Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 58 страниц)
– На сколько?
– Нам хотелось бы знать ваше мнение.
– Сколько я сейчас получаю? – спросил профессор.
Министр сердито рассмеялся. – Вы даже не знаете?
– Очевидно, столь мало, ваша милость, что господин профессор просто не помнит, – подхватил барон. – Насколько мне известно, профессор в основном содержит свой факультет на собственные средства… Как вы сказали?.. Девять тысяч пенгё в год? Не густо.
Министр покраснел еще больше. – Государство наше бедное, господин барон! Но, как видите, мы стараемся исправить положение. Какая сумма вас устроила бы, господин профессор?
– Нам нужно пятьдесят тысяч, – не задумавшись ни на минуту, сказал профессор.
Супруга министра, уничтожившая за это время три куска торта и полдюжины пирожных жербо-миньон, громко рассмеялась. Министр чуть не задохнулся. – Вам угодно шутить, господин профессор. – Его голос стал хриплым от сдерживаемой ярости. – Как вы это себе представляете? Да у меня весь университетский бюджет…
– Но тогда зачем меня спрашивать? – прервал его профессор. – Сколько вы намерены дать?
– Если все пойдет хорошо, мы сможем увеличить дотацию… Густи! – подозвал он проходившего мимо их столика стройного белокурого молодого человека. Густи тотчас обернулся. – Слушаю, ваша милость? – В его голосе было точно то же выражение, что полчаса назад в голосе накрывавшего столы лакея, и так же предупредительно поблескивали его гладкие напомаженные волосы, склоненные к самым губам министра. – Густи, – бросив укоризненный взгляд на жену, попросил министр, – пробегитесь по буфетам и разыщите мне что-нибудь на сладкое! И фрукты пришлите! – крикнул он вслед удаляющемуся Густи, опять недовольно поглядев на жену. – Можно и крем, если не окажется торта!
Шумная компания графов-лошадников покинула свое место, и в красную буфетную донеслись из мраморного зала приглушенные расстоянием звуки вальса.
– Мы с волнением ожидаем конца вашей фразы, милостивый государь! – Барон повернул к министру короткую красную шею, очки его резко блеснули.
– Как вы сказали?.. Ах да, как же!.. Было намечено увеличить дотацию до пятнадцати тысяч, не так ли? – Министр вопросительно взглянул на жену; ее милость, за отсутствием вина, наливала себе минеральной воды; сперва она искупала в стакане широкий красный язык, потом залпом выпила воду.
– Да-да, – кивнула она, – пятнадцать тысяч!
– И вы полагаете, этого достаточно, ваша милость? – спросил барон.
Министр облокотился о стол. – Но именно такая сумма была намечена, господин барон! Однако, употребив и личное мое влияние, я смею надеяться, что доведу эту сумму, скажем, до двадцати тысяч пенгё, что, как ни говорите, было бы все-таки вдвое больше того, что институт получал до сих пор…
Профессор приблизился к столу. – Ну, а цена всего этого?
– То есть?!
– Я спрашиваю о цене, – повторил профессор с самой любезной улыбкой и, сцепив руки на животе, стал медленно крутить большими пальцами. – Барон подмигнул ему. – Я вижу, профессора сделал несколько недоверчивым опыт его предшественников, – сказал он, поворачиваясь к министру. – Не сомневаюсь, что широкий жест ваш, господин министр, развеял бы воспитанный в научных занятиях скепсис господина профессора.
Министр насильственно улыбнулся. – Мы не торговцы людскими душами, господин барон. Лично я желал бы достичь всего-навсего лишь некоторого искреннего сближения между профессором Фаркашем и выражающим общественное мнение страны правительством; я желал бы, чтобы один из величайших ученых мужей Европы рассматривал с большей симпатией и собственным своим участием поддерживал ту конструктивную работу, которую мы ведем в интересах венгерской нации.
Профессор продолжал крутить пальцами. – Это вам я обязан получением письма от «пробуждающихся мадьяров»?[30]
На секунду воцарилась тишина. – Какого письма? – с любопытством спросил барон.
– Письма? – повторил министр, словно был туг на ухо.
– Вы, кажется, желали бы, чтобы я вступил в ряды «пробуждающихся»?
Барон смотрел на министра. Лицо последнего снова стало наливаться краской. – Простите, что за инсинуация!
– Молодой человек, принесший письмо в мою лабораторию, – продолжал профессор, – родственник вашего личного секретаря. Он дал мне понять, что письмо составлено не без вашего ведома.
– Любопытно! – пробормотал барон, обращая очки свои на министра, у которого побагровел уже и затылок. – Он солгал! – воскликнул министр, ударив по столу ладонью. – Если он утверждал, будто я знал об этом письме, то…
– …это грубая ложь! – негромко договорил барон. – В самом деле, что могло бы подвигнуть его милость господина министра сочувствовать чисто антисемитскому движению! Правда, на венгерской политической арене нам уже приходилось раз-другой видеть примеры того, как кое-кто старался застраховать себя сразу с двух сторон, но подобная практика кажется совершенно несовместимой с прямолинейным характером господина министра.
Министр откинулся на стуле. – Надеюсь, господин барон, вы не допускаете мысли, будто бы я знал об этом письме?
– Ну что вы, – сказал барон, у которого на висках и вокруг носа выступили крупные капли пота, – что вы, ни на секунду!
Из соседнего зала вошли пять-шесть человек, беседовавших по-итальянски, и расположились за столиком в противоположном углу. За ними, соблюдая почтительную дистанцию, следовал фотограф, водя по сторонам настороженным носом; он быстрым взглядом окинул столик министра и, так как профессор явно не заинтересовал его, расположился со своим снаряжением напротив барона Грюнера и министра.
– Господин министр вне всякого сомнения знал о письме, – проговорил профессор, впервые за весь разговор обращаясь непосредственно к барону. Он на мгновение прикрыл глаза, белое лицо его словно застыло от отвращения, даже пальцы перестали крутиться перед животом. – Молодой человек, являвшийся ко мне, служит в институте расовой биологии под руководством господина Мехея, располагая стипендией, лично утвержденной господином министром.
– Что?!
– Ну, естественно! – сказал барон. – Где же еще ему служить?
Министр, словно боксер, всем телом повернулся к профессору. – Да как ты смеешь…
В этот миг он увидел приготовившегося щелкнуть фотографа. Черты его лица, искаженные страхом и яростью, вдруг моментально сложились в предписанную протоколом министерскую улыбочку, только сердито взбежавшие брови так и застыли на взлете; казалось, он вознамерился изобразить для вечности красавчика с рекламы лизоформа[31]. – Что с вами, ваша милость? – спросил барон, еще не заметивший фотографа и потому решительно не находивший объяснения необычайной мимике государственного мужа. – Вам дурно? – Проследив за выпученным взглядом министра, он разглядел рядом с длинным носом фотографа устремленную на них линзу и, опять вспотев, сердито взмахнул рукой. – Погодите! Я протру очки. – Барон не любил сниматься в профиль; повернув голову под должным ракурсом, он с изысканной улыбкой уставился на министра, отвечавшего ему самым сердечным взглядом. Казалось, они вот-вот обнимутся, скрепляя навечно дело венгеро-еврейской дружбы.
Профессор по-прежнему показывал вечности спину. – Августа опять с новым гвардейцем… – донеслось из дальнего угла под аккомпанемент веселого женского смеха. – Браво! – выкрикнул приятный итальянский тенор. – Ma come fa che con questa forma piuttosto grandiosa…[32] – С кем? – спросил женский голос. – С графом Апором, тем блондином, который, знаешь… – Santa Madonna, – воскликнул другой итальянец, – potrebbe essere suo figlio![33] Сверкнула белая вспышка магния, профессор содрогнулся. – Кстати, сегодня утром я вновь повстречался с упомянутым молодым человеком, – произнес он громко. – Он вел по университету группу студентов, требовавших отставки профессора Адама.
– Без ведома господина министра, я убежден в этом! – проговорил барон, подвижное толстое лицо которого после вспышки магния тотчас приняло свои естественные очертания. Физиономия министра с вздернутыми кверху бровями еще некоторое время продолжала источать любезность. – Подлая клевета! – лучезарно улыбнулся он. Профессор поморщился, сунул обе руки в карманы.
– Меня это свинство не интересует ни справа, ни слева, – произнес он презрительно, – мне до политики нет дела. И пусть мне не оказывают чести и не привозят из Рима кресты всех святых, и пусть не оказывают чести, увеличивая на десять тысяч пенгё дотацию моему факультету, и вообще незачем заигрывать со мной, потому что меня на эту удочку не поймаешь! И еще одно, черт бы побрал весь этот проклятый мир! – Голос профессора звучал так резко и злобно, что компания в углу внезапно умолкла. – Если кому-то еще раз придет в голову подъезжать ко мне со всякими рекомендациями, то я схвачу такого умника за галстук и так вертану, что он у меня еще в воздухе с голоду подохнет вместе со своим швабским доверителем.
– Что вы хотите сказать этим?! – побелев, вскочил на ноги министр.
– Пожалуйте торт, ваша милость, – проговорил над его ухом Густи, который после длительной охоты среди буфетных столов наконец возвратился и теперь, предупредительно улыбаясь, держал перед побелевшим носом министра тарелку с пирожными. – К сожалению, пуншевого раздобыть не удалось, зато вот прекрасный кусочек швейцарского сыра…
– Дайте-ка сюда, Густи! – оживилась госпожа министерша, которая уже давно томилась без дела, уставясь перед собой скучливым взглядом. – Давайте, давайте! – Ловким движением она перехватила тарелку, поставила ее перед собой. – Сядь и ешь! – посоветовала она мужу. – С безумцем, который способен обругать здравствующего министра, разговаривать нечего, садись!
Через большой мраморный зал профессор направился к выходу. В зале негде было яблоку упасть, военный оркестр играл увертюру к «Дон-Жуану». Посреди зала ему пришлось обойти сзади супругу регента, стоявшую в полукольце избранных. Но в эту минуту мимо быстрым шагом проследовал его высокопревосходительство регент, а так как супруга его стояла у него на пути, он легонько шлепнул ее пониже спины. Регентша обернулась с перепуганным лицом, ее взгляд упал на оказавшегося как раз позади нее профессора. Последний, склонив голову, заторопился прочь.
У выхода из зала толпа образовала небольшой затор, пришлось остановиться. – Я же говорила тебе, что она не наденет дважды одно и то же лиловое платье, – победоносно объявила спутнице коротышка в очках, час назад подымавшаяся в зал по правую руку профессора. – Помнишь, я сказала заранее: такого не может быть.
– А сама уже домой собиралась!
– Сегодня она в пастельно-голубом кружевном туалете, и такого же цвета накидка из страусовых перьев! – радовался прежний голос. – Говорят, лиловое – ее любимый цвет, но, поскольку и на прошлом приеме…
Профессор протиснулся в двери, сбежал вниз по лестнице мимо окаменевших телохранителей. Швейцар вызвал его машину, полчаса спустя он был уже дома.
– Гергей, люди невыносимы, – сказал он шоферу. – Боюсь, что даже десять заповедей плохо воспроизводят их облик. Когда я в следующий раз надумаю ехать на какой-нибудь раут, пожалуйста, откажитесь мне повиноваться.
На следующий день Балинт проснулся в четыре часа утра. Он поднялся неслышно, так же оделся и на цыпочках вышел из комнаты, стараясь не разбудить мать. Окна профессорского кабинета еще светились. Яркая настольная лампа отбрасывала на белый занавес крупную, с животиком, тень, отчетливо вырисовывавшаяся тень-рука как раз подносила ко рту тень бокала, в другой руке, по-видимому, была книга. Мальчик постоял, поддавшись любопытству, потом тронулся в путь.
Чтобы, как он наметил, попасть в Пешт утром, следовало выйти затемно: денег на пригородный поезд у него не было, и Балинт отправился пешком. Стояла темная ночь, только самый краешек неба чуть-чуть посветлел, а в удвоенной тьме высокой тополевой аллеи не видно было даже кончика собственного носа. Дрожа от холода, Балинт лишь на секунду остановился перед каменной Юлишкой, подмигнул ей и тотчас пустился дальше.
Светилось окно и у соседа, дяди Браника: его ударили по голове шпагой, правда, плашмя, но голова вся опухла, – вот и не спит теперь, бедняга. Его привезли вечером из Матяшфёльда[34] в огромном белом тюрбане, закрывавшем даже уши, и с врачебным свидетельством о травме, коя должна ликвидироваться в течение восьми дней. Шагая к Пешту, Балинт, которого вечером жена Браника посылала в аптеку за болеутоляющим, некоторое время размышлял о существенной разнице между пощечиной и ударом шпагой, хотя бы и плашмя. За полчаса размышлений и ходьбы он совсем согрелся, когда же добрался до Цинкоты, за спиной его уже вставало солнце. Слева, над огородами болгар, кружилась с веселым чириканьем стая чижей, у придорожной канавы покачивала черно-белым хвостом сорока. Проносящиеся по бетонной дороге машины подымали не так уж много пыли, но вся она устремлялась в сторону Пешта под дуновением свежего восточного ветра. Однако самый бетон еще хранил ночной холодок, и босые ноги Балинта никак не могли согреться.
У самой Цинкоты его подобрал военный грузовик, груженный сортовым железом, так что полчаса спустя Балинт со всеми удобствами подкатил к Национальному театру. В восемь он был уже на Вышеградской улице, перед родным подъездом «Тринадцати домов». Здесь, на третьем этаже, он родился, здесь, как лучший ученик, окончил три класса начальной школы. Каждое лето, не считая единственного, проведенного в деревне у бабушки, этот дом был опорным пунктом, где начинались и кончались его бродяжничества по Андялфёльду, ограниченные Дунаем, Западным вокзалом, Ракошской сортировочной и Уйпештской таможней; проспект Липота он пересекал редко, в Буде побывал за всю жизнь дважды. Но «Тринадцать домов» и его окрестности знал не хуже, чем собственную ладонь, поглядывать на которую, впрочем, было не столь уж интересно: редко-редко отсчитывали в нее более одного пенгё. Годом раньше – ему исполнилось тогда одиннадцать – был у него приличный заработок, но продолжалось это всего шесть месяцев (потом они переехали в деревню, оттуда в Киштарчу): утром, с пяти до семи, он разносил по домам молоко. За это получал от хозяйки молочный завтрак и шесть пенгё в неделю; заработок солидный – ведь ему приходилось обегать всего-навсего пятьдесят – шестьдесят квартир в Обезьяннике напротив да соседних наемных казармах, где дети мелкого чиновного люда только-только переворачивались на другой бок, когда Балинт звонил у двери с бутылкой молока и пакетом свежих булочек.
Балинт на секунду остановился перед домом; прелый дух мусора, помоев, мочи ударил из подворотни, но оказался таким же знакомым для носа, легких, как для души – привычные речи матери; мальчик судорожно глотнул и покраснел от волнения и счастья. Быстрым взглядом окинул дом: мышино-серая стена с облупившейся штукатуркой смотрела на него круглыми своими пятнами точно так же, как год назад, не изменилось ничего и на лестничной клетке, ноги на выщербленных ступеньках чувствовали себя, словно в разношенных туфлях, когда же он зашагал по каменным плиткам коридора, знакомо качнулась все та же плита. Дядя Шмитт уже выставил во двор свои олеандры, вывесили и клетку с черным дроздом; зеленые листья и свист дрозда обозначали прежде, что пришла весна, жизнь станет легче, будет теплее – конец мучениям в холодных, промозглых комнатах, куда ветер постоянно забивает обратно едкий дым.
Поднявшись на третий этаж, Балинт постучался в номер тридцать один. В угловых квартирах, где комнаты были с альковом и стоили на пять пенгё в месяц дороже, обитали жильцы посолиднее: мастера, начальники цехов, служащие – словом, те, у кого хватало жалованья, чтобы зимой жить в тепле, а летом в субботние вечера сыграть партию в кегли. В тридцать первом номере жил крестный отец Балинта Лайош Нейзель, судовой кузнец, с матерью, женой и четырьмя детьми; когда задували ноябрьские ветры, Балинт часто приходил сюда под вечер греться, сперва до одури наглотавшись дыма в собственной комнатенке.
– Ты ли это, Балинт Кёпе? – раздался чей-то голос у него за спиной. То был дядя Мозеш, горбатый цирюльник, ходивший брить по квартирам, беря на двадцать филлеров дешевле, чем в парикмахерских. – Каким это ветром тебя занесло?
– Вот пришел, – ответил Балинт.
– А по какому делу? – допытывался парикмахер, чьи горб и профессия в равной мере вскармливали любопытство.
– К вам я, дядя Мозеш, – подмигнул мальчик.
– Ко мне? – удивился парикмахер. – Ко мне? Зачем это?
– А чтоб побриться, – серьезно ответил Балинт. – В Киштарче я бриться нипочем не хожу, больно плохо там бреют.
– А ну тебя, обезьяна! – ухмыльнулся горбун. – Тебе еще долго чесаться придется, пока борода вырастет.
– А она от того растет? – спросил мальчик. – Тогда у собак борода до земли должна расти… Скажите, пожалуйста, моей крестной нет дома?
– Недавно ушла, – ответил дядя Мозеш, чья память, словно светочувствительная пластинка, безошибочно учитывала перегруппировки сил целого дома. – А ты к ним?
Балинт поколебался. – Я работу ищу.
– Работу? М-да… Выбрал время!
– А что?
– Полдома гуляет, – проворчал парикмахер. – И я с ними вместе.
Балинт подождал немного в надежде, что тетушка Нейзель вот-вот вернется с покупками; затем спустился, обежал двор, словно собачонка, после двухнедельных блужданий обнюхивающая в волнении весь дом, потрогал листья олеандра, ответно посвистел дрозду, потом выбежал на улицу и заглянул по очереди во все подворотни. Полчаса спустя, опять понапрасну толкнувшись к Нейзелям, он решительно сбежал с лестницы и зашагал к проспекту Ваци.
Широкий тротуар между улицами Шюллё и Жилип, обычно в эти часы принадлежавший женщинам с сумками, спешащим домой после утренних покупок, сейчас был заполнен мужчинами. Одни толпились вдоль края тротуара, другие уныло прохаживались по двое, по трое, не глядя на занятых своими делами мрачных жен, кое-кто стоял в одиночестве, сунув руки в карманы и надвинув на глаза шапку или шляпу, подпирая уже согревшиеся под утренним солнцем стены домов. Лица почти у всех были хмурые, впалые щеки поросли четырех-пятидневной щетиной.
Балинт с недоумением разглядывал непривычную картину. Не будь лица мужчин небриты, можно было бы подумать, что нынче воскресенье. Он пробежал вперед, к «Семи домам», и увидел: высокая труба завода Лампеля не дымится, все другие трубы окрест тоже стоят бездыханные. Недоставало чего-то и в звуковой картине города, хотя довольно долго он не мог определить, чего именно, и, лишь вернувшись к воротам металлургического, заметил, что два больших мостовых крана стоят, их нескончаемое, сопровождавшее все его детство гуденье умолкло.
– Что случилось, Рози? – спросил он у знакомой девчонки, его однолетки, сидевшей у подъезда на маленькой скамейке. Та снизу посмотрела на него, но не ответила, только повела плечом.
– Твой отец тоже гуляет? – спросил Балинт.
Рози опять не ответила. Балинт, ничего не понимая, переминался с ноги на ногу. – Ты больна? – спросил он. – У тебя что, рот распух?
– Иди ты знаешь куда! – крикнула девочка и повернула к нему худое, странно неподвижное лицо. – Или не видишь, что я загораю?
– Ну и что?
– А то, что солнце мне загородил, дуралей!
Балинт повернулся и пошел прочь.
– Балинт! – тотчас позвала Рози. – А ну вернись-ка!
Балинт обернулся. – Чего тебе?
– Поди-ка сюда!
– Ну? – буркнул Балинт, сделав шаг назад.
– Нет у тебя кусочка хлеба?
– Нет.
– Ну и дурак. Опять мне солнце загородил. Иди знаешь куда…
Отец Рози был мастером литейного цеха на заводе Ланга; если Рози в девять утра уже голодна, значит, ее отец тоже без работы, а если выгоняют даже мастеров, значит, весь цех гуляет. Если не весь завод! Балинт вдруг остановился: а может, и крестного отца рассчитали? Эх, надо было спросить у горбуна-парикмахера, уж он-то все знает обо всех, заботливо, кропотливо подбирает, запоминает каждую новость… На углу стояло человек десять – пятнадцать, они горячо жестикулировали и говорили о чем-то, нарушая утреннюю тишину. Балинт подошел ближе – крестного среди них не было. Чуть в стороне стоял высокий белобрысый парнишка; Балинт знал его, он тоже был из «Тринадцати домов». – Привет, Бела! – Бела с высоты своих четырнадцати лет глянул на тщедушного Балинта, они обменялись рукопожатием. – Не слышал, дядю Нейзеля тоже выставили? – Бела пожал плечами. – Не знаю. Ты откуда?
– Из Киштарчи.
– Там живете?
– Уж полгода.
– Вчера судостроительный еще работал, – сказал Бела.
– А завод Ланга?
– Этот уж три недели как стал, в тот же день, что и завод Шлинка, – объяснял Бела. – Позавчера остановился Симент, Венгерско-бельгийский, вчера – Арнхейм.
Балинт одним глазом следил за прохожими, чтобы не пропустить крестного отца или мать. Вообще же знакомых лиц было много; казалось, кто-то придумал собрать гостей не у себя дома, а прямо на тротуаре проспекта Ваци, и вместо куриного жаркого угостить их порцией солнечных лучей да уличной пыли. Здесь, как и на правительственном приеме, гости сходились в небольшие группы и обстоятельно судили-рядили о самом неотложном… – Когда в пятнадцатом мы стояли у Перемышля, – говорил кряжистый, уже седеющий человек с большими усами, – и в третий раз понапрасну атаковали гору Надор, а от полка нашего только половина осталась, подбегает к нам один майор и объявляет, что, если четвертая атака удастся, все мы получим землю в комитате[35] Земплен, а кто погибнет, так об его семействе государство позаботится.
– Небось подчистую выложились? – спросил худой человек в кепке.
Старик сплюнул. – Земли у меня, сколько под ногтями было, столько и осталось, а поденная плата нынешней весной спустилась до одного пенгё двадцати.
– Потому и в Пешт подался, старина? – спросил кто-то.
– Почему ж еще! – тихо отозвался усатый старик. – Три недели вкалывал, а теперь вот – ступай на все четыре стороны. Даже на обратный билет не заработал.
– А вы пешочком, дружище! – посоветовал кто-то. – Небось на гору Надор тоже пешком лезли, чего ж до Земплена не дойти!
– Дети-то есть?
– Четверо, – грызя ногти, ответил старик. – Старший тоже в Пеште, на заводе каком-то пристроился, если и его с тех пор не вытурили.
Балинт сунулся в соседнюю бакалейную лавку, куда крестная обычно заходила за покупками.
– Тетя Нейзель из «Тринадцати домов» не была еще?
– Еще нет, – зевая, ответил приказчик.
Перед лавкой женщин было больше, чем внутри. Балинт наведался к мяснику, торговавшему кониной, заглянул в корчму, потом поплелся назад к бакалейной: здесь он скорей всего встретится с крестной, к судостроительному бежать выйдет дольше.
Группа женщин тем временем разрослась и все больше возбуждалась; с краю к ней пристало и несколько мужчин, – правда, они выдерживали дистанцию в один-два шага, для утверждения мужской независимости. Прошел слух, что «Стандарт» тоже распустил людей. Теперь каждая семья в любую минуту могла быть лишена заработка, а дети – куска хлеба! Женщины волновались, волнение выплескивалось наружу. Злые слова срывались с языка все чаще, и вдруг поднялся такой крик, что два полицейских, кативших по мостовой на велосипедах, притормозили и, доехав до угла, остановились. – Разрази, господи, мир этот проклятый! – выкрикнула из середины группы седая женщина могучего телосложения, тоже из «Тринадцати». – Мой мужик и зимой уже девять недель без работы сидел, а если нынче опять окажется на улице…
– Я за два месяца задолжала за квартиру, – подхватила молодая женщина, – а мой со вчерашнего дня домой не приходил.
Стоявшая рядом с ней женщина рассмеялась. – Небось получил расчет, вот и не смеет на глаза показаться.
– По мне, пусть хоть совсем не приходит, если без дела шляться задумал, – проговорила четвертая женщина, – мне эта жизнь нищая вконец обрыдла, брошу все, как собака . . . . свое.
– Да, ее мужу не позавидуешь, – проворчал кто-то из мужчин. – Оставь, – махнул рукой человек постарше, – они ведь только языком чешут, душу отводят.
– А мне как душу отвести?
– А ты упейся, дядя Фери, – засмеялся черноглазый парень с подстриженными усиками, – а потом ступай домой да потрави семью свою газом, как, помнишь, два года назад Лайош Конбергер сделал, из пятьдесят первого цеха.
Младшего сына Конбергера Балинт знал, учился с ним в одном классе; это был бледный, умный мальчик, очень молчаливый. Балинт хотел было пойти на похороны, но официально, всем классом, не пошли, его же самого учитель почему-то именно в тот день позвал наколоть щепок. Знаком был ему и стоявший рядом старик – ночной сторож на свалке металлолома. Балинт оглянулся, пробежал глазами по противоположному тротуару – ведь крестная может пройти и там. Народу становилось все больше, так что ему приходилось тянуть шею, выглядывая между локтями и плечами, чтобы не терять тротуар из виду. – А хоть и зарабатывает мужик, толку-то мало, – проговорила рядом с ним женщина. – В прошлом году кольраби три филлера стоила, а сейчас восемь, за головку салата все десять просят, мясо для гуляша вдвое подорожало с прошлого года.
– Завтра днем будет народное собрание против дороговизны, – громко сказал ночной сторож.
– Где?
– В старом депутатском собрании. Соцдемы собирают, в пять часов.
– О безработице пусть говорят! – выкрикнул откуда-то из женской толпы взволнованный голос. – О том, что мы тут передохнем все, если мужиков наших на улицу вышвырнут!
– И об этом разговор будет, – сказал ночной сторож. – О дороговизне и о безработице.
– Подите туда, – издали крикнула ему седая великанша, окруженная таким плотным кольцом женщин, что Балинту виден был лишь седой узел ее волос, – подите туда и скажите им, чтоб дело делали, а не языком трепали, не то мы, бабы, соберемся однажды да пожалуем сами со всего Андялфёльда, и уж тогда не только старое, но и новое депутатское собрание разнесем!
– Осторожней, тетя Мамушич, – испуганно одернула ее стоявшая рядом молодая женщина, – на углу два полицейских стоят.
– На. . . я на них хотела!
Женщины стали оглядываться, притихли. – Опять коммунистов загребли, – произнес позади Балинта смуглый человек с худым, небритым лицом. – Человек восемьдесят. – Имен в газетах не сообщали? – спросил сосед.
– О каком-то Золтане Санто пишут, из Москвы вроде бы приехал, – подумав, вспомнил небритый.
– Не знаю такого, – проворчал его сосед. – Небось выдумка полиции.
– Полиции?
– Ну да, чтоб языки нам попридержать, – мрачно объяснил первый.
Балинт обернулся, внимательно посмотрел на говорившего, стараясь разобраться в его словах, и тут на другой стороне улицы увидел своего крестного. Согнувшись, чуть ли не на четвереньках стал пробираться между людьми. Выскользнул из толпы прямо на трамвайные рельсы, по которым, громыхая, шел от Западного вокзала «пятьдесят пятый»; Балинт едва проскочил перед его колесами, сопровождаемый сердитой руганью вагоновожатого, Потом ловко, будто ящерица, обогнул телегу, груженную бревнами, с заносчивым видом прошелся перед самым носом «тополино»[36], такого маленького, что его и петух опрокинул бы, и обеими ногами сразу вспрыгнул возле крестного на тротуар, словно из-под земли вырос.
– Ты как сюда попал? – удивленно спросил Нейзель, вскидывая на него глаза из-под помятой черной шляпы. Всеми морщинами худого, костлявого лица, глубоко сидящими голубыми глазами, густыми седыми усами, свисающими вниз от углов рта, он приветливо улыбался Балинту. Балинт заулыбался тоже: его крестный был выбрит, как всегда. – Так как же ты сюда попал?
– Я тетю Луизу ждал у лавки Лауфера.
Нейзель поздоровался с мальчиком за руку. – Мой крестник, – сказал он стоявшему рядом с ним человеку в форме кондуктора Будапештской трамвайной компании; тот тоже протянул Балинту руку. – Когда в Пешт прикатил?
– Утром. – Балинт размышлял, говорить ли с ходу о том, что привело его сюда. – Ведь вам, крестный, расчета не дали, правда?
Нейзель секунду пристально смотрел на мальчика, потом глазами дал понять: рассчитали. – Почему же вы тогда бритый ходите? – невольно воскликнул Балинт. Кондуктор рассмеялся, а Балинт вспыхнул и уставился на свои босые ноги. – Ну, а ты зачем приехал? – спросил крестный.
Мальчик не ответил. Он еще не переварил двойное разочарование: разочарование большее – что и крестный, хотя более двадцати лет проработал на «Ганце», получил все же расчет, и разочарование меньшее – что его наблюдения оказались неверны.
– Безработные не бреются, – сказал он, глядя кондуктору прямо в глаза; его лоб покраснел, выдавая раздражение.
– Ты-то почем знаешь? – снова засмеялся кондуктор.
– Он вырос здесь, в «Тринадцати домах», – пояснил Нейзель и умиротворяюще положил руку на плечо мальчика. – Как-нибудь выдюжим, парень, слышишь! А нос вешать мужчине не к лицу!
– Бритье ведь денег стоит, – проговорил Балинт упрямо, все так же не сводя глаз с кондуктора. – Даже если самому бриться, как дядя Лайош.
– Тут ты прав, – кивнул кондуктор.
Но Балинт все еще не выпускал его из своих острых зубов. – А потом, если человек бритый, так он и в корчму скорей завернет. – Балинт увидел, что дядя Лайош, его крестный, улыбается в седые усы, и сразу успокоился. Он посмотрел через дорогу: на другой стороне проспекта колыхалась и бурлила огромная толпа – словно был воскресный полдень и люди шли в Уйпешт на футбол.
– Вы меня о чем-то спросили, крестный?
– Зачем в Пешт пожаловал?
– Мама не знает, что я здесь. Работу ищу.
Старый рабочий покачал головой. – Нынче ты не найдешь работы.
– Найду, – тихо отозвался мальчик.
– Вряд ли.
Все трое помолчали. – Совсем у вас худо? – спросил Нейзель. Балинт смотрел на кондуктора; он тоже был уже пожилой, с усталыми глазами и изборожденным морщинами лицом, на левой руке не хватало среднего и безымянного пальцев: потому, видно, и пришлось прежнюю работу оставить, податься в кондукторы. – Деньги-то позарез нужны?
– Нужны, – ответил Балинт коротко.
– Ты не мог бы пристроить его у вас в каком-нибудь депо? – обратился Нейзель к кондуктору.
– Ничего не выйдет, – сказал кондуктор, – туда только с записками от дирекции берут. И по этим ребятам сразу видно, что они либо к христианским социалистам вхожи, либо к «пробуждающимся мадьярам». – Они медленно шли мимо корчмы. В этот момент оттуда, сильно раскачиваясь, выплыли двое; едва удерживаясь на ногах, подпирая друг друга, они остановились посреди тротуара и, обнявшись, затянули песню. – Эти тоже на судостроительном работали, – сказал старый Нейзель, – вместе со мной расчет получили. – Теперь у нас уже до того дошло, – продолжал кондуктор, – что у всех поголовно, не спрашивая, вычитают из получки членские взносы в кассы «пробуждающихся» или христианских социалистов. – Твоя жена выписалась из больницы? – спросил Нейзель.








