412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тибор Дери » Ответ » Текст книги (страница 13)
Ответ
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:19

Текст книги "Ответ"


Автор книги: Тибор Дери


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 58 страниц)

Личная просьба барона Грюнера об услуге, а подобное случалось крайне редко, равнялась высокому отличию; тому, кто удостаивался подобной чести, и в голову не приходило считать барона своим должником, ожидать какого-либо вознаграждения, – отказать же ему в его просьбе никому не приснилось бы и во сне. Когда поросшие волосами ручки барона пожимали руку нужного человека и он, медленно повернув короткую шею и нацелясь больший горбатым носом с поблескивающими на нем очками, излагал просьбу, которая с аптекарской точностью соответствовала возможностям данного лица, то всем и каждому было очевидно, что за любезной просьбой стоят всем своим весом тридцать – сорок миллионов семейства Грюнеров, которые в случае необходимости сметут бесследно любые материальные или моральные препятствия. Таким образом, об ответной услуге речи быть не могло, впрочем, на это не давалось и времени: барон платил за все незамедлительно. С той же безошибочностью, с какою он знал, что и у кого просить, определял барон и вознаграждение, тому или иному лицу причитающееся, и хотя награждал щедро, но в конечном итоге всегда оказывался в выигрыше. Его единственная бескорыстная, по-видимому, страсть – литературное меценатство, в конце концов, на расстоянии, уже не различимом простым глазом – там, где параллельные линии пересекаются, – тоже оборачивалась «приварком»: финансирование журнала «Нюгат»[63] стоило ему, правда, двадцать тысяч пенгё ежегодно, но те два-три часа, которые он проводил еженедельно в обществе писателей – в кафе, ни в коем случае не у себя дома, – так подстегивали его воображение, что покуда барон пешком возвращался домой, от «Вигадо»[64] до моста Франца Иосифа, его разгоряченный оплодотворенный мозг рождал, по крайней мере, одну остроумную идею, которая сторицей вознаграждала за потраченное время. На удачной элегии, за которую поэт получал двадцать пенгё, барон иной раз на следующее же утро зарабатывал пятьдесят тысяч в каком-нибудь элегантном и беспощадном биржевом переложении. – Дорогой друг, – проговорил он, выпуская руку государственного секретаря, – не сомневаюсь, что вы в кратчайший срок изыщете способ покончить с этой смехотворной историей. Видите ли вы какие-либо конкретные препятствия?

– Задача не из легких, дорогой барон, – отозвался государственный секретарь. – Задача не из легких, – повторил он еще раз, чтобы выиграть время, испытывая при этом сладостное хмельное чувство, словно невинная девушка, которая еще противится, хотя и сама знает, что скоро сдастся; полное, стыдливо улыбающееся лицо его млело, все ближе придвигаясь к мощному носу барона. – Если бы не университетская автономия…

Барон отмахнулся. – О, это оставьте!

– К сожалению, он так восстановил против себя ректора…

– Ректор смирится, – с улыбкой прервал его барон.

– Ректор упрям и глуп, – заметил Игнац. – А глупость неподкупна.

– Вы его вразумите, дорогой друг.

– Если бы все зависело от меня!.. – Игнац улыбнулся. – Но, в конечном счете, тут замешана корпорация «Хунгария», которая…

– Это еще не «в конечном счете»… в конечном счете тут замешано нечто другое, – опять прервал его барон.

Игнац с любопытством, вопросительно воззрился на хозяина дома, вытиравшего огромным белым шелковым платком потный затылок. – Не понимаю вас – Ну-ну, как это не понимаете. В конечном счете замешан ваш министр! – прокартавил барон, и две пары очков на мгновение скрестились. – Да, ваш министр, который вот уже три года подстерегает удобный случай, чтобы отыграться на профессоре Фаркаше, выместить на нем свою смехотворную злобу, достойную Гаргантюа. Так вот, министра вы предоставьте мне, дражайший друг!

Оба господина на секунду умолкли, и сразу же их захлестнул гул нарядной толпы. – Еще что-нибудь? – спросил барон. – Гостиная опять отступила. – Моя задача стала бы значительно легче, – проговорил Игнац, – если бы Фаркаша уговорили объясниться…

– То есть отказаться от сказанного?.. На это не надейтесь! – Очки барона опять на секунду сверкнули прямо в очки государственного секретаря. – Вы знаете даму, которая сделала попытку покончить с собой в лаборатории профессора Фаркаша?

Игнац засмеялся. – И это знаете, дорогой барон? – Я знаю все. Вы знакомы с ней? – Она жена некоего журналиста по имени Геза Шике… – Знаю, – прервал барон. – Я спрашиваю, знакомы ли вы с ней, дорогой друг.

– Знаком.

– Что она за женщина?

Игнац задумался. – Довольно любопытная особа, – проговорил он. – Ее отец был старшим чабаном в одном из крупных поместий Шомодьского комитата, так что девочка приехала в Пешт к родственникам буквально из батрацкой лачуги. Кажется, поначалу работала даже на фабрике, пока лет шестнадцати – семнадцати не вышла замуж за этого Шике. Редкая умница.

– Характер?

– Непроницаемый, – пожаловался Игнац. – Каким-то непоколебимым, из глубины веков идущим спокойствием пронизан весь ее habitus.

– Habitus?

– Ну да… повадка ее, все существо, – пояснил Игнац. Человек ради нее, допустим, душу выложить готов, но он не в силах ни на йоту поколебать ее ни в чем. Точно так же бессильно над ней и время, ведь, по моим расчетам, ей уж за тридцать, но выглядит она восемнадцатилетней нетронутой девочкой. Именно непоколебима!

– Однако это самоубийство несколько не укладывается в нарисованный вами портрет, – отметил барон, наблюдая из-за очков игру чувств на лице государственного секретаря.

– Не укладывается, черт возьми! – Игнац засмеялся. – Она выживет. И будет красивее, чем когда-либо.

– Мужа ее знаете?

– Только понаслышке. Собирался стать писателем, а вышел третьеразрядный журналист.

– Стиль у него слабоват, – сказал барон, вынимая из внутреннего кармана смокинга сложенную газету. – Но умеет блюсти дистанцию между чувством и его описанием, а потому на каждом шагу спотыкается о собственные страсти, что есть вернейший признак дурного писателя. Самоубийство своей супруги он, видимо, особенно близко принял к сердцу, ибо отреагировал на него на редкость жалкой по стилю статьишкой.

Пухлое бледное лицо государственного секретаря внезапно налилось краской. – Шике написал об этом?! – воскликнул он, непроизвольно потянувшись за газетой, – На свой лад, – усмехнулся барон, отводя газету от Игнаца.

– О самоубийстве?

– Ну что вы! – Барон развернул газету. – Об этом, разумеется, ни слова. Думает одно, говорит другое, как это принято у господ журналистов. Он излагает дисциплинарное дело, возбужденное против профессора Фаркаша, с самыми широкими заходами, дополнениями и прикрасами.

Государственный секретарь стукнул кулаком по роялю. – Успокойтесь, дорогой друг, – улыбнулся барон, – эта статейка решительно ничего не меняет в истинном положении вещей. Вы, очевидно, позаботитесь о том, чтобы ректорат университета опроверг пошлую клевету и, в случае необходимости, привлек газету к ответственности. Вопрос лишь в том, не одобрен ли этот слабенький стилистический опус госпожою Шике?

– Исключено! – буркнул государственный секретарь. – Ну-ну! – крякнул барон, устремляя на него скептически поблескивавшие очки. – Du glaubst zu schieben und du wirst geschoben[65], – как говорит наш приятель Гете.

– Увы, я не силен в немецком, дорогой барон, – не скрыл раздражения Игнац. Барон улыбнулся. – Прошу прощения, дорогой друг. Я хотел всего-навсего обратить любезное ваше внимание на то, что дружеские чувства профессора Фаркаша, надо думать, материально также приносили свои плоды госпоже Шике, отведывать которые, возможно, доводилось и спутнику ее жизни. Покуда дружба имела место… Ну, а если она прекратилась?..

Удар кулаком привлек к роялю не слишком занятых гостей; правда, они тактично посматривали по сторонам, но упорно подбирались ближе. Первым в пределах видимости оказался профессор Кольбенмейер, вошедший из желтой гостиной, торопливо семеня ножками, и остановившийся между дверью и китайскою, в человеческий рост, вазой, которая стояла на китайском же, эбенового дерева, столике. – Я, кажется, угадываю, от кого получены материалы для статьи, – шепнул государственный секретарь на ухо барону.

Барон улыбнулся. – Разумеется, от нашего друга Кольбенмейера!.. Господин профессор! – повернулся он к попыхивающей между темно-каштановыми баками трубке; густые клубы дыма на мгновение закрыли остренький пронырливый нос и стыдливо опущенные долу глазки. – Что вы думаете об этой статье? – О какой статье, дорогой барон?

Государственный секретарь сделал глубокий вдох и отвернулся от Кольбенмейера; он презирал тех, кому удавалось перехитрить его. Статья в газете серьезно осложняла его задачу: возможно, ректор – коль скоро скандал все равно вышел наружу – захочет отвертеться от своего слова. Дело, которое могло пройти без сучка, без задоринки, обрастало препятствиями. К счастью, данное уже трем лицам обещание – нарушать которое Игнац не собирался – поддерживалось и его официальным взглядом на это дело; дружба и долг, как обычно, гармонически сочетаясь, помогали государственному секретарю в его многотрудной жертвеннической деятельности. – Так вы не знаете о статье, профессор? – открыто атаковал он своего противника.

– О какой статье вы изволите говорить, господа?

– Статья о профессоре Фаркаше в утреннем выпуске «Мадьяршаг»[66].

– Не читал.

– И даже не знали о ней, профессор? – ледяным тоном осведомился государственный секретарь.

– Как же я мог знать о ней, если не читал, милейший господин секретарь? – удивился хирург.

К ним подошла хозяйка дома в сопровождении известного физиолога и его супруги, завсегдатаев ее интеллектуального салона. – Пора бы начинать концерт, Дюла! – обратилась баронесса к мужу. – Уже поздно. – Барон бросил на жену недовольный взгляд. – Еще несколько минут, Нина, пожалуйста! – Вы, кажется, беседуете о статье, посвященной моему коллеге Фаркашу, – проговорил знаменитый физиолог. – Сегодня утром, по дороге в университет, я узнал о ней прямо на улице.

– На улице?

– Ну да. Продавец газет так надрывался – «Скандал в университете! Скандал в университете!» – что по улице Лайоша Кошута эхо гудело. И хотя мало-помалу мы привыкаем уже к университетским скандалам…

– …вы все-таки заинтересовались?

– Какой скандал? – спросил кто-то.

Вокруг рояля собралось уже человек восемь – десять. – И что ты думаешь об этой статье, мой глубокоуважаемый друг? – спросил барон физиолога.

– Возмутительно! Крупного ученого…

– Да что за скандал? – послышалось снова, на сей раз шепотом.

– Меня, не поминая уж о порядочности, статья возмутила прежде всего своим стилем, – с утонченной усмешкою проговорил барон. – С грубым, чтобы не сказать вульгарным стилем нашей прессы мы более или менее свыклись, но эта статья по неряшливости и дурному венгерскому языку поистине имеет мало равных. Следовало бы для острастки наказать палками тех, кто…

– О какой статье они говорят, профессор? – спросила Кольбенмейера только что подошедшая графиня Хенрик Остен, скрипачка. Представители артистического мира редко бывали гостями в этом доме; аристократ переступал его порог лишь в том случае, если был артистом, артист же – если был по меньшей мере графом. – О какой статье идет речь? – Разоблачили какого-то профессора университета… порочил венгерскую нацию, – пояснил кто-то. Скопление любопытных вокруг рояля привлекало из желтой гостиной все больше гостей.

– …следовало бы наказать палками писак, – повысил голос барон, разворачивая на рояле газету, – которые, калькируя с немецкого, «протягивают свои руки под мышки» тем, кому намерены помочь. Позволено ли спросить, с какой стати сует он им под мышки свои лапы? Пощекотать хочет, что ли? «Наш долг протянуть наши руки под мышки тем патриотически настроенным венгерским юношам…» – пишет сей недостойный бумагомаратель. Очень прискорбно, что его учитель венгерского языка не протянул вовремя свои руки к его штанишкам да не отшлепал как положено! И еще следовало бы наказать палками тех…

– Что это барон сегодня так жаждет крови? – спросила титулованная скрипачка.

– Скоро выяснится, – шепнул ее сосед. – Какая-то причина, несомненно, есть. В конце концов все проясняется.

– Кто он, этот Фаркаш? – спросил другой женский голос. – Его родственник?

– Профессор университета. Говорят, с мировым именем.

– В Венгрии – ученый с мировым именем? – проворчал тощий и согбенный господин с седой головой. – А мы-то полагали, что эта порода только на запад от Лейты произрастает.

– Я тоже замечаю, что барон сегодня весь вечер не в духе, – отметила жена физиолога.

– …наказать палками тех, – рокотал от рояля голос барона, – кто по недавно подхваченной моде вместо личных местоимений и их склоняемых форм употребляет указательные местоимения, хотя венгерский язык пользуется личными местоимениями для обозначения не только одушевленных, но и неодушевленных предметов. Таким образом, ежели сей презренный автор статьи пишет: «Профессор Фаркаш отобрал кепи у своих слушателей с философского факультета и приказал лакею вынести таковые в прихожую», то, по моему мнению, он совершает перед «Хунгарией» куда больший грех, нежели профессор Фаркаш, приказавший убрать головные уборы хунгаристов.

– При чем тут указательные местоимения? – недоумевала графиня Хенрик Остен, – И как, в конце концов, следует говорить?

– Но о чем, собственно, статья? – не унимался седой, сухощавый господин. – Решительно никто не знает, чем он так возмущен.

Теперь уже почти все гости собрались вокруг рояля, лишь из дальнего конца курительной комнаты доносился самозабвенный женский смех – словно сверкающий радугой фонтан веселья, в себе зарожденный и в себя изливающийся, – да у окна большого зала, отдернув ажурную занавеску, беседовали в мягком отсвете заснеженного Геллерта два господина, в стороне от переливающейся в огнях люстр, тесно сплетенной массы гостей. Смокинги и дамские туалеты, обступившие рояль, влеклись к единому центру – потной физиономии барона, и хотя казалось, была она всех ниже, какой-то особый свет исходил от нее – словно от зеркала, которое впитывает всеобщее любопытство и тотчас его отражает. – Ваше возмущение стилем статьи понять можно, дорогой барон, – сказал знаменитый физиолог, – хотя, признаюсь, меня возмутило главным образом ее содержание. Вот так, потихоньку да полегоньку, и дошли мы в нашей богоспасаемой Венгрии до того, что никто уже не смеет высказать свое мнение и даже просто додумать мысль до конца. Нас оседлала националистическая банда террористов, которая, не гнушаясь никакими средствами, беспардонно подавляет всякую самостоятельную мысль. История с коллегой Фаркашем лишний раз показывает…

– Случай, несомненно, весьма печальный, – прервал гостя барон. – Для меня печальный вдвойне, ибо с нынешнего дня я имею честь и счастье почитать профессора Фаркаша членом моего семейства.

В гостиной мгновенно воцарилась глубокая тишина; из курительной явственней донесся одинокий переливчатый смех и тут же умолк, словно пристыженный; два уединившихся для беседы господина вышли из оконной ниши. Голова Игнаца резко дернулась, словно ему на нос сел комар.

– Позвольте воспользоваться случаем, господа, – торжественным тоном произнес барон, протирая очки своим огромным белым носовым платком, – позвольте воспользоваться случаем, чтобы сообщить глубокоуважаемым друзьям нашего дома о помолвке моей дочери с господином Миклошем Фаркашем, артиллерийским офицером, племянником профессора Фаркаша.

Из-за рояля послышался громкий звон шпор. Высокий и стройный офицер, явно ни с кем в салоне не знакомый, стоя бок о бок с юной баронессой в красном бархатном платье, усердно щелкал шпорами, улыбался и раскланивался под перекрестным огнем любопытных взглядов и изумленных ахов. – Теперь я понимаю, отчего барон не в духе, – шепнула дама из задних рядов, укрывшись за высоким бруствером женского щебета и громогласных пожеланий счастья.

– В самом деле, таким расстроенным я его и не помню.

– Он же ненавидит мундир, – вставил кто-то, – встретит почтальона на улице и то отворачивается.

Поздравительные волны набегали и откатывались, гости, стоявшие позади, продвигались вперед, передних оттесняли назад. Новость, которую вполне можно было причислить к выдающимся событиям экономической жизни – как выпуск новых акций или учреждение банка, – всколыхнула все сверху донизу, волнение перекинулось даже на неодушевленные предметы: в желтой «дамской» гостиной, вероятно, из-за короткого замыкания погас свет. – Ума не приложу, что общего между помолвкой Марион и указательными местоимениями! – воскликнула графиня Хенрик Остен, обращаясь к супруге знаменитого физиолога, когда они выбрались из внутреннего кольца и вернулись под большого Ватто, висевшего над красным мраморным камином. – Он ужасно не в духе, бедный барон.

– Вы заметили, как он скривился, когда мы пожимали жениху руку? – Да-да, – отозвалась графиня. – И в самый торжественный момент, объявив о помолвке, – тотчас после указательных местоимений, помните, – он вынул свой ужасный белый платок, подобных которому по величине я не видывала даже в Лондоне, и стал поспешно протирать очки. Может быть, плакал?

– …Барон, конечно, заберет зятя из армии, – говорил кто-то, выбираясь следом за ними из первых рядов, – и посадит на какое-нибудь свое предприятие.

– А он симпатичный мальчик!

За более чем трехлетнюю тайную связь Марион, правда, основательно прибрала к рукам Миклоша Фаркаша, подшлифовала его зычный армейский голос, подчистила неуклюжие манеры, кое-как приладив их к тому вкусу, который царил тогда в хорошем будапештском обществе; ей удалось даже, наложив несколько изысканных тонов английской сепии, сгладить врожденную пештскую его грубоватость, но совершить чуда она не могла: самым бросающимся в глаза достоинством Миклоша по-прежнему оставались его мужские прелести. Никакими усилиями не могла она внести изменения и во внешность своего избранника, он сохранил в неприкосновенности крохотные, коротко подстриженные усики, а его напомаженные темно-ореховые волосы по-прежнему казались выточенными вместе со всей головой. Официальное объявление о помолвке, увы, несколько вывело его из равновесия, и влажная еще корочка новых манер, поцарапанная волнением, кое-где начала трескаться. Прежде всего былую капральскую объемность обрел его голос – Покорнейше благодарю… благодарю… – орал он все громче, пожимая тянувшиеся к нему с поздравлениями руки и всякий раз взволнованно щелкая шпорами. – Покорнейше целую ручки, – вопил он в самое лицо хрупкой седой даме, как будто она находилась в дальнем конце огромной казармы. Марион, с мило вздернутым носиком, большими черными глазами поглядывала на своего жениха, улыбаясь, барон же при каждом «покорнейше целую ручки» дергался так, словно получал удар под коленки.

– Не извольте тревожиться, господин профессор, – надрывался Миклош, глядя на украшенную баками физиономию Кольбенмейера, которого, ввиду его звания профессора университета, считал естественным союзником своего дядюшки и даже, по непостижимой своей логике, его задушевным другом, – не извольте беспокоиться, я этого негодяя приструню!..

– Простите? – пробормотал хирург, испуганно отступая.

– Завтра же утром заявлюсь в редакцию, – громыхал Миклош с самой простодушной улыбкой, – и закачу этому парню парочку классных затрещин…

– Тшш… – усмиряла жениха Марион. Лицо барона исказилось как от боли. – Мой зять несколько горяч, – сказал он не покинувшему его физиологу, который с интересом разглядывал это дикое животное, топотом и ревом оглашающее интеллектуальный салон барона, – хотя вполне возможно, что суровая военная дисциплина помогла бы справиться даже с такими растленными созданиями, как этот газетчик. Qui vivra, verra![67] – Он повернулся к стоявшему чуть поодаль Игнацу, взял его под руку и увлек в опустевшую курительную. – Ни минуты не сомневаюсь в том, дорогой друг, – заговорил он, едва они оказались одни, – что мою просьбу вам удастся выполнить без особых затруднений. Советов не даю, вам лучше всех известны имеющиеся в вашем распоряжении средства и те люди, с которыми придется иметь дело. Полностью доверяюсь вашему чувству такта, меры. Известно ли вам, кстати, – спросил он, вытирая широкий красный затылок, – что господин Вашш, министр народного благосостояния, на ближайшем заседании Общества пострадавших от войны предложит произвести валоризацию военных займов? У вас еще две недели в запасе!

– Две недели? Для чего? – спросил государственный секретарь, чей мозг, вконец истерзанный волнениями этого вечера, работал туго.

– Военный заем нынче котируется на бирже по одному пенгё двадцати, – пояснил барон. – Можно рассчитывать на двухсот-трехсотпроцентное вздорожание. Ну, с богом!

Вечер явно близился к концу, из парадного «булевского» зала гости поодиночке или попарно направлялись к выходу. – Не угодно ли воспользоваться моей машиной, сударыня? – предложил государственный секретарь Игнац Йоже Меднянской, когда актриса, возбужденная, с разгоревшимся личиком, выпорхнула из гостиной.

В маленьком «австро-даймлере» актрису приветствовали две розы в изящных хрустальных вазах, укрепленных по обе стороны от ветрового стекла. – Благодарю, Лаци! Это ради меня? – спросила она рассеянно. – Что вы скажете о помолвке?

В окна «австро-даймлера» лился ровный отсвет заснеженной ночи, через равные промежутки пересекаемый желтыми полосами убегающих назад фонарей. Машина бесшумно мчалась по укрытой снегом безлюдной набережной, слышен был даже глухой звук трения ворочавшихся на Дунае льдин. В призрачной снежной белизне ночи фары прорезывали две золотые, прямые, как стрела, борозды.

– Вам не холодно? – нежно спросил Игнац.

– Марион уже третий год с ним в связи, – услышал он вместо ответа. – С тех пор как вернулась из Лондонского университета. Отец ее и слышать не хотел об этой женитьбе, но девочка, похоже, упрямством вся в мать.

Открывшийся глазам мост Маргит был также пустынен, лишь одна-две встречные машины проскочили мима них из Буды. Шоферу пришлось притормозить всего один раз, на Сенной площади, где на трамвайных рельсах стоял монтажный вагон, а мостовую заняли телеги швабских крестьян, неторопливо катившие в Пешт.

На улице Варошмайор государственный секретарь неожиданно приник к окну. – Смотрите, Йожа, – воскликнул он, указывая на высокую черную фигуру перед каким-то подъездом; на шум мотора человек обернулся, свет фонаря ярко осветил его лицо. – Это профессор Фаркаш, о котором нынче вечером… – Певица отдернула штору с заднего овального оконца, всмотрелась.

– Санаторная больница на горе Янош, – узнала она. – Он живет здесь?..

Отворившаяся парадная дверь поглотила профессора. – Я доктор Зенон Фаркаш, профессор университета, – сказал он привратнику, стряхивая снег со шляпы. – К госпоже Шике… – Привратник взглянул на большие, в деревянной оправе, стенные часы, висевшие в его каморке; они показывали час ночи.

– Она в какой палате?

– Но… Госпожа Шике просила вас прийти, господин профессор? – спросил привратник.

– Нет.

– Но так поздно, господин профессор?..

– И все-таки пропустите меня! – тихо выговорил ночной посетитель.

Привратник молча таращил глаза на профессора, словно ждал пояснений, затем пожал плечами.

– В какой же она палате? В семнадцатой?

В коридоре перед шестнадцатой палатой красовался настоящий цветник: большая корзина с цикламенами, колоссальная ваза с желтыми, в красных точечках, хризантемами, еще в трех вазах – темно-красные розы. Перед семнадцатой палатой цветов не было. Профессор, не постучавшись, вошел.

– Сидите, не вставайте! – тихо приказал он встрепенувшейся сестре милосердия в белой косынке, которая мирно дремала в кресле рядом с кроватью; опухшее от сна красное лицо глядело испуганно, затекшее тело медленно пробуждалось. – Сидите, не вставайте. Впрочем, прилягте пока на диван, я сам посижу немного с больной. Доктор Зенон Фаркаш, профессор университета…

Шубу он не снял, шляпу опустил возле себя на пол. Несколько мгновений спустя в ушах его умерла память о принесенных с собою звуках – голосе привратника, шорохе собственных шагов по линолеуму коридора, – и стерильная тишина белой больничной палаты сомкнулась вокруг него, словно ватный панцирь. На белом столике за спиной горел ночник, его зефирно-голубой огонек беспристрастно распределял тень – сну, свет – бодрствованию. Фарфоровая раковина умывальника и белый кафель стены за ним отсвечивали фиолетовым, в углах комнаты густела синева, неподвижно стыла вдоль белых прессованных обоев.

Некоторое время он ощущал на затылке подозрительный взгляд сестры милосердия. Но острый, словно от булавочного острия, нажим становился все слабее – глаза сиделки постепенно смежались, гася сознание, покуда не сомкнулись вовсе. Теперь с дивана слышалось только дыхание, свидетельствовавшее, что температура у сиделки, по крайней мере, двумя градусами ниже, чем у больной.

Эстер лежала на постели с закрытыми глазами, прильнув щекой к домашней, круглой и розовой, подушечке. Ее белокурые с серебряным отливом волосы казались чуть темнее в слабом голубоватом свете, губы стали белые, как бумага, красивый нос в волнах страданий истаял, прямой и жесткий, он напоминал геометрическую фигуру; крохотная бородавка под мочкой левого уха словно выросла втрое, щеки опали, утеряв мягкость. Под крытым белым шелком пышным одеялом угадывался лишь контур ее длинной стройной фигуры, и только резкий выступ в ногах – две торчком стоявшие ступни – обозначал границу тела, кровообращения, дыхания и самой жизни.

– Я давно жду вас, Зени, – прошептала она, не открывая глаз.

Профессор не отозвался.

– И в сочельник ждала.

– Спи! – буркнул профессор.

– Куда попала пуля? – шепнула Эстер еще тише, чтобы не разбудить сиделку.

– Пустяки, в плечо.

– Ну и хорошо!

От окна с покрытого белой скатеркой столика блеснула профессору в глаза стальная, с синим отливом, квадратная коробочка шприца «праваз», рядом с ней опалово сиял круглый фарфоровый коробок в форме гриба. Профессор отвернулся.

– Теперь уж вы будете приходить каждый день?

– Угу, – промычал профессор.

Она на секунду открыла глаза, улыбнулась. – Тогда я поправлюсь, – прошептала она. – Спокойной ночи, милай Зени!

Сквозь прозрачные белые кружева гардин угадывались очертания огромного заснеженного дерева, высокий пример стойкости в зимней битве. Изредка слышалось в батарее тихое бульканье, и тогда одеяло над ступнями Эстер чуть заметно вздрагивало. Дрожь не расходилась волнами по застывшему белому шелку, а замирала тут же над ступнями, которые, в отличие от тела, работают тогда, когда покоятся на земле, отдыхают же, стоя вертикально. Дыхание двух спящих в этой комнате женщин казалось теперь на слух одинаково ровным, спокойным, – но уху профессора одно было безразлично, словно кусок хлеба в чужом рту, другое же питало его собственную жизнь.

Четвертая глава

На бегущий вдоль больничного здания тротуар жарко изливалось солнце. Балинт стоял на противоположной стороне улицы в тени и, сунув в карманы руки, рассматривал вход. За каменной стеной направо от ворот белела малюсенькая будка, вдвое меньше уличных уборных, выложенная желтым камнем дорожка вела мимо нее к расположенным в глубине зданиям; в растворенные ворота Балинту виден был только фундамент, подымавшийся за лентой зеленого газона.

Мальчик выудил руки из карманов, натянул на голову коричневый берет, неохотно примявший его густые светлые волосы, и зашагал по дорожке, принюхиваясь и водя по сторонам любопытным вздернутым носом. – Эй, ты куда? – послышалось из будки, когда Балинт, решительно войдя в ворота, уже миновал ее.

Балинт обернулся. Из опущенного окошка будки высунулась, следя за ним, голова.

– Это больница на улице Алшоэрдёшор?

– Она самая.

– Значит, сюда, – сказал Балинт.

– Пропуск есть?

– Какой пропуск?

– Вот и видно, что нет, – проворчал привратник. – А туда те, мчится как ошалелый, не скажет, не спросит… К больному идешь?

– К больному, – ответил мальчик, подумав. – Я, господин привратник, в больницах еще не бывал, так что порядков здешних не знаю.

– Потому и надо спросить! – проворчал привратник. – Вон дверь, напротив… там и проси пропуск на вход!

– Он денег стоит? – спросил Балинт.

Привратник засмеялся. – Из провинции ты, что ль?

– Нет, просто здоров я, – ответил Балинт. – Так сколько он стоит?

Мальчик уже понял, что вход бесплатный, но, если вопрос задан, надо добиться ответа. Серые глаза настойчиво глядели в глаза привратника. Мимо него сзади прошагал какой-то господин, привратник ему поклонился.

– Ну, ступай, – сказал привратник, – пропуск получишь вон там, напротив.

– Он сколько стоит? – в третий раз спросил мальчик. – Десять пенгё, – ответил привратник. – Но солдатам и детям бесплатно.

В доме напротив за стеклянной дверью сидел мужчина в белом халате, облокотившись о неотесанный стол. – Пока нельзя, рано еще!

– А когда можно?

– В приемные часы.

– Это когда?

Человек в белом халате разглядывал штаны Балинта, с которых – уж как только он их ни чистил! – даже молитва не свела бы пятна цементного раствора и извести, не говоря о прочих почетных шрамах, которые труд накладывает на внешность труженика. Правда, лицо и руки мальчика были чисты, но его пиджачок совсем обтрепался, а трещины на башмаках под испытующим взглядом раскрылись еще шире. Балинт выпрямился, заплата на колене ответно глянула в глаза обозревателю. – Когда здесь приемные часы?

Ему пришлось ждать полчаса. Через полчаса, когда посетители пошли от ворот потоком, он опять постучался в справочную. Там стояло человек восемь – десять, в основном женщины. Балинт, переминаясь с ноги на ногу, подождал еще десять минут. Наконец его очередь подошла, но тут густо накрашенная дама, а следом за ней высокий, нагло работавший локтями мужчина его отстранили. – Пожалуйста, пожалуйста, – насмешливо проговорил Балинт, – я могу ведь и подождать. – Мужчина покосился на него, но ничего не сказал.

– Тебе куда? – спросил служитель в белом халате.

– Сюда, в больницу, – ответил мальчик. – Дайте, пожалуйста, пропуск.

– Пропуска не требуется, – сказал служитель, опять окидывая его взглядом, – ступай.

– Не требуется? – Сзади подходили новые посетители. – А я думал, если в обтрепанных штанах, то нужно. – Служитель, заподозрив подвох, зыркнул на него глазом, но открытое, исполненное почтительности лицо мальчика успокоило подозрения. – Так я могу идти? – спросил Балинт. – Или подождать еще немножко?

– К кому идешь?

– К невесте моей, – ответил Балинт, прищурясь.

– Я фамилию спрашиваю, – посмотрел на него служитель. – Вовремя начинаешь!..

Мальчик согласно кивнул. – В самое время… Юлишка Рафаэль.

– Когда поступила?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю