем и вновь затеял с ним разговор. За спиной Балинта потрескивали на жарком солнце сложенные, как для костра, балки, легкая волна могучей реки иногда подкатывалась к самым ногам. Ботинки он тоже снял.
Вдалеке, над узкой полоской Обуды, тремя темными волнами взмывала к летнему небу трехглавая гора Хармашхатархедь. Она была сотворена из того же материала, что и река: это была тоже природа. И тот же стих твердила она, что и вода: то был голос природы. И выглядела уместной, как сама природа. Гора по ту сторону бешено сверкающей реки казалась до того знакомой, что ухо издали улавливало гул леса, тишину прогалин между деревьями, гуденье шмелей на опушках. Между горой и рекой четко вырисовывались высокие заводские трубы Обуды, а у подножий их – мирные стайки желтых одноэтажных домов, за окнами которых угадывалась воскресная тишина и чистота. Старый город тоже льнул теперь к природе, словно воскресенье – к будням. Балинт до самого вечера провалялся на дунайском берегу. Со времени давно миновавшего детства он забыл, что такое безделье, месяцами не знал за весь день минуты, чтобы голова его не была занята размышлениями, руки – работой, какой-то целенаправленной деятельностью. Но сейчас он дал себе волю, словно погрузился в дрему всем своим существом. Он не думал ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем. Неторопливо, обстоятельно расчищал вокруг себя кусочек ржавой травы: бросил в воду сверкающую на солнце крышку от консервной банки и потом долго смотрел на нее, сверкающую и там, под водой, зашвырнул в Дунай рифленую жестяную пробку от пивной бутылки, послал ей вдогонку кусок толстого зеленого стекла, подобрал клочки газет, какое-то тряпье, пуговицу от рубашки, все то, чему не должно быть места в траве. А вода все катилась и катилась мимо, то здесь, то там взбивала желтоватую пену, завивалась кружевом и была как будто все время одна и та же, все с тем же плеском омывала те же берега. Час ускользал за часом, Балинт смотрел на воду и не замечал, как уходит время. Трава вокруг него была уже совсем чистой, ее не загрязнял оставленный человеком мусор, правда, чуть дальше валялась яичная скорлупа, но, чтобы убрать ее, нужно было встать.
Небо над ним плавилось летним сиянием. Оно так слепило глаза, что приходилось щуриться. Однажды высоко над берегом стремительной дугой промчалась чайка, словно и сама была лишь сгустком света. Ни единое облачко не омрачало бескрайний небосвод, из света возникшего и свет излучающего, столь же вечного и непреходящего, как и могучая река под ним. Крохотные лучики света слетали вниз с высоты, окунались в прохладной воде раз-другой и вновь уносились ввысь, а следом взвивались сонмы чуть более тяжелых, более материальных бликов, покачивались в вышине над рекой и, обесцвеченные, как вода, опадали. Небо и вода были сплошным клубящимся сверканьем, рассыпающимся зигзагами во все стороны, взмывающим и падающим, изливающимся, ускользающим, стремительно скачущим вверх и вниз. Все предметы между лесоскладом и трехглавой горой приобрели воздушность, засияли.
Мир казался счастливым. Балинт тихо лежал на траве, загоревший до пояса, прогревшийся, его пальцы бездумно перебирали травинки, царапали земляные ложа выковырянных камешков. Солнце как будто выжгло отраву из его нервов: он чувствовал себя таким довольным и легким, что не насвистывал только по лени. Все ему нравилось вокруг, даже то, что нечего есть и пить ему, не евшему целый день и не пившему, и так будет еще долго, потому что, кто знает, когда придет охота встать и идти домой. По самой середине Дуная маленький черный буксир тащил восемь огромных, тяжело груженных барж; он был такой малюсенький, такой трогательный и смешной в своих усилиях и так успешно справлялся с тяжкой обузой, так пыхтел, отдувался, фыркал и фукал в отчаянном усердии, что Балинт громко рассмеялся. Он впервые смеялся от души, с тех пор как вышел из ворот Главного полицейского управления. Воспоминания вдруг схлынули с него и показались дурным сном; правда, сон тоже действительность, но, просыпаясь, человек тем самым освобождается от нее.
У его ног в непобедимом спокойствии катилась вода, серая, желтая, голубая. Казалось, так было испокон веков и будет всегда. Река была величава, хотя полным-полна мелкими капризами, озорством, лаской. Вдруг покрывалась желтыми пузырями, тут же лопавшимися, устраивала водоворот вокруг какой-нибудь гальки, морщилась и разглаживалась, местами покрывалась гусиной кожей, бесновалась вокруг плывущей ветки. И в то же время непрерывно катилась, текла, струилась мерно, величественно, бесконечно.
Балинта охватила дрема. Прежде чем поддаться ей, он встал и убрал яичную скорлупу. И, едва лег, сразу уснул, Он спал с улыбкой на округлившемся, чистом лице, несколько крупных капель пота пригрелось возле носа, под глазами проступили мягкие бороздки, по которым укатились все прошлые и будущие слезы его жизни.
Десятая глава
Воскресенья стали безрадостными, скучными, с тех пор как Балинт перестал ходить к Рафаэлям. Вечерней работой у сапожника он зарабатывал теперь иной раз восемь – десять пенгё в неделю – научился ставить подметки, выколачивать их, подбивать каблуки – и по воскресеньям стал захаживать в корчму на проспекте Ваци, чтобы до обеда пропустить один-два фреча; остальные деньги отдавал крестной. Отодвинувшись в дальний угол стойки, он сидел по большей части один, отхлебывал фреч с красной кадаркой, неторопливо, по-стариковски, совсем как его крестный; однако если к нему обращались, отвечал охотно, не сторонился и долгой беседы, говорил приветливо, но сдержанно. Кислый винный дух корчмы, правда, не слишком ему нравился, но все-таки он чувствовал себя здесь, как дома.
Как-то утром за угловым столиком Балинт увидел Оченаша. С ним сидели еще двое, по виду оба рабочие, один постарше, другой помоложе; перед каждым стоял стакан с пенящимся пивом, над головами жужжали мухи.
Балинт оторопел, вся кровь бросилась в голову. Почти четыре года не видел он своего старого друга – безмолвная встреча в Главном управлении полиции не в счет, – и воспоминания, поднявшиеся во весь рост, полнокровно и свежо в двухсотой камере во время его ночных терзаний, сейчас вдруг снова накинулись на него, тысячью рук вцепились в горло. Время примиряет; дурные воспоминания предаются забвению быстрее, чем хорошие, дабы можно было жить дальше с цельной душой; в человеке откладывается лишь извлеченный из них опыт, который, как противоядие, служит для самозащиты в последующей жизни. Хотя со времени, истекшего после памятной сентябрьской демонстрации, Балинт стал опытнее и тогдашние муки давно улеглись в его душе, но дружеское чувство при виде Фери заколосилось с новой силой. Единственное дурное воспоминание осталось живо с той поры: то, что он сам оскорбил в корчме своего друга, сам оборвал дружбу… От этого краска радости на лице сменилась бледностью и на полдороге замер порыв, бросивший его было к другу, а ноги словно приросли к земле.
Когда он открыл дверь, Оченаш как раз поднял голову, их взгляды скрестились. Оченаш тут же отвел глаза и мгновение спустя продолжил беседу со своими. Его круглый череп был острижен под «ноль», над левым виском тянулся узкий шрам, словно проведенный красным карандашом; он был точь-в-точь тот самый Оченаш, с которым Балинт пил в этой корчме четыре года назад, на другой день после сентябрьской демонстрации. Такой же худой, веснушчатый, и шея на номер тоньше, чем следовало бы. Балинт смотрел на него, не отрываясь, как будто хотел увидеть те слезы, которые набежали другу на глаза, когда Балинт плюнул ему в лицо и прогнал от своего стола. Эти слезы он находил только в собственной памяти, на веснушчатом лице Оченаша играла прежняя, свойская и насмешливая улыбка. За улыбкой всплыли воспоминания, незабвенная панорама первой большой дружбы детских лет.
Балинт подошел к угловому столику.
– Сервус, Фери, – сказал он.
– Сервус, – кивнул Оченаш.
– Можно подсесть?
– Если бедро не вывихнул, значит, можно, – сказал Оченаш.
Балинт представился двум незнакомцам, сел, заказал фреч с кадаркой.
– Мой старый приятель, – пояснил собеседникам Оченаш. – Образцовый парень! Вкалывать любит в две смены, в корчму заходит раз в год.
– Теперь уж нет, – сказал Балинт. – Каждое воскресенье.
Оченаш усмехнулся. – Загнул.
– Два фреча, не больше, – признался Балинт. – Столько-то и образцовому выпить не грех.
Насмешливый голос Оченаша, его задиристый тон тоже были совсем прежние. Балинт словно бы ожидал другого; отшучивался он спокойно, однако в висках пульсировало разочарование. Но когда волнение улеглось и он внимательней присмотрелся к Оченашу, ему показалось, что старый друг его также несколько скован; отвечая, ни разу не посмотрел в глаза, чаще кривил губы и больше размахивал длинными руками, чем помнилось Балинту. Удивило Балинта и то, что Фери не задал ему ни единого вопроса о том, как он живет, что делает.
– Ты где работаешь? – спросил Балинт.
Оченаш скривил губы. – Серьезный вопрос!
– Не работаешь? – воскликнул Балинт испуганно.
– Только во сне, – сказал Оченаш. – Наяву гуляю. А ты что думал?
– Но живешь-то у матери?
Оченаш не ответил.
– Нет? – встревоженно спросил Балинт; задним числом он полюбил и эту молчаливую, не умевшую за себя постоять женщину. – Но она жива?
– Временно, – сказал Оченаш.
– А старик твой?
– Ты прямо как любящая тетушка, – проворчал Оченаш, кривя губы. – Являешься невесть откуда и выспрашиваешь про здоровье всех родственников. Моего старика я уж год как не видел. Кто там еще у тебя в списке?
Балинт помрачнел. На мгновение, на долю мгновения он почувствовал к Оченашу такую же острую антипатию, как и в первый день их знакомства, но тотчас устыдился и подавил в себе недоброе чувство, более поздние воспоминания молниеносно переработали его, исказили: Оченаш опять получил прекрасную маску старшего, чуть высокомерного друга. В двухсотой камере Главного полицейского управления Балинт уничтожил собственный приговор ему за первое сентября; при виде окровавленного, распухшего, в черных кровоподтеках лица Оченаша он пришел к заключению, что человек, подвергавший себя таким опасностям, способный так постоять за свои убеждения, и в личной жизни не может быть предателем. То обстоятельство, что Оченаш ходит без работы, лишь подкрепило его выводы: будь он предатель, работал бы сейчас в ВМ.
– Ты все так же ненавидишь своего старика? – спросил Балинт, помолчав. – Я бы давно простил ему или убил бы.
– Это бы самое лучшее, – сказал рабочий помоложе, который, судя по всему, знал семейные обстоятельства Оченаша. – Пристукнуть, и дело с концом, зачем только живет такой червяк!
– Хватит, – сказал Оченаш. – Много было бы у меня забот, если б я вздумал всех червей передавить самолично.
– Что верно, то верно, – согласился молодой рабочий. – За эти дела надо браться по-другому.
– А как? – спросил Балинт. Он понимал, о чем идет речь, но хотел услышать собственными ушами. Однако не успел молодой рабочий ответить, Оченаш махнул рукой.
– Он знает все очень даже хорошо, ему про это рассказывать нечего. Мы вместе на улице Яс работали.
– Ты из «молодых»? – спросил молодой рабочий.
Оченаш опять прервал его.
– Оставь! Из них ли, нет ли, какая разница!
Балинту показалось, словно бы Оченаш не в своей тарелке. Он явно старался перевести разговор, даже слепой увидел бы, что присутствие Балинта ему не слишком по душе. Но у Балинта было этому объяснение: Оченаш не забыл нанесенного ему кровного оскорбления. Поэтому он упрямо сидел, дожидаясь, когда останется с другом наедине и сможет объясниться.
Однако, как только новые знакомые поднялись из-за стола, Оченаш торопливо протянул ему руку. Но Балинт не принял ее.
– Я хочу поговорить с тобой, Фери! – сказал он.
Оченаш покрутил головой. – Сейчас мне недосуг.
– Ну что ж… Я приду к тебе вечерком.
– Меня не будет дома.
– А поздно вечером?
По лицу Оченаша опять пробежало выражение незнакомой по старым временам напряженной неловкости.
– Тебе позарез нужно, что ли? – спросил он немного погодя, поглаживая наголо стриженную круглую голову, где рядом с прежним шрамом вспухли новые, более свежие следы побоев.
– Важно, понимаешь, – сказал Балинт.
Оченаш пожал плечами, как бы предаваясь воле судьбы. В знойный летний день на проспекте Ваци людей было немного, но для них и эти казались лишними; первым же переулком они свернули к Дунаю.
– Не хочется мне на улице с тобой показываться, – буркнул Оченаш. – Ну, ближе к делу! Чего тебе от меня нужно?
Балинт проглотил в горле ком.
– Я был несправедлив к тебе, Фери.
– Когда это? – спросил Оченаш с гримасой.
– Во время демонстрации четыре года назад, – проговорил Балинт, – вернее, потом, в корчме.
По лицу Оченаша снова пробежала гримаса.
– Ты в этом уверен?
– Уверен.
– Не беда, – деревянным голосом произнес Оченаш. – Кто ж не ошибается!
Лицо Балинта пылало.
– Ну, вот это я и хотел тебе сказать.
– Ладно, – кивнул Оченаш. – Ты кончил?
– Ты очень на меня злишься, Фери?
Оченаш изучал носок своего ботинка. – Ладно, оставим!
– Потому что, если сердишься, я что хочешь сделаю, чтобы ты простил меня.
– Чтоб простил? – повторил Оченаш тем же бесцветным деревянным голосом. – Поди ты к черту!
Балинт не знал, что сказать, сердце у него сжалось. Они молча шагали рядом.
– Когда я увидел тебя в полиции, – заговорил Балинт немного погодя, – и ты был избит до полусмерти, я целую ночь о тебе думал, потому что тогда уже понял, что был несправедлив к тебе.
Оченаш не отозвался.
– Помнишь, – спросил Балинт, заглядывая другу в лицо, – я как-то сказал тебе… мы тогда у тебя на кухне сидели, а в комнате мамаша твоя возилась с чем-то… я сказал, что никому довериться нельзя, только себе самому. А ты спросил: ты и мне не веришь? Тебе – да, сказал я, тебе верю. Но я это просто ртом сказал, а не сердцем. А вот теперь знаю, что и тогда уже был несправедлив к тебе.
– Послушай, хватит! – нервно оборвал его Оченаш. – Кстати, ты спросил это не на кухне, а на улице, перед заводом.
– Не важно, – сказал Балинт. – Я все это хорошенько обдумал той ночью, в двухсотой камере, – продолжал он, глядя прямо перед собой так, словно видел ярко светящуюся, но бесплотную мысль, которая, стоит только выпустить ее из виду, в тот же миг исчезнет. – Да и с тех пор много раздумывал и теперь знаю, что один человек сам по себе не устоит, какой бы упорный ни был. Нужно крепко держаться друг за друга, вступить в союз со всеми, кто живет той же жизнью, иначе попросту сдует ветром. Я только теперь понял по-настоящему моего крестного и тебя.
– В самое время, – буркнул Оченаш.
– Ну, только это я и хотел тебе сказать, – повторил Балинт. – И еще одно… хотя я моложе тебя, но если тебе понадобится моя помощь, когда угодно, я всегда, на всю жизнь, всегда буду с тобой, как правая рука с левой. Я поклялся там, в двухсотой камере, что больше никогда тебя не покину, если, конечно, ты не против.
Балинт поглядел другу в лицо и оторопел: веснушчатое лицо Оченаша горело огнем, в глазах блестели слезы. На сердце у Балинта стало невыразимо тяжело, но в то же время светло и возвышенно.
– Хочешь опять быть моим другом? – спросил он.
– Поди ты к черту! – дрожащими губами выговорил Оченаш. – Рассюсюкался, как старая дева, черт бы сожрал этот мир поганый со всеми потрохами!
Балинт смотрел на свою пустую ладонь, протянутую Оченашу: Фери не вложил в нее свою. Рука вдруг налилась тяжестью от несостоявшегося рукопожатия, лоб покраснел.
– Ладно, – сказал он, помолчав, и сунул руку в карман. – Вижу, ты еще не простил меня. Ничего, все-таки, что я сказал, то сказал, и слову своему не изменю.
– Ах-ха, – выдохнул Оченаш, – ах-ха.
– Что-что? – спросил Балинт, бледнея.
– А что? – удивился Оченаш. – Я ничего не сказал.
– Ты сказал ах-ха?
– Ну, и что с того?
– Тебя тоже инспектор в тирольской шляпе допрашивал? – спросил Балинт, обомлев.
– Что? – У Оченаша взлетели на лоб брови.
– Я говорю, инспектор в тирольской шляпе?
– Никакого инспектора в тирольской шляпе я не знаю, – процедил Оченаш и медленно провел ладонями по голому черепу. – О чем ты?
На узкой немощеной улочке, где малейшее движение воздуха подымало целые клубы пыли и мусора, показалась тоненькая фигура девочки, быстро шагавшей им навстречу вдоль забора. Она вышла из-за угла с минуту назад, но Балинт заметил ее только сейчас и сразу смешался, покраснел: он издали узнал Юлишку; по ее решительной быстрой походке было ясно, что она узнала Балинта и направлялась к нему. Балинт отвел от нее глаза, точно так же, как час назад Оченаш, когда Балинт вошел в корчму и их взгляды встретились.
– Что, твоя знакомая? – спросил Оченаш. Балинт опять нехотя взглянул на Юлишку: даже за пятьдесят шагов видно было, что она ему улыбается.
– Знакомая, – буркнул он.
Оченаш тотчас повернулся. – Ну, привет.
– Постой! – сказал Балинт. – Уходить нет смысла, она уже все равно тебя увидела. Я мигом ее отошью.
Он не встречался с Юлишкой два, самое большее три месяца, но отвыкший глаз через подзорную трубу времени видел сейчас ее лицо и быстро приближавшуюся фигурку в таком увеличении, так детально и резко, что едва узнал ее. Юлишка в одночасье стала взрослой девушкой. Стан ее вытянулся и пополнел, лицо округлилось, налилось красками и соками созревания, и хотя волосы она укладывала по-девчоночьи, венком, решительная и серьезная улыбка, с которой она приближалась к пораженному парню, казалось, вела за собой подготовленное, целеустремленное и уже обо всем догадывающееся женское тело. Чем ближе она подходила, тем красивей и взрослее становилась. Ее глаза оказались еще черней и живее, чем были на той, мгновенно поблекшей картине, что хранила его память, шея и руки в открытом платье поражали нежной белизной, меж не знакомых с помадой губ сверкали зубы. Она была настолько красивей Анци, настолько больше ему подходила, что Балинт запылал от стыда.
– Здравствуй, Балинт, – сказала она, подойдя, решительно и приветливо. В тоне не было и следа обиды. Она подала руку сперва Балинту, потом Оченашу. Вблизи Юлишка показалась Балинту еще милей и желаннее: она была такая чистенькая, аккуратная, словно господь бог вымыл всю ее с головы до ног душистым мылом, прежде чем опустил на землю. Все было в ней под стать – красное, в белый горох, туго накрахмаленное ситцевое платьице, белая кожа, сияющие глаза, чистые узкие маленькие руки. – Хорошо, что мы встретились, – сказала она, – я ведь как раз к вам собиралась.
– Да? – неопределенно спросил Балинт.
Юлишка засмеялась.
– Ну, ты договори со своим другом, – решительно сказала она, – а я подожду на углу.
Оченаш протянул Балинту руку.
– Привет!
– Погоди! – сказал Балинт.
– Не уходите! – попросила и Юлишка. – Я не спешу. Заканчивайте спокойно, я подожду на углу. – Ее тон был так решителен, что Балинт помрачнел.
– Погоди, слышишь! – сказал он Оченашу, который всем своим долговязым телом стремился прочь. – Останься, когда говорят! Нам нужно еще одну важную вещь обсудить. – Он протянул руку Юлишке. – Не жди, мне теперь некогда.
Девочка улыбнулась ему.
– Ну хорошо, забегу к вам после обеда.
– Меня не будет дома, – неприветливо сказал Балинт.
– А вечером?
– Сказано же, сегодня мне некогда! – Балинт опустил глаза и совсем помрачнел. Юлишка мгновение, недоумевая, смотрела на него, девичья стеснительность легкой тенью скользнула по лицу, заставила по-детски вздернуть плечом. Но уже в следующую минуту она вновь превратилась в жену, не собиравшуюся выпускать судьбу мужа из маленьких цепких рук. – Хорошо, – сказал она решительно, не терпящим возражения тоном, – если так, я все же дождусь тебя на углу! – И не успел Балинт ответить, повернулась на каблуках и удалилась под мерное колыханье красной, в белый горох, юбки.
– Это и есть твоя невеста, о которой ты как-то рассказывал? – спросил Оченаш.
Балинт не ответил.
– Мне нужно обсудить с тобой важное дело, – сказал он, собирая лоб крутыми складками. – Моего крестного, у кого я живу, арестовали, потому что у нас был обыск и за шкафом нашли коммунистические листовки. Только это я их там спрятал, а не мой крестный.
– Ты? – не веря своим ушам, переспросил Оченаш.
– Я, – подтвердил Балинт. – Забрал их у одного знакомого, которого тоже посадили. Правда, с тех пор уже выпустили, да я забыл вернуть и, по правде сказать, не знал даже, где он проживает.
– Кто такой? – спросил Оченаш. – Впрочем, какое мне дело, – тут же прервал он себя, нервно гримасничая.
Балинт качнул головой.
– Да я не о нем и говорить-то хочу. Слушай, ты не знаешь чего-нибудь о моем крестном?
– Как зовут его? – спросил Оченаш. – Хотя нет, что мне за дело! Нет, нет, ради бога, не говори, какое мне дело, как его зовут!
Балинт не понимал явного волнения Оченаша.
– Я только спросить хотел, – проговорил он тихо, – не знаешь ли ты его? Просто подумал: а может, втайне и он коммунист?
– Что я тебе, папа римский? – истерически закричал Оченаш. – Я ничего не знаю, и ты мне ничего не рассказывай! Слышать не хочу!
– Почему? – спросил Балинт, все больше удивляясь.
– Да потому что не хочу, – вскрикнул Оченаш, выйдя из себя, и его веснушки вдруг стали почти черными на резко побелевшем лице. – Кажется, ведь ясно сказал: не хочу!
Они молча продолжали идти к Дунаю. Балинт никак не мог взять в толк, почему Оченаш отказывается говорить о коммунистах. Просто не доверяет мне, вдруг подумал он, бледнея. Может, подозревает, что я стал шпиком?.. С теми двумя рабочими он разговаривал вполне доверительно, Балинт понял это, как только вошел в корчму, по их позам, сдвинутым головам, по выражению лиц. И вообще почему он так нервничает, ведь Балинт ни о чем его не расспрашивает, наоборот, сам рассказать хочет?
– Ты не захотел признать меня в двухсотке, чтоб не завалить, да?
– Ах-ха, – выдохнул Оченаш.
Балинт остановился, пронизывающе посмотрел другу в глаза. Некоторое время оба молчали. Балинт долго вглядывался в лицо Оченаша, он почти забыл, что и тот может смотреть на него так же. Когда наконец он отвел глаза, его светлое мальчишеское лицо было глубоко серьезным, до времени повзрослевшим.
– Надеюсь, ты не принимаешь меня за шпика? – спросил он просто, но в его голосе было столько непроизвольного достоинства, сколько душа даже зрелого мужчины способна выразить лишь в редкие минуты.
Оченаша била крупная дрожь. Он побледнел, бросил на Балинта долгий, молящий взгляд, открыл рот, закрыл, снова открыл, но не произнес ни звука. Еще раз поглядел на Балинта, потом вдруг повернулся и, прихрамывая, чуть не бегом пустился прочь. В три часа дня на Западном вокзале у него была встреча в ресторане Демуса с агентом в тирольской шляпе, который на следующей неделе обещал устроить его на пивной завод Дреера.
Балинт начисто позабыл о Юлишке. Когда он вернулся на проспект Ваци и на него повеяло вдруг ароматом чистого, только что выглаженного белья от метнувшегося навстречу красного платья в белый горошек, он радостно улыбнулся и только потом помрачнел.
– А вот и я! – сказала Юлишка, чуть склонив набок девчоночью головку.
– Вижу, – буркнул он грубо.
– Теперь ты проводишь меня до дому?
Балинт секунду поколебался. – Некогда.
– Ну, тогда я тебя провожу, – сказала Юлишка твердо, но ласково. – А жаль, я сегодня приготовила твою любимую лапшу с картошкой, думала, ты придешь.
Каждое воскресенье, уже третий месяц, готовила она лапшу с картошкой на обед, надеясь, что придет Балинт; отец и особенно Сисиньоре никак не могли понять такого однообразия.
– Ну, ничего, – добавила она себе в ободрение, – я и на следующее воскресенье это же приготовлю, если придешь… Глянь-ка, да у тебя усы выросли!
– Выросли? – сурово повторил Балинт, но не потрогал рукой.
Они все еще стояли на углу под палящим солнцем.








