Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 58 страниц)
– А красивая, верно? Тебе нравится? – со смехом спросил профессор, чье наивное мужское тщеславие приятно пощекотало признание родственника.
Иштван Фаркаш не ответил ему.
– Можешь назначить ей двести пенгё, – сказал профессор.
Фаркаш-старший продолжал разглядывать свои ногти, вероятно, ожидая, что девушка сама ответит на его вопрос – Многовато будет, племянник, – проговорил он наконец, так как Юли молчала.
– Сколько же ты намерен дать? – спросил профессор.
Крохотный носик Иштвана Фаркаша насмешливо сморщился. – Ты никогда не умел обращаться с деньгами, племянник, – сказал он, – да и нынче не научился. Вылитый отец, бедный мой брат… он ведь тоже транжирой был, его с полным правом следовало бы отдать под опеку. Что сталось бы сейчас с семьей, если бы и я так управлял доверенным мне состоянием? Это сколько же тебе лет теперь, племянник?
– Сколько ты хочешь ей назначить? – нетерпеливо спросил профессор.
– Моей дочери Кларике, которая служит на заводе шесть лет, мы платим сто шестьдесят пенгё.
– И она не сбежала? – спросил профессор. – Итак, сколько же?
Фаркаш-старший, казалось, задумался. – Восемьдесят, – сказал он, помолчав.
Профессор метнул в него недобрый взгляд. – Бога нет! – объявил он, сцепив на животе руки, и стал медленно крутить большими пальцами. – Нет бога! Пожалуй, мне следует испытывать к тебе благодарность за то, что время от времени ты укрепляешь меня в этом убеждении.
– Ты, племянник, разбираешься в химии, – спокойно возразил Иштван Фаркаш, – а я в моем деле кумекаю. Твоя сестра Анджела знакома с барышней?
– Знакома, – буркнул профессор.
Крохотные глазки Иштвана Фаркаша злобно сверкнули. – А Эстер?
– Они еще не встречались, – ответил профессор после секундной паузы – тончайшей трещинки между вопросом и ответом; эта трещина поглотила проклятье и пощечину, единственно достойный ответ на подлый вопрос.
– Везет тебе, племянник, – сказал Иштван Фаркаш, и на его огромном черепе, приводившем на память головы римских императоров, щекотно заходила кожа, – везет тебе! Не знаю, понравится ли ее милости, что ты хочешь держать возле себя таких красивых девочек? Ее нет в Пеште?
– Уже полгода живет в деревне у матери, – хмурясь ответил профессор. – Итак?
– Оч-чень легкомысленно! – покачал головой Фаркаш-старший.
Профессор встал. Его дядя повторил. – Будем платить барышне восемьдесят пенгё.
– Вряд ли она согласится, – фыркнул профессор, идя к двери.
Разумеется, Юли запомнила имя Эстер, однако несколько слов, о ней сказанных, застряли скорее в ушах, чем в сознании. Их значение она поняла лишь позднее, когда новый сигнал пробудил в ней подозрения и она, вне себя от ужаса, – так что на миг даже перехватило дыхание, – силою женского инстинкта во всех деталях воспроизвела эту сцену. Тогда же она была настолько поглощена неожиданным появлением Браника и возможностью с ним встретиться вновь, что и любовь ее к профессору, и все, с нею связанное, внезапно отошли на задний план; за все время она почти не открыла рта и, слушая разговор, думала только о том, как бы выйти из кабинета и немедленно разыскать Браника или прийти сюда после обеда и что сказать, чтобы ее пустили на завод, а главное, захочет ли Браник говорить с ней, согласится ли назначить новую встречу для этого разговора. Ей было невыносимо думать о том, в каком виде предстала она в этот последний раз перед Браником. Вновь и вновь, в вульгарно-символическом обрамлении всех деталей, – вероятно, гораздо острее, чем сам Браник, – она видела эту ужасную, возмутительную сведу: падшая девушка-работница на машине своего любовника посещает завод, где работают ее товарищи, выходит из машины, едва не обдавшей грязью Браника, и в сопровождении толстого любовника, укутанного в шубу с меховым воротником, направляется к заводовладельцу. Юли чувствовала, что задохнется, если не сможет объяснить Бранику, что надеялась устроиться здесь на работу, что никогда – вернее, почти никогда – не пользуется машиной; ей было необходимо поскорей рассеять все те подозрения и проистекающие из них предположения, о которых Браник частично сказал ей тогда, в корчме, частично же умолчал… и одновременно она чувствовала, что все напрасно, и ничем тут не поможешь, хоть умри, хоть выверни всю душу наизнанку, в лучшем случае поверят, что намерения ее были чисты, но опровергнуть факты она не сумеет. Намерения же лишь тень фактов, и в материальном мире им нет места… (Юли только на следующий день сумела проникнуть на завод, но Браника там уже не было.)
Понадобились еще долгие дни, чтобы оправиться от этого нового удара и обнаружить опасность, угрожавшую на этот раз ее любви. Как человек, раненный в голову и до поры до времени не чувствующий, что ноги у него тоже сломаны, она, словно в дурмане, апатично вынашивала новую, еще неосознанную боль. То, что партия ее от себя отстранила, в конце концов должно было привести к полному краху и ее любовь, однако Юли пока этого на понимала; она уразумела только, что горизонт вокруг нее сужается, темнеет и великая битва ее за любовь осложняется все новыми битвами. Она была суеверна, как все женщины, хотя не признавалась себе в этом; считала, что, беда не приходит одна, поэтому и первое обрушившееся на нее несчастье не может остаться одиноким. По ночам ее терзали неизъяснимые дурные предчувствия. Она не знала, что с этой арены ей суждено уйти побежденной, и храбро готовилась к бою, чтобы, сосредоточив на нем все силы упорной и страстной своей натуры, стоять до конца. Она не винила профессора за эти муки, не давала ему почувствовать своей нервозности, не выдавала даже того страха, который пробудило в ней сходство профессора с его дядей; продуманно, методично, рассудительно, гибко минуя препятствия и никогда не выпуская из виду конечную цель, она упорно трудилась над невыполнимой задачей, надеясь пересоздать профессора по своему образу и подобию; под гнетом двойственной этой борьбы только речь ее стала отрывистей, любовь – трепетнее, глаза – больше, лицо – истощеннее. И хотя образ Фаркаша-старшего все чаще вставал перед ней в последовавшие за визитом недели, подталкивая к неоспоримым выводам, любовь к профессору становилась все более исступленной и достигла своей высшей точки в тот самый момент, когда пришлось с ним расстаться.
В первое время она обнаружила неожиданного союзника в Анджеле, сестре профессора. Профессор еще осенью представил ее стареющей барышне, которая сперва недоверчиво, долго присматривалась к ней со всех сторон и вдруг неожиданно раскрыла перед ошеломленной девушкой свои объятия. Анджела обладала хорошей памятью, хотя и не могла бы соперничать в этом с братом, а ревность к любовным его похождениям обостряла ее нюх; даже из пяти-шестилетней дали припомнилась ей эта стройная черноглазая студентка с удивительно глубоким голосом, которая однажды приходила в их дом на коллоквиум. Вторичное ее появление поразило старую деву, заставило насторожиться. Со своим широким подбородком, мясистым носом и строго поблескивавшим пенсне, прятавшим ее чудесные бархатные глаза, она напоминала рядом с профессором верного бульдога, который ценою собственной жизни готов защищать хозяина от любой опасности. В первый момент Юли оторопела, а когда барышня Анджела закурила сигару и большими мужскими шагами стала ходить взад-вперед по комнате, то и дело бросая испытующий взгляд на худенькую девушку, словно воробышек, нахохлившуюся в огромном кресле, в то время как профессор, удобно откинувшись в другом кресле, весело и чуть-чуть насмешливо наблюдал за обеими, – в этот первый момент их свидания Юли охотней всего вскочила бы и бросилась вон из гостиной. Словно птице, залетевшей в комнату, ей почудилось в первый миг, что она попала в ловушку: ловушку буржуазного мира. В каждом семейном гнезде имеется своеобразная атмосфера, пропитанная духом семьи, и более плотная, чем атмосфера внешнего мира, поэтому необходимо время, чтобы легкие в ней обвыклись; Юли казалось, будто даже столы и кресла тайком подсматривают за нею, в невидимых очках на невидимых глазах, и эти затаенные взгляды били ее по нервам. Она чувствовала себя чужой, словно кухонная табуретка, забытая посередине обставленной бидермейеровской мебелью гостиной. В это первое посещение барышня Анджела повторила, усилила, умножила все то, что отделяло Юли от профессора.
Но, заметив однажды, что Юли добивается того же, над чем тщетно билась она сама долгие десятилетия, – подталкивает ее гениального брата к упорному, непрерывному труду (это была первая ступенька в планах Юли), – заметив это и осознав, старая дева тотчас приняла девушку в свое сердце. И без долгих церемоний, попросту доверила ей брата. Еще раза два-три придирчиво присмотрелась к Юли, послушала и обдумала ее речи, поколебалась, не слишком ли она красива, с сожалением установила, что слишком, хотя при том очень уж худа и тонкокостна, потом примирилась со всем и мысленно обвенчала ее с братом. Опыт двух десятилетий убедил барышню Анджелу, что управлять Зеноном ей самой не под силу, поэтому она сочла, что брату пришло время покончить с холостой жизнью и стать семьянином. Будучи стеснительна и ревнива по натуре, она не говорила об этом словами, но каждым неловким движением оповещала Зенона, что на этот раз – первый раз в жизни – одобряет его выбор и дает свое благословение. И хотя профессор, как вообще мужчины, даже не подозревал о творимых за его спиной планах, барышня Анджела, все нетерпеливей и все больше волнуясь, ждала, когда же брат повяжет платком голову ее юной приятельницы.
Через несколько недель, после того как Юли познакомилась с дядей профессора, барышня Анджела случайно встретилась с ней возле университета и пригласила и себе на чашку чая.
Уже несколько дней профессор ходил как туча, Анджела надеялась, что Юли рассеет его своим присутствием. Юли тоже заметила – даже сквозь пелену собственных забот, – как изменился профессор, и хотя обычно без настойчивых уговоров не соглашалась входить в дом своего возлюбленного, на этот раз, после короткого размышления, приняла ласковое приглашение барышни Анджелы. Проходя через большую гостиную, она встретилась о профессором.
Лицо его сразу осветилось, как и всегда при неожиданной их встрече. Он остановился посреди гостиной, весело и чуть-чуть лукаво посматривая на обеих женщин. Однако несколько минут спустя опять помрачнел, раздраженно стал рыться в кармане и, выудив смятую, осыпавшуюся и испачканную сигарету, сунул ее в рот. Юли с улыбкой протянула ему пачку «симфонии». Она, правда, не курила, но так как профессор постоянно страдал от отсутствия сигарет, в старенькой красной сумочке всегда имела для него пачку про запас.
– Ты не останешься с нами? – спросила брата Анджела.
– У меня дела, – буркнул профессор.
– Куда ты идешь?
Профессор закурил.
– Может, все-таки остался бы на чашку чая, – сказала сестра, помаргивая перед ним всем своим упрямым и толстым бульдожьим лицом.
– Ну, что моргаешь? – взъярился вдруг профессор. – Всю жизнь ненавидел чай. Тебе это неизвестно?
– Известно, – ответила Анджела. – Но ты бы все-таки остался.
– А еще больше чая ненавижу, когда ты спрашиваешь, куда я иду! – не утихал профессор, – В детстве я отвечал на это моей гувернантке-немке в столь неподобающих выражениях, что повторять их сейчас не хочу.
Анджела посмотрела брату в лицо и испугалась. Она знала это выражение ожесточенной решимости, обозначавшее, что Зенон уже устремлен навстречу очередному своему знаменитому трехдневному и трехнощному запою. Он не пил около полугода – Анджела и в этом признала благотворное влияние Юли, – и нынешнее его состояние яснее ясного говорило, что, в результате внешних ли, внутренних ли событий, покой брата нарушен. Анджела незаметно подтолкнула Юли локтем.
Профессор, однако, заметил это. – Ты что подталкиваешь ее? – спросил он, побагровев. – Провались все на свете, ты что ее толкаешь?
Юли громко рассмеялась. Ее смех был так свеж, так непосредствен, что моментально вывел на свет все то, что было смешного и в то же время трогательного в мучительной на первый взгляд семейной сцене, – это стало ясно всем троим, и обстановка разрядилась. Брат и сестра невольно взглянули друг на друга: им обоим одновременно пришла в голову простая и наиважнейшая вещь, которая так легко забывается в суете будней: они вспомнили, что любят друг друга. Бедная Анджела, подумал профессор. Бедный Зенон, думала его сестра. Юли, смеясь, смотрела на обоих. Профессор поморщился. – Ну, пойдемте с нами, – сказала Юли. – Посидите пятнадцать минут и отправитесь по своим делам.
Женщины пили чай, профессор жевал салями. Они сидели в комнате Анджелы, под высоким торшером с зеленым абажуром, который вверх и по сторонам отбрасывал мягкий свет, но резко высвечивал лица сидевших под ним. Профессор внимательно смотрел на Юли; ему опять померещилось, словно бы она за последнее время подурнела. – Так почему ты любишь людей, Юли? – спросил он неожиданно, как бы возвращаясь к давнему вопросу, который все не дает покоя.
– Я даже не знаю, люблю ли их, – сказала Юли.
– Это отговорка, – проворчал профессор, и его лицо опять заволокло тучами. – Однажды я уже спрашивал тебя, но и тогда не получил удовлетворительного ответа.
– Но сказать, что любишь людей, уже означает что-то исказить, – проговорила Юли. – Как если бы сказать, что любишь дышать. Это же не вопрос склонности, без воздуха человек жить не может. Для человека здорового вопрос, любит ли он людей, даже не возникает, если же он над этим задумался, значит, с ним что-то неладно. Самый факт постановки вопроса говорит о том, что он усомнился в самом себе.
– Ты не на вопрос отвечаешь, Юли, – хмуро сказал профессор. – Я не спрашивал, любишь ли ты людей, я спросил, за что ты их любишь?
– Но я не знаю, люблю ли их, – настаивала девушка. – Я никогда еще не спрашивала себя, люблю ли людей вообще, и если бы когда-нибудь спросила всерьез – то есть не только теоретически, но всем своим существом, душою и телом, спросила бы, – тогда мне и не захотелось бы уже отвечать. Тогда я стала бы допытываться, что со мной, все ли в порядке.
Профессор молчал. Барышня Анджела, сидевшая между Юли и братом в чуть-чуть отодвинутом назад кресле, беспокойно поворачивала голову от одного к другой. – Я хочу сказать, – продолжала Юли, и ее чистый белый лоб под иссиня-черными волосами по-детски наморщился от усердия, – я хочу сказать, что у человека, который разумно любит самого себя, вопрос, любит ли он людей, возникнуть не может. Он просто не способен до такой степени отделить себя от остальных, и потому для него подобный вопрос столь же несуразен, как и вопрос, любит ли он самого себя. Такое спрашивают, только попав в беду.
– В какую беду? – с интересом спросил профессор.
– Если неправильно любят себя! – Юли взглянула на профессора.
– А это как понимать, прошу прощения?
– Я имею в виду, – робко проговорила Юли, опустив глаза с видом человека, который касается щекотливой темы в присутствии заинтересованного лица, понимая, что должен говорить с величайшей ответственностью за каждое слово, – я имею в виду, что тот, кто не осознает своих естественных потребностей, рано или поздно придет в разлад с самим собой. Например, тот, кто с избытком любит себя, неразумно удовлетворяет какую-то свою потребность за счет другой потребности, ну, скажем, жажду власти за счет собственной же склонности доставлять людям радость, пусть даже самому узкому кругу людей.
Профессор хмуро помолчал. – И потому заодно не любит людей?
– Возможно, – сказала Юли. – Но я думаю в первую очередь не об этой причинной зависимости.
– Ну-ну, продолжай! – проворчал профессор с тем выражением лица, с каким следил за движением губ безнадежно запутавшегося при ответе ученика.
– Я не знаю, что такое человеколюбие, – неохотно заговорила опять Юли. – Это название чего-то такого, чего нет… или есть, но как-то не так называется. Может, вернее сказать, что мне есть дело до людей. Но если мне есть до людей дело, это еще не значит, что я люблю их, потому что ведь я и ненавижу их в то же время, и презираю.
– И что из этого следует? – спросила барышня Анджела, до сих пор слушавшая молча.
Юли взглянула на нее. Под строгими очками старой девы пряталась такая трогательная и наивная тревога, что у Юли защемило сердце. На секунду и она почти готова была поверить тому, что, видимо, означал этот детский страх Анджелы: этот разговор решит судьбу Зенона – и ее вместе с ним. Над подобной наивностью можно было разве что улыбнуться, но волнение барышни вдруг захватило и Юли. – Прежде всего из этого следует, – сказала она, – что человек не вообще, не отвлеченно должен спрашивать себя, любит ли людей, а думать, кого он, собственно, любит или не любит. Любят, ведь не без причины…
– Ну-ну, послушаем! – проговорил профессор.
Юли покраснела.
– Продолжай, продолжай… ты, вероятно, хочешь нам сообщить, что человек выбирает, кого любить, а кого нет, в соответствии со своими потребностями?
Юли опять покраснела. – Этот выбор не совсем добровольный, – сказала она, помолчав. – Ведь не только у меня есть потребности, но и у других людей, так что они тоже выбирают.
– Следовательно? – буркнул профессор.
Юли подняла голову, посмотрела ему в глаза. – И они принуждают меня сделать выбор, – выпалила она с явственным раздражением. – Собака не может любить того, кто пинает ее, господин профессор.
– Собак оставим в покое, – сказал профессор. – Доказывая что-либо, по возможности воздержимся от сравнений, ибо термины, понятия и так весьма неточны, не следует их в довершение всего еще и подтасовывать… Следовательно, потребности или интересы других людей косвенно определяют, кого я люблю и кого нет. Вижу, ты непременно желаешь все свести к излюбленному твоему тезису, что человек живет в обществе.
– Нет. Я не хочу свести к этому, потому что из этого исхожу. Простите, что не умею формулировать так же точно, как вы, меня учила мыслить жизнь и продолжает учить каждодневно, а значит, постоянно меняет и дополняет мои мысли. У меня еще нет готовых, окончательных суждений.
– На возраст мой намекаешь? – хмуро бросил профессор.
– Нет, на ваш образ жизни, – отрезала Юли. Она опять смотрела профессору в лицо, ее большие черные глаза сверкнули. – Я хочу сказать, что напрасно бы я желала любить всех и вся, если мои собственные интересы и интересы других людей определяют для меня и друзей моих и врагов. И кто не распознает их, тот…
– Ты-то как распознаешь? – все так же хмуро спросил профессор.
Юли на секунду задумалась, какое слово употребить.
– Через собственное социальное положение.
– Ну-ну, послушаем!.. Об этом ты мне еще не проповедовала, о связи между социальным положением и человеколюбием! Гм, и что это мне напоминает?
– Может быть, что-то из вашего собственного жизненного опыта, – сказала Юли негромко.
Профессор вскинул голову. – А это как прикажешь понимать?
На секунду стало тихо. – Зенон привык спорить чересчур резко, – вмешалась Анджела, бросая на девушку сочувственный взгляд, – не давайте себя запугать, деточка. Для великих мыслителей характерно, что свои мысли они высказывают беспощадно, однако к личности противника относятся с уважением.
– Если это так, они не правы, – сказала Юли. – Человек не случайно придерживается тех или иных взглядов. Тот, кто нападает на мои убеждения, нападает на меня.
Барышня умолкла. Юли украдкой на нее посмотрела, жалея, что обидела ее. – Так как же обстоит дело с упомянутым жизненным опытом? – спросил профессор. – Какая связь между моим социальным положением и моим человеколюбием?
– Простите меня, – сказала Юли с непонятным ей самой и все возрастающим раздражением, прорывавшимся в голосе, как ни старалась она его подавить. – Получается так, словно я хочу поучать вас… или допускаю, что знаю о вас больше, чем знаете вы сами. Но я говорю только потому, что бесконечно боюсь за вас…
– Боязнь за меня тоже оставим в покое, – прервал ее профессор. – Эмоциональная подоплека столь же мало способствует мышлению, как и подтасовка путем сравнений. Итак, какова же взаимосвязь между моим социальным положением и моим человеколюбием?
– Вы презираете людей, господин профессор, – особенно глубоким от волнения голосом выговорила Юли.
Профессор молчал.
– Вероятно, вы презираете их на основании личного опыта… на основании того опыта, который почерпнули… – Она умолкла, опять не нашла подходящего выражения вместо привычного ей словосочетания. – …почерпнули в вашей собственной среде, – запинаясь, договорила она.
– Почему вам угодно произвольно сузить и тем самым обесценить мой опыт, мои суждения о человеческом роде вообще? – мрачно спросил профессор. – Соответствует ли это фактам?
Юли смотрела профессору в глаза. – Соответствует, – сказала она сердито. – Та среда, в которой вы живете, не может быть отождествлена со всем человечеством, а другой среды вы не знаете.
– И что же это за среда, прошу прощения?
Юли вспыхнула. – Правящий класс.
– Вот оно что, вот о чем речь! – кивая, сказал профессор. – Понимаю… понимаю! Классовый вопрос… Правящий класс. Но я-то никем не правлю, прошу прощения. Ну хорошо, оставим это! По-твоему, следовательно, эта моя среда – о которой я действительно самого низкого мнения – хуже, чем какая-либо другая среда, ну, скажем, среда твоей матери. Из этого следует, что представители правящего класса взаимно друг друга презирают, тогда как портнихи любят и почитают друг друга. И это соответствует твоему жизненному опыту?
– Соответствует, – храбро ответила Юли. – Пусть не так вульгарно и карикатурно, но соответствует. Только с одним добавлением, без которого вся картина – ложная: представители вашей среды, хотя и презирают друг друга по существу, но любят все-таки только и исключительно друг друга, потому что того требуют их интересы.
– Следовательно, я люблю их? – насмешливо спросил профессор.
Юли побледнела. Опустив голову, словно придавленную тяжелым узлом иссиня-черных волос, она неподвижно смотрела на носки своих туфель; видно было, как на висках под тонкой кожей пульсирует кровь. – Вы презираете их, но солидарны с ними, – выговорила она. – Иначе почему бы вы оставались среди них?
Она тут же пожалела о своих словах; атака была слишком решительной, слишком отличалась от привычного тона их споров. После разговора с Браником она уже не раз ловила себя на том, что, споря с профессором, теряет контроль над собой, высказывает больше, чем намеревалась, говорит возбужденнее, чем обычно. В такие минуты ее собственная боль настойчиво требовала слова, бросала несправедливые обвинения, как будто профессор лично был ответствен за то, что партия от нее отвернулась; между тем было совершенно очевидно, что ответственность лежит на ней одной. И когда, после подобных выпадов, она удвоенной нежностью старалась загладить свою ошибку, то всякий раз перегибала палку в другую сторону, казалась капризной, взбалмошной, склонной к крайностям.
– Превосходно, – проговорил профессор, мрачный, как туча. – Из всего этого следует, что я солидарен не только со всей университетской парнокопытной фауной, но также, например, с государственным секретарем министерства культов, более того, с самим господином министром и даже с моим дядюшкой Иштваном мы одного поля ягоды. Так? А если я солидарен с ними, значит, и несу за них ответственность, так?
Юли чувствовала на себе укоризненный взгляд барышни Анджелы. Профессор нетерпеливо постукивал ногой по ковру. – Личной ответственности нет, не так ли, и если мой министр крадет, меня вполне могут вздернуть вместо него? Поскольку я отношусь к правящему классу, не так ли? И за рождение мое с меня могут потребовать отчета, и за право меча[134] моих предков? Нет, увольте меня от этой швабской философии!
Юли ожесточенно затрясла головой. – Вы не их роду-племени, – воскликнула она страстно, – поверьте мне! Почему вы не хотите увидеть, где ваши подлинные интересы?
– Очевидно, потому, что не знаю самого себя, – сказал профессор язвительно. – И потому, что не ведаю о тех великих научных возможностях, которые во мне дремлют. – Он бросил пренебрежительный взгляд на сестру. – Как я вижу, обе дамы прекрасно понимают друг друга. Быть может, вы уже и к решению пришли относительно моей персоны?
Барышня Анджела вспыхнула. – Зенон! – укоризненно сказала она.
Профессор раздраженно от нее отвернулся.
– Почему вы спасли того человека, почему вытащили его из Дуная? – смертельно бледная, спросила Юли. – Вы можете ответить на это откровенно, откровеннее, чем…
Стало тихо. Барышня вдруг выпрямилась, обеими руками ухватилась за стол. – Спас человека? Из Дуная? – воскликнула она с ужасом.
– Вы не знали?
– Когда?
– Весной, – ответила Юли. – Рискуя собственной жизнью.
Профессор встал. – Каких только нелепостей вы нынче не наговорили, сударыня, – тихо произнес он, повернув к Юли огромную голову. – Среди всего прочего довели до моего сведения, не словами, правда, но этими вот красивыми глазами и легкой дрожью в голосе, что относитесь ко мне с участием. Вы жалеете меня, сударыня, словно я сам к тому, что со мной происходит, не имею отношения. Конечно, от женщины другого ответа ждать не приходится, только мне-то ваше участие ни к чему.
Юли не отвечала. Профессор смотрел на нее и, как уже не раз за время этого разговора, опять терзался мучительной, с самого начала их любви преследующей его догадкой, что он сделает эту девушку несчастной. Кровь бросилась ему в голову, он повернулся и пошел к двери. Спина была напряженно прямая, он слегка припадал на одну ногу.
– Не хромай! – воскликнула Анджела, не в силах удержаться, несмотря ни на что.
Профессор обернулся.
– Ладно, в корчму не пойду… Пришли мне ужин в кабинет.
Женщины остались под зеленым абажуром одни. Сидели молча, думали о Зеноне. – И все-таки вы хорошо влияете на него, деточка, – сказала Анджела, – сколько бы ни ссорились. Я во многом с вами не согласна, но вы правы, Зенону нужно иное общество, общество серьезных ученых, которые живут своей работой, а не карьерой. – Она сняла пенсне и бархатными близорукими глазами ласково глядела на девушку. – Для меня такое облегчение, что он сидит сейчас там, у себя, за письменным столом, а мы с вами знаем, что он рядом, и думаем о нем…
Юли покраснела.
– А он – о нас… Вернее, о вас, деточка, – поправилась Анджела неловко. – Простите меня, что я заговорила об этом, но вы мне очень нужны.
Юли промолчала. Анджела открыла стоявшую на столике серебряную сигарницу, достала «вирджинию», размяла в пальцах, вытащила из нее соломинку, закурила. – Я не умею держать его в руках, – сказала она не без ожесточения, – но ему нужен кто-то, кто бы руководил им.
– И вы думаете, я смогу? – спросила Юли, потупившись. Она с трудом решилась на этот вопрос и тут же о нем пожалела. Недвусмысленным намеком на их любовь барышня задела ее девичью стыдливость, но и помимо этого положение Юли было весьма ложное: барышня Анджела явно одарила ее своим доверием, она же не могла ответить ей тем же. Большая серебряная сигарница, прозрачные розовые чашечки на столе, аромат чая и та естественность, с какой барышня раскурила сигару, взвинтили ее нервы, снова и снова напоминая о том, что́ ради этого покинуто. Острее ощущала она и буржуазную сущность профессора, когда они бывали втроем с Анджелой, две против одного. – Сможете ли? – повторила Анджела и надолго остановила незащищенные ласковые глаза на Юли. – Но вы же сами видите, деточка… вот и сейчас он не пошел… пить. И с тех пор как познакомился с вами, опять пристрастился к работе. Понимаете ли вы, что это значит?
Юли, опустив глаза, молчала.
– Судьба одного из величайших научных гениев века, – прерывисто заговорила опять барышня, – зависит, увы, от того, верно ли его направляют. Если бы вы даже ответили мне… ради бога, простите!.. что вы его не любите, и тогда следовало бы пожертвовать собой. Надеюсь, однако, не так обстоят дела?
Юли опять вспыхнула.
– Я веду себя бестактно, – воскликнула барышня, которую молчание Юли делало все более неуклюжей и неловкой, – не отвечайте мне. Но у меня были причины заговорить сегодня об этом. Должна сказать вам также, что и в отношении Зенона к людям я заметила радующие меня изменения за последнее время… с тех пор как он познакомился с вами.
Юли подняла на барышню глаза; доброе полное лицо и шея над высоким воротом черной шелковой блузы от волнения пошли пятнами. Барышня смотрела на нее с таким доверием и любовью, что Юли устыдилась.
– Вы думаете? – выдавила она.
– Он стал строже к себе и снисходительнее к другим, – сообщила барышня Анджела. Она положила ладонь на руку девушки, по-старушечьи похлопала. – Я не посмела бы заговорить, деточка, если бы не видела… не понимала, что вы… как бы это сказать… уже договорились. Разве не так?
Юли отдернула руку.
– Я вас обидела? – Лицо барышни запылало.
– Что вы, – отозвалась побледневшая Юли. – Просто мы ни о чем не договаривались.
Анджела так встревоженно и при этом с такой любовью смотрела на нее, что Юли невольно отвернулась. – Не знаю, довольно ли он меня любит…
– На этот счет вы можете быть спокойны.
Юли пожала плечами.
– Не верите?
– Не знаю даже, я-то довольно ли люблю его, – с раздражением прорвалось вдруг у Юли. Она сама не понимала, зачем говорит так: даже в эти перенасыщенные, перенапряженные минуты она знала несомненно, что самую жизнь свою без раздумья отдала бы за любимого.
– Простите, – сказала Анджела.
– И вообще не знаю, пошла бы я за него замуж, – договорила Юли. – А кстати, почему вы думаете, что относительно его любви я могу быть спокойна?
Анджела пристально смотрела на потухшую у нее в руке «вирджинию». – Я его знаю.
– Вы обо мне говорили? – спросила Юли враждебно.
– Нет, – ответила барышня. – Но с недавнего времени я замечаю в нем такие изменения, каких до сих пор не удавалось добиться ни одной его знакомой даме. Деточка…
– Да?
Не получив ответа, Юли подняла голову. Барышня сидела не шевелясь, с потухшей сигарой в руке, из не защищенных пенсне глаз по лицу катились крупные слезы. – Деточка, – повторила она чуть слышно, – деточка!
У Юли дрогнуло сердце.
– Вы и меня сделали бы счастливой… Но только нельзя колебаться, деточка! Нельзя упускать счастье! Я уже стара…
– Берегитесь, деточка, – после паузы опять заговорила барышня, – не выпустите его из рук! Сядьте вот сюда, ко мне. Поговорим спокойно. Нельзя мешкать. Сейчас вы можете быть уверены во всем, но в жизни моего брата есть женщина, которая способна опрокинуть все наши соображения. Сядьте сюда!
– Сейчас можно этой женщины не бояться, ее нет в Пеште, – продолжала она, надевая пенсне на заплаканные глаза. – Зенон не видел ее полгода, она живет в деревне. Но она может вернуться в любое время. Эта женщина испортила моему брату жизнь. Я не могла справиться с ней, но вы…








