412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тибор Дери » Ответ » Текст книги (страница 32)
Ответ
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:19

Текст книги "Ответ"


Автор книги: Тибор Дери


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 58 страниц)

– Это бы еще не беда, лишь бы порядочным человеком остался, – в отчаянии простонал старый коммерсант.

Художник опять погладил его по плечу.

– И порядочность его на ее порядочность не похожа. Дорогой друг, не обессудьте, ежели я напомню вам о том, что вчера говорили вы сами: торговому человеку, объясняли вы, нельзя обойтись без обмана, иначе впору ему сразу прикрыть свое дело. Ну а если ваш милый сын… мне, право, неловко… если он иначе понимает порядочность? Это все громкие слова, прошу прощения, просто громкие слова! Так что будем говорить лишь о фактах: о том, что человек смертен!

Яркий солнечный свет вливался через огромную стеклянную стену мастерской, все затопляя и озвучивая все, что желало звучать, – и сверкающие белизной стены, и волосяные трещины, разбегавшиеся по ним, выдававшие их обреченность. Ослепительной голубизной сверкала бархатная обивка кресла, напоминая о далеком лете, проведенном на берегу Адриатики, несколько обуглившихся паркетин посреди мастерской – о маленьком домашнем пожаре, жертвой которого чуть не стал сам художник десять лет назад. На белой скатерти проступили жирные пятна, покрывало на диване зияло прорехами.

Минарович довольно потирал руки; все это вместе, в резкой игре противоречий, решительно ему нравилось.

– Пожалуйста, дорогой друг, прошу! – воскликнул он весело, заметив, что гость открыл рот, собираясь говорить. – Быть может, я кажусь вам равнодушным, но не заблуждайтесь, я слежу за каждым вашим словом.

– Дорогой и почтенный друг мой, – произнес старик, вытирая лицо носовым платком, – вы поговорите, не правда ли, с вашим младшим братом, замолвите словечко за моего несчастного сына?

– С кем?

– С вашим братцем. С господином заместителем главного полицмейстера.

– Ну как же, как же! – кивнул художник. – С удовольствием. Само собой.

Старик бросил на него такой взгляд, словно хотел поцеловать ему руку. Минарович покраснел.

– Когда вы сможете поговорить с ним?

Художник вскинул руку.

– Когда угодно! В ближайшие дни. Срочно. Непременно поговорю с ним на днях.

– Это нужно бы еще сегодня! – взмолился Фекете, опять утирая лицо. – Прежде чем они успеют опубликовать полицейское сообщение с именами…

– Правильно, – кивнул Минарович. – Сегодня же! При условии, конечно, что у него найдется для меня время. Впрочем, почему бы и не найтись? Да-да, я непременно поговорю с ним сегодня же, дорогой друг, прежде чем они опубликуют полицейское сообщение.

– Я готов и на определенные жертвы, – медленно проговорил коммерсант. – Разумеется, на благие цели.

Художник уставил на него тусклый птичий взгляд.

– В самом деле?

– Посильно, конечно… я ведь человек маленький, – поправился торговец. – Мы люди бедные.

– И сколько же?

– Две тысячи пенгё, если не обидно будет.

Минарович усмехнулся.

– Похвально, – пробормотал он. – Ради спасения вашего милого сына… как же, понимаю! Отлично! Просто геройски! Непременно упомяну, хотя не думаю, что это произведет большое впечатление. Но если буду говорить, всенепременнейше упомяну. В конверте, не так ли?

– Как будет приказано, – пропыхтел коммерсант, промокая платком лоб.

Художник проводил гостя до порога, дружелюбно потряс ему руку, потом еще раз погладил по плечу, по спине. Возвращаясь, заглянул на кухню.

– Вот теперь можно нести мой обед, сынок, – сказал он Балинту, клевавшему у стола носом. – И, пожалуйста, чтобы суп был совсем горячий, и второе, и лапша с маком!.. Вы узнаете ли этого господина, если опять увидите?.. Прекрасно, так вот, пожалуйста, больше не впускайте его. Вероятно, он не раз заглянет в ближайшие дни, но меня для него не будет дома.

Балинт кивнул.

– Вот только с завтрашнего утра и меня здесь уже не будет, – сказал он.

Лицо Минаровича омрачилось, он вернулся в мастерскую. Не успел Балинт внести суп, как в прихожей вновь позвонили. Ложка остановилась в руке художника на полдороге, в нерешительности замерла перед тянувшимся к ней ртом и разочарованно опустилась в тарелку. Ломтик морковки, падая, выплеснул фонтанчик и плавно погрузился на дно. Балинт злорадно косился на страдальческую, оскорбленную физиономию художника.

– Не открывать? – спросил он после второго звонка.

Художник махнул рукой.

– Опять кто-то настойчивый!

Балинт засмеялся.

– Обождем?

– Вот, извольте, таковы люди! – проговорил художник, еще раз махнув рукой. – Это еще не беда, что они обманывают, крадут, убивают… я могу это простить, понимаю побудительные причины: до какой-то степени все это делается из самозащиты. Но почему люди не уважают друг друга? Общество, утерявшее такт, становится невыносимым, куда уж больше… оно уничтожается, прекращает свое существование… да-да, распадается, ибо в нем отсутствует связующий материал. Любви от своих ближних я не требую, это для них слишком трудно! Но хотя бы элементарное уважение!

Позвонили опять. Балинт смеялся в кулак.

– Открыть?

– Откройте! – решил художник. – А мой обед выплесните в помойное ведро! Есть не стану. И возвращайтесь в магазин, уже поздно.

В мастерскую вошел Барнабаш Дёме, вчерашний молчаливый гость, племянник Минаровича. Художник с удовольствием рассматривал красивую круглую голову молодого студента, ладно сидевшую на мускулистой шее, его худое пылкое лицо с немного выпирающими скулами и раскосыми, татарского разреза глазами, удлиненными к вискам тонкими морщинками; упрямая черная шевелюра, зачесанная назад, излучала мягкий свет, что присуще лишь молодым волосам.

– Это ты, племянник? – сказал Минарович. – Хорошо!.. Похвально! Надеюсь, без дурных вестей! Скажи там на кухне, что я все-таки пообедаю… Прекрасно!

– Ну, садись вот сюда, напротив, – сказал он, когда студент опять появился из кухни. – Люблю смотреть на твою голову. Толковая голова. Надеюсь, не посрамишь моих наблюдений… Превосходно!.. Эта голова знает, чего хочет, не так ли? Я вот знаю, чего не хочу, а этого недостаточно. Совершенно недостаточно!

– У меня, дядюшка Тони, просьба к тебе, – объявил студент, когда дверь за Балинтом закрылась.

Минарович, уже склонившийся было над тарелкой, вздрогнул.

– Что-что? – пробормотал он, вскидывая голову. Ложка опять уныло скользнула в тарелку. – Нет, нет, пожалуйста, не…

Барнабаш Дёме вопросительно поглядел дяде в лицо.

– Из этого могут произойти самые непредвиденные последствия, – опять заговорил художник и, словно обороняясь, выставил ладонь. – Не будем рисковать!

– Чем?

– Ничем.

Студент молчал.

– Я вообще не люблю рисковать, – заявил художник, стеснительно улыбаясь. – Особенно же не люблю рисковать уважением моих друзей. Один неверный шаг, и равновесие исчезло. Весьма щекотливое дело, племянничек, весьма! В мире волков, где каждый норовит содрать шкуру с соседа, я удовлетворяюсь своей собственной… вот именно, удовлетворяюсь, но зато уж хочу и сохранить ее. Ну, а если я теряю уважение моих друзей…

– Но с чего тебе терять их уважение? – спросил студент. – Оттого, что выполнишь их просьбу?

– Именно, – кивнул Минарович. – Или оттого, что не выполню.

Узкие татарские глаза юноши пристально смотрели на улыбающееся ему рябоватое лицо.

– Иными словами, ты не желаешь вмешиваться в дела людей?

– Именно.

– Это трусость! – сурово объявил студент.

– Она самая, сынок, она самая, – покивал художник, ласково улыбаясь. – Трусость. Для меня она, что для волка зубы. Хо-хо! Ею и обороняюсь.

– Насколько мне известно, были времена, когда ты исповедовал иные принципы, – заметил студент. – Когда во время коммуны, как председатель революционного трибунала в Кечкемете…

Минарович встал.

– Балинт! – крикнул он сильным, звучным голосом. – Балинт! Не ушли еще?.. Отлично! Заберите обед и отправьте туда, куда я сказал раньше. Окончательно… вот так, окончательно и бесповоротно! Да скажите там, в магазине, чтобы вас отпустили сегодня пораньше!

– Я испортил тебе аппетит? – мрачно спросил студент.

Минарович вновь опустился в кресло.

– Ну что ты, племяш! Его уже давным-давно испортили.

В мастерской, залитой лучами яркого зимнего солнца, на минуту воцарилось молчание.

– Что же до другого твоего замечания, – проговорил Минарович, на этот раз без улыбки, устремив на студента застывший взгляд, – то простая порядочность требует в доме повешенного не говорить о веревке. Прошлое человека подобает обсуждать только за его спиной.

Студент пожал плечами.

– Обывательские предрассудки!

Минарович улыбнулся.

– Ты стыдишься своего прошлого? – спросил студент. – А ведь того, о чем мне доводилось слышать, стыдиться как раз и не следовало бы! Мой отец, человек неглупый, а только трусливый, как и всякий обыватель, сказал однажды…

– Чем я могу служить тебе, сынок? – спросил Минарович, предупредительно расставляя руки.

– Я не могу заставить тебя разговаривать, – проговорил студент, мрачнея. – Но если у тебя есть какой-то счет к людям, то, по-моему, нужно выложить им все начистоту, обсудить, а не оскорбленно отворачиваться. Ты же не старая дева! Почему ты лишаешь нас своего опыта, почему не хочешь сам учиться дальше? Не так уж ты стар!

– Ну-ну! – буркнул художник.

– Среди молодежи немало таких, кто верит тебе из-за твоего прошлого, – продолжал студент все с тем же мрачным видом. – Мы не знаем, какая тебя постигла обида, потому что ведь год или полтора года тюрьмы не в счет…

– Конечно, не в счет!

Молодой человек на минуту запнулся.

– Надеюсь, ты это без насмешки?

– Конечно, не в счет, – повторил художник.

– Значит, если тебя постигла обида, – продолжал студент, – то, по-моему, следовало бы поискать против нее лекарство. Изволь предъявить иск тому обществу, которое оскорбило твое чувство собственного достоинства, твои человеческие права…

– Решил поагитировать меня, племяш? – с мягкой улыбкой спросил художник. – Затем и пришел?

Юноша покраснел.

– И за этим тоже! Мы ответственны друг за друга… все ответственны, и ускользнуть от этого нельзя! И не лги мне, не говори, что ты этой ответственности не чувствуешь!

Минаровичу было сейчас совестно: он краснел как бы за своего гостя – за крикливость молодости, ее корявость, неопытность. Длинная рука протянулась через стол и погладила юношу по плечу. Художник не сердился на него, только не знал, о чем говорить с ним. Бледное лицо студента, его упрямые и жаркие, татарского разреза глаза, глубочайшая серьезность и вдохновенность, овевавшая все его существо, как запах овевает цветок, являли собою трогательное зрелище, но Минарович не знал в этом толка. Правда, вкус не позволял ему рушить девственное вдохновение, которое пока еще и не могло быть порушено, – но он и не уважал своего гостя настолько, чтобы вступить с ним в спор. Минарович был и стар уже и утомлен, он боялся за свой покой. А Барнабаш на какой-то миг словно разглядел, что делается у дяди в душе.

– Молчать, конечно, легко, – произнес он с якобинской суровостью. – Почему ты не отвечаешь? Твое мнение тоже не твое частное дело.

Минарович похолодел.

– Даже мое мнение? – спросил он, пораженный. – Но, милый мой…

– Частных дел не существует, – заявил студент. – Покуда ты дышишь тем же воздухом, что я, ты обязан делиться со мной и своими мыслями.

– Чудесно! – вскричал художник, изумляясь. – Чудесно! Великолепно!.. Но почему?

Юноша бросил на него неодобрительный взгляд.

– Чтобы взаимно друг друга преобразовывать. Только таким путем человечество узнает, чего же оно, собственно, хочет. И только так можно избежать лжи, самому себе и другим.

– Не понимаю, – проворчал художник. – До сих пор я полагал, что для достижения этой цели нужно сперва изменить экономические устои.

– Это само собой, – твердо возразил студент. – Об этом я и не говорю. Мы хотим, чтобы жизнь была чистой насквозь, сверху донизу.

Старость несколько секунд не отрывала глаз от молодости. Презирая и завидуя.

Постареешь и ты, мелькнула коварная мысль; но и она не успокоила. Минарович как-то сразу устал.

– Ну хорошо, – сказал он. – А почему тебя все еще не арестовали?

– А почему меня должны были арестовать? – с запинкой проговорил студент.

– Вчера были крупные аресты среди коммунистов, – рассеянно сообщил Минарович.

– А мне-то что?

Художник отвернулся. Вот видишь, тебе тоже приходится иногда врать, подумал он не без торжества. Конечно, эта ложь идейно обоснована и разрешена: ложь ради конспирации… И все-таки – ложь!

Он потряс головой: нет, он не радовался, что и этот чистый юноша лжет, тем более что сам принудил его к этому.

– Я стыжусь, – сказал он вслух. – Стыжусь. Чем я могу быть тебе полезен, сынок?

– Одна моя знакомая студентка, венгерка, проживающая в Берлине, вчера приехала в Пешт, – сказал юноша. – Ей пришлось бежать от Гитлера, а тут истек срок паспорта, продлевать некогда, словом, она перешла венгерскую границу тайком. Девушка бедная, в Пеште у нее ни денег, ни родственников. Если можешь, приюти ее у себя на несколько дней в каморке за кухней, там она никому не помешает. Речь о трех-четырех днях, пока она не найдет себе недорогое жилье и не оправится от пережитых волнений.

– Ну конечно, – сказал художник. – Разумеется. С превеликой радостью. Бедная девушка!

Студент мрачно кивнул.

– Она порядочная девушка.

– Хорошо, я извещу тебя, – сказал Минарович, поглядывая на дверь. Барнабаш вскочил. – Это лишнее, дядя Тони! Она ждет внизу, на улице, сейчас я приведу ее.

Не успел Минарович развести длинными своими руками, как дверь за Барнабашем Дёме уже захлопнулась. Он пулей слетел с шестого этажа вниз, придержал шаг только перед дворницкой. На тротуаре напротив его ждала Юлия Надь, углубившаяся в изучение витрины молочной лавки. Котиковую шапочку она держала в руке, двойной венок иссиня-черных волос оттягивал голову чуть-чуть назад душистым своим грузом. Сверкающая белизной улица казалась еще белее под взглядом ее больших черных глаз.

– Пошли, – сказал Барнабаш Дёме. – Все в порядке.

– Прошло гладко? – спросила девушка грудным, чуть хрипловатым голосом.

– Довольно гладко.

– Расскажи!

– Сперва я выдал ему дозу психологической обработки, а потом неожиданно обрушился с просьбой. Ни минуты не дал на раздумье. Пошли!

– Посмотри, молочный шоколад! Вот, на витрине! – Глаза Юлии радостно блестели.

– У нас нет денег.

– У меня еще восемьдесят филлеров.

– Пошли, а не то, чего доброго, купишь шоколад, – укоризненно сказал Барнабаш. – И когда ты научишься дисциплине?

Девушка смотрела на носки своих туфель, потом снизу вверх поглядела на спутника. В ее глазах перебегали плутовские искорки.

– У тебя тоже осталось шестьдесят филлеров, – проговорила она.

– И ты способна потратить их на шоколад?

Они вошли в подъезд, миновали квартиру дворника.

– Он уже знал об арестах, – тихо сообщил Юлии студент. – Меня, конечно, подозревает, но я сделал вид, что ко мне это не имеет отношения, и он не стал допытываться, так что перед полицией он чист. Если доведется, сможет со спокойной совестью утверждать, что приютил у себя беженку из Берлина. Вообще-то мне не хотелось врать старику.

– Почему?

– Бог знает!

– Гораздо честнее врать, чем вынуждать ко лжи.

– Ну ладно, ты права, – согласился студент. – Вообще-то я попросил у него пристанища на два-три дня, но уж коли ты здесь, он тебя не выгонит. Так что, если лучше ничего не подвернется, на две-три недели ты пристроена.

Они были уже у двери.

– О его прошлом не заговаривай, – тихонько наставлял Юлию Барнабаш. – Он почему-то не любит о нем слышать. Не из трусости! Скорее, думаю, просто неловко ему, что он теперь смотрит на все иначе. То ли в людях разочаровался, то ли еще что… Ну, я звоню.

– Погоди! – остановила его девушка. – Значит, через три дня ты наведаешься ко мне на квартиру, выяснишь, являлись ли за мной. Но раньше не ходи, вдруг туда подсадили шпика на перехват.

Минарович, приветливо улыбаясь, принял свою новую гостью-квартирантку, провел в мастерскую, усадил в удобное кресло по правую руку от себя.

– Прошу прощения, что принимаю вас в домашних туфлях, – проговорил он, разглядывая тоненькую, изящную фигурку девушки, белоснежную кожу лица, тяжелый венец вороненых волос, под грузом которого голова иногда отклонялась назад. – Привычка старого холостяка… некоторое возмещение за что-то иное, не правда ли? Чувствуйте себя дома, милая барышня!

Девушка вскинула на него большие черные глаза, выражавшие бесконечную благодарность и глубокое уважение, и тотчас стеснительно их опустила.

– Надеюсь, я не буду вам слишком мешать, – проговорила она своим особенным грудным голосом; художник изумленно вскинул голову. Он еще раз внимательно оглядел девушку, вдохнул чуткими ноздрями тонкий аромат ее волос. – Будь я художник, – сказал он, – непременно просил бы разрешения написать вас. Увы…

– То есть как? – спросила девушка. – Вы же художник!

– Был, – отозвался Минарович. – В течение пяти минут. Потрясающее заблуждение. Грандиозное! Я хотел передать мир с помощью головы, а не рук. Весьма поучительное заблуждение.

Четверть часа спустя Барнабаш Дёме попрощался, Минарович проводил его до двери, затем показал гостье маленькую комнату при кухне. Оконце выходило на внутреннюю галерею, на стене висело несколько карикатур, вставленных в черные рамки. Когда они разглядывали их, на кухню вошел вернувшийся из магазина Балинт.

На звук отворенной двери Юлия Надь обернулась. Оба тотчас узнали друг друга. Юлия выразительно мигнула подростку и тут же отвернулась.

– Хорошо, что пришли, – сказал Минарович. – Приготовьте нам кофе. Барышня Ковач несколько дней будет нашей гостьей. – Балинт даже рот раскрыл от удивления и оторопело уставился в спину девушки.

– Впрочем, вас это уже не касается, – помрачнев, заметил художник. – Вы не передумали? Завтра уезжаете?

– Сейчас и уеду, – переведя дух, ответил Балинт. – Но кофе приготовлю.

Минаровичу явно не хотелось с ним расставаться. Когда Балинт, покачивая на руке маленький узелок с вещами, вошел в спальню проститься, художник – как будто обиженный – угрюмо от него отвернулся.

– В магазине заплатили, что положено? – спросил он, разглядывая потолок. – Вот и прекрасно! Может быть, вам что-нибудь нужно?

Балинт невольно посмотрел на свои ноги: башмаки с задранными вверх носами, будто старые линялые вороны, казалось, вот-вот взмоют в небо.

– Ничего не нужно, – сказал он упрямо.

– Где будете жить?

– В «Тринадцати домах» по проспекту Ваци, – сказал Балинт. – У моих крестных.

Минарович продолжал глядеть в потолок. Из мастерской веяло присутствием молодой женщины – слышался легкий, словно птичий, зевок, тихий шелест страниц перелистываемого альбома, приглушенный стук каблуков, – и это немного успокаивало взбудораженные нервы художника.

– Значит, у крестного? – повторил он. – Похвально! Если когда-либо понадобится моя помощь, милости прошу! А этот рисунок возьмите на память!

Балинт вспыхнул. Что мне с ним делать, подумал он испуганно. Такой подарок можно только повесить на гвоздь, у него же покуда не было и гвоздя. Однако на сердце стало чуть-чуть теплее; похоже, он все-таки полюбил этого рябого долговязого типа, странного какого-то недотепу. На рисунке была изображена старая крестьянка. Балинту она смутно напомнила жившую в деревне бабушку.

– Это кто нарисовал?

– Художник по имени Риппль-Ронаи[92].

Балинт опять покраснел.

– А я думал вы, – проговорил он разочарованно.

– Сохрани картину! – посоветовал Минарович. – Когда-нибудь она сослужит тебе службу. До свидания!

Балинт протянул ему руку.

– До свидания, – сказал он. – Зайду как-нибудь.

Выйдя из мастерской, Барнабаш Дёме, по крайней мере, четверть часа петлял по улочкам вдоль проспекта Йожефа, проверяя, нет ли за ним хвоста, потом, успокоившись, вышел на проспект Эржебет. Барнабашу тоже пора было подумать о крыше над головой: отец, министерский советник Шандор Дёме, через свойственника своего Минаровича, помощника полицмейстера города, узнал о том, что сына намерены арестовать за участие в коммунистическом движении среди студентов, и накануне выставил его из дому.

Господин советник приказал позвать к себе сына в семь часов утра. Барнабаш забыл постучать; отец, третий день лежавший с гриппом, сидел в постели и вставлял на место искусственную верхнюю челюсть.

– Не можешь постучать? – спросил он раздраженно, ладонью прикрывая рот. Его кряжистое, кургузое туловище казалось еще короче в кровати, седеющие усы растрепались, из-за редких волос розово просвечивала кожа черепа. Небольшой пухлый рот, привычно и весело смакующий в обществе сочные фривольные анекдоты, изрекающий барственно-глубокомысленные сентенции, сейчас опустился горькой складкой – обычное его выражение дома – и даже ослепительно-белая искусственная челюсть не могла взбодрить его. – А молодой барчук, слышу я, опять безобразничает! – проговорил советник и, моргая близорукими глазами (из тщеславия он никогда не носил очков), посмотрел на сына.

Барнабаш молчал. Мать, которую он заметил только сейчас, потому что она сидела за его спиной, в самом темном углу спальни, у двери, вдруг встала, намереваясь уйти. – Еще раз прошу вас, дорогая, останьтесь, – проговорил Дёме-старший, обращаясь к ней. – Если вы уйдете сейчас, может создаться впечатление, будто вы не единодушны со мной.

– Я пойду к себе, – чуть слышно сказала мать.

– Останьтесь, дорогая! – повторил советник. – Ну-с, молодой человек?

Студент не отозвался. – Понимаю, – насмешливо кивнул отец, несколько секунд помолчав. – Я отчетливо разобрал каждое твое слово. Хочешь сказать что-нибудь еще?

– Не знаю, в чем вы меня обвиняете, – сказал Барнабаш. Он смотрел на висевший над кроватью семейный герб в рамке, герб семейства Дёме Кохоноцких: меч с золотой рукояткой на зеленом поле, над ним два белых голубя. Голуби?

– Нет, вы только посмотрите на этого невинного барашка! – воскликнул советник, – Он не знает, в чем его обвиняют! Совсем как тот цыган, который под виселицей спрашивает, за что, собственно, его собираются вздернуть. Он, бедняга, тоже не знал, за прошлогодний или за позапрошлогодний разбой! Одним словом, ты не знаешь?

Барнабаш смотрел в пол.

– Ишь, раскраснелся, словно невинная девица, ненаглядный ты мой! – воскликнул отец, повернувшись к жене, молча сидевшей в темном углу. – Да, не знай я, что этот юный хлыщ и огонь прошел и медные трубы, чего доброго, поверил бы ему. А ну-ка, сынок, раскинь немного своим умишком!

Молодость труднее всего переносит насмешку. Она принимает мир всерьез, а себя самое – особенно; прямое нападение она выносит, каким бы ни было оно жестоким, в насмешке же ей чуется подлое недоверие к искренности ее чувств и к праву их высказывать. Даже если бы Барнабаш относился к отцу вполне доброжелательно, он возненавидел бы его сейчас за эти презрительно поднятые брови, красноречиво говорившие о том, что для советника он не человек – просто ничтожная пичуга или белый мышонок. Впрочем, на этот раз манера разговора, взятая отцом, поразила его и с другой стороны: до сих пор, когда эта тема возникала, отец становился красным как рак и, раздувшись, бешено выплевывал свои суждения, намерения, угрозы; его насмешливое спокойствие в этот утренний час не предвещало ничего хорошего. Похоже было, что он принял какое-то решение, покончил для себя с трудным вопросом раз и навсегда, и на том успокоился. – Ну-с, сыночек? – ледяным тоном спросил он, до самой шеи натянув желтое шелковое одеяло. – Говори, не стесняйся, я со своей стороны уже все решил.

– Не выслушав меня?

– Представь себе, – кивнул отец. – Прошлым летом я предупредил тебя, чтобы ты остерегался. Я сказал: влезешь в долги – залеплю пощечину, провалишься на экзаменах – приму к сведению, что сын у меня придурок, суну куда-нибудь в комитатскую управу или в муниципалитет; соблазнишь девчонку и навяжешь мне на шею незаконного пащенка – заставлю так поплясать, что не забудешь до самой смерти… Но я сказал тебе, сыночек, и другое: если ты не прервешь всякие сношения с этими прощелыгами-коммунистами, дружками твоими, если я еще раз услышу, что ты общаешься с этой сворой, – между нами все кончено.

Барнабаш упрямо смотрел в пол, чувствуя, как вся кровь прихлынула к голове. Ему было бы куда легче, если бы в комнате не было матери, которая стесняла его своим робким присутствием; уж тогда-то он сумел бы ответить отцу! Но так? Мальчишеская стыдливость сковала его по рукам и ногам, замкнула губы. – Чем тебе помешали коммунисты? – спросил он, обращаясь к полу.

Вопрос не имел никакого смысла, и из-за желтого шелкового одеяла ответа на него не последовало. – Прошлым летом, – опять заговорил советник, – узнав, что против тебя ведется следствие, я хотел отправить тебя в Швейцарию, каких бы жертв мне это ни стоило. Ты не поехал. Ты обещал…

– Я ничего не обещал.

– Что?!

– Шандор! – взмолилась из угла мать.

Советник вновь сел на постели. – Я просил вас, дорогая, не вмешиваться!

– Я ничего не обещал! – повторил студент.

– Ты обещал, дражайший мой, – сказал советник, двумя пальцами приглаживая крохотные усики, – что будешь жить как порядочный человек.

– Я так и живу.

– Так и живешь? – издевательски протянула сидевшая в постели ночная рубашка. – Якшаясь при этом с самыми безнравственными, подлыми прощелыгами, умышляющими против бога и родины?! И мое имя…

– Что случилось с вашим именем?

– А то, что я вынужден встречать свое имя на страницах протоколов следствия!

Юноша оперся спиной о дверной косяк, поднял голову и посмотрел отцу прямо в глаза. На кровати сидела ночная рубашка, набитая темнотой, глупостью, самодовольством. На ночном шкафчике стоял стакан с водой, куда отец опускал на ночь фальшивую челюсть, рядом лежала семейная Библия, из которой он черпал фальшивое благочестие. Барнабаш глотнул. – Оставим в покое громкие слова! Я знаю, ты боишься только за свою карьеру.

– Не рассчитывай вывести меня из равновесия, дражайший отпрыск, – спокойно произнесла ночная рубашка. – Разумеется, я боюсь и за свою карьеру, мне уже довелось однажды пострадать из-за семейства Минаровичей! С моими способностями я давно уже мог бы сидеть в кресле государственного секретаря… А что я сейчас в министерстве?.. Пустое место… И почему? Благодаря твоему драгоценному дядюшке, этому плуту-художнику, который навлек позор на всю семью. А теперь и ты хочешь внести свою лепту? Да еще именно сейчас, когда вот-вот состоится мое назначение?!

Сын знал, что каждое оскорбительное слово в адрес его дяди звучит пощечиной для истерзанного самолюбия матери; он невольно оглянулся в темный угол. Мать закрыла лицо ладонями, но по плечам видно было, что она плачет. Впервые в жизни она плакала в присутствии сына. Правда, слышать это было невозможно, да и видеть практически тоже, но юноша каждым первом еще мальчишеской своей стыдливости прочувствовал ее замкнутое в себе отчаяние. – Вот, можешь поглядеть на свою мать! – сказал советник раздраженно. – Вы на пару с ней торгуете моей честью. Ты думаешь, мне одному известно, что она и сейчас тайком посещает своего красного негодяя-брата?.. Знают об этом и в министерстве, потому-то и не дают мне ходу!

– Это все, что вам нужно для счастья? – с отвращением спросил сын. – Ступенькой выше или ниже стоите вы на лестнице рантов, несколькими пенгё больше или меньше вам платят? И это ваша жизнь?

Советник не удостоил вопрос ответом. После падения коммуны в 1919 году он немедленно прервал все отношения с художником Анталом Минаровичем, когда же того на полтора года упекли в тюрьму, и супруге своей запретил навещать его. Тем теснее сошелся он с другим шурином, офицером полиции, который тоже вычеркнул из своей жизни старшего брата – даже от смертного ложа матери он поднялся и отошел немедля, едва в комнату умирающей вступил Антал. Но Шандору Дёме в его карьере не помогла ни пылкая дружба с одним, ни суровый разрыв с другим. Тщетно ласкался он к вышестоящим, тщетно пинал нижестоящих, напрасно с удивительной выдержкой и упорством разыгрывал вечно добродушного, сыплющего анекдотами провинциального венгерского барина, который, попыхивая трубкой, готов на все во имя национальных традиций и христианских нравов, – за десять лет он не сумел продвинуться ни на шаг по иерархической лестнице. С должностью советника министерства он получил право именоваться «высокоблагородием», и, судя по всему, большего не уготовало ему божественное провидение. Сорока с лишним лет он стал подкрашивать усы, делал массаж лица, чтобы затушевать стремительное душевное и физическое постарение и сохранить за собой право, доказать свою пригодность быть в министерстве хотя бы начальником отдела. Не помогло и это. Но, как всякий слабый человек, он нашел козла отпущения для оправдания своих жизненных неудач, – перенеся ответственность целиком и полностью на шурина с его «подмоченным прошлым».

– Чем бы я стал сейчас с моими способностями, – повторил он, – если бы в семье твоей матери не оказалось этого подлого конокрада!

Барнабаш опять уставился в пол. – Не обижайте мать!

– У вас проводят семинары и на темы рыцарства? – издевательски осведомилась ночная рубашка. – На все темы, кроме порядочности?

Теперь уже ясно было, зачем советник заставил жену свою остаться в его комнате; он рассчитывал, что из уважения к матери сын смолчит или, по крайней мере, будет выражаться более осмотрительно. Это была явная попытка шантажа, но советник просчитался.

– У вас нет права говорить о порядочности, – медленно, чеканя каждое слово, выговорил его сын. – У вас такого права нет!

Лицо советника побагровело, короткое туловище над кроватью наклонилось вперед. – Что ты сказал?

Мать в углу вскочила со стула.

– Барна! – вскрикнула она, прижав руки к груди. У нее был такой страдающий, молящий голос, что сын охотней всего вылетел бы из комнаты. Но отступать перед ночной рубашкой ему уже не хотелось.

– Я утверждаю, – сказал он, невольно выпрямляясь и холодно вонзая узкие глаза в физиономию отца, – я утверждаю, что вы непорядочны не только с моей точки зрения, но и с точки зрения буржуазной морали. Я отвечаю за каждое свое слово.

– Барна, замолчи! – опять вскрикнула мать, ломая руки.

– И брак ваш безнравствен, – трудно глотнув, продолжал юноша, которому от стыда кровь бросилась в голову. Даже спиною он не смотрел больше на мать. – Я знаю, что вы содержите любовницу.

– Барна! – взвизгнула мать.

– Вы считаете это совместимым с христианским отношением к миру? Имеете содержанку, а моей матери лжете, что вынуждены помогать какой-то родственнице в Капошваре!

Советник отшвырнул к стене шелковое одеяло и сбросил с кровати обе ноги сразу, как будто собираясь кинуться на сына. Однако в этом всплеске оскорбленного отцовского достоинства больше было от традиции, чем от истинного негодования, ибо едва ступни коснулись холодного паркета, как он тут же подтянул ноги на постель. Правда, его подстриженные усики взъерошились сердито и ночная рубашка угрожающе раскрылась на груди, но отеческая пощечина, пылавшая в ладони, остыла, не успев прозвучать. Студент бросил презрительный взгляд на его голые худые ноги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю