Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 58 страниц)
Он посмотрел на тетушку Янку, словно желая почерпнуть силы в ее сочувственном понимании, которое преданно сопутствовало ему на протяжении сорока лет. Внезапно он опять насадил на нос очки, встал. – И после всего этого ты ждешь, чтобы я одобрил твои воззрения, сынок? – спросил он.
Барнабаш молчал.
– Самое большее, что я могу для тебя сделать, – сказал Якабфи, и его лицо под защитой пенсне вновь окаменело, – самое большее, что я могу сделать, принимая во внимание несчастливые твои семейные обстоятельства, это сказать: когда бы ты ни пришел, мы всегда будем тебе рады. И если я могу быть полезен тебе своим опытом старого человека, я всегда в твоем распоряжении.
Юноша встал тоже. Алкоголь уже испарился, да и колени больше не дрожали, – Спасибо, дядя Элек, – сказал он. – Спрошу вас только одно: знаете ли вы, что Советский Союз также отвергает Трианон?
– Не знал, – холодно ответил Якабфи. Он повернулся к жене, явно не желая продолжать разговор. – Вали?
– Она сказала, что вернется в восемь. – Якабфи взглянул на часы. – Четверть девятого.
– Будем ужинать, душа моя?
– Успеется.
Старушка опять проводила молодого человека в переднюю. Двадцать пенгё, оброненные, когда ему стало плохо, тайком сунула в карман его пальто. – Ведь ты придешь к нам, голубчик? – тревожно спросила она, положив маленькие белые ручки ему на плечи. События дня явственно измучили ее, однако лоб остался столь же девственно гладким, как и зачесанные назад седые волосы. – Дядя Элек иной раз выглядит суровей, чем хотел бы, но ты не принимай этого близко к сердцу! И приходи, слышишь? Твоя матушка хочет повидаться с тобой, – добавила она совсем робко.
– Говорила?
– Я знаю.
Молодой человек вышел на лестницу. – Сперва пусть выберет между нами двумя, – сказал он, не обернувшись.
Эта ночь обещала быть не менее холодной, чем предыдущая. Деревья на бульварах проспекта Богородицы громко потрескивали на морозе, покрытые инеем стройные кусты вздрагивали и сверкали в ярком лунном свете, словно барышни, выскользнувшие с бала, чтобы остудить девичью грудь. Выйдя из дома Якабфи, Барнабаш сразу продрог; он решил вернуться в Пешт, где всегда на два-три градуса теплее, чем в Буде. Однако на проспекте Миклоша Хорти кто-то окликнул его из распахнувшейся двери корчмы; дверь тут же автоматически захлопнулась, и Барнабаш растерянно остановился. Полиция, спросил он себя, шпик? И даже побледнел от испуга. Он бы сразу пустился наутек, если б не удержала логика. После краткого размышления, несколько рассеявшего его страх, студент вошел в корчму и огляделся.
За дверью, в шляпе и длинной, до икр, распахнутой шубе, стоял Зенон Фаркаш. Опершись задом на ближайший к выходу стол, он стоял, лениво переплетя пальцы на обширном своем животе; из-под криво застегнутого, покрытого жирными пятнами жилета выбивались складки белой рубашки. Студент узнал его сразу – не узнать было невозможно, – однако не поверил собственным глазам. Как попал его профессор с берлинской кафедры в эту корчмушку на проспекте Миклоша Хорти?
– Вы ведь Дёме? – спросил профессор. – Барнабаш, если память мне не изменяет?
Тонкая разделительная линия на двойном белом лбу, испытующе наклоненном вперед, была сейчас отчетливей, глубже и краснее, чем обычно, полуприкрытые глаза на мясистом белом лице покоились в голубоватых обводьях. – Дёме… Дёме! – повторил он, вяло вглядываясь в сизое, окоченелое лицо студента. – И вы проживаете в этих краях?.. В наифешенебельном районе? А вы похудели, почему?
Студент улыбнулся. – Не знаю, господин профессор.
– В Венгрии, – заявил профессор, одной ягодицей садясь на стол, – за эти два года, что я провел вдали от нее, в анатомии соотечественников произошли заметные сдвиги. Девять человек из десяти непомерно похудели, десятый же вобрал в себя все, что потеряли те девять. По моим наблюдениям, образовалась целая прослойка новых толстяков, в соответствии с законом сохранения материи. Что вы об этом знаете?
– Кое-что знаю, господин профессор, – сказал Барнабаш.
Профессор на мгновение открыл глаза, но тут же снова прикрыл их. – Хорошо, об этом как-нибудь в другой раз!.. Кажется, я знаю и вашего папеньку. Главный советник, или вроде того, в каком-то министерстве. Впрочем, оставим это. Кто сейчас премьер-министр здесь?
– Дюла Гёмбёш.
– Этот заср. . .? – воскликнул профессор с удивлением и так громко, что несколько человек повернулось к нему от стойки. – Знал бы, не приехал… А министр культов?.. Ну ладно, не важно! Там, у этих швабов, есть одна хорошая присказка: Es kommt nie was besseres nach[93]. Гергей!
Сидевший в конце стола шофер вскочил. – Прикажете «симфонию»?
– Правильно, – сказал профессор. Шофер протянул ему жестяной портсигар, потом опять сунул руку в карман. Фаркаш следил за его движением настороженным взглядом. – Правильно, – проговорил он с облегчением, увидев, что шофер, порывшись в кармане, вынул коробку спичек. – Я уж боялся, что вы достанете эту вашу трещалку. Значит, не забыли!
– Ничего не забыл, ваша милость! – сказал шофер.
– Тогда я, пожалуй, все-таки останусь дома, – размягченно пробормотал профессор, медленно крутя большими пальцами сцепленных на животе рук. Внезапно он выпрямился, слегка покачнулся, оперся на плечо студента. – Пойдемте-ка домой ко мне, поужинаем, юноша! – сказал он. – Эта корчма опротивела мне как смертный грех.
Он сидел здесь уже третий день, от открытия и до закрытия. Правда, вернувшись из Берлина на родину, профессор с аэродрома поехал прямо домой, помылся, переоделся, поговорил немного с сестрой Анджелой, совершенно выбитой из колеи его неожиданным возвращением, но под вечер вдруг помрачнел и ушел из дому. Некоторое время бродил бесцельно по улицам, потом завернул в ближайшую корчму. Уже по его позе, в какой он устроился за столиком, вытянув ноги и уперев в стол локти, видно было, что возвращение в Пешт он отпразднует одним из знаменитых своих трехдневных загулов.
Зенон Фаркаш страшился свидания с родиной. К отъезду не готовился, решение вернуться домой пришло в каких-нибудь полчаса. Услышав о назначении Гитлера на пост канцлера, мигом собрал свои заметки, рукописи и покатил на аэродром; какой-то пассажир не явился к отлету, профессор занял его место. Во время полета раздумывал над неоконченным экспериментом и лишь тогда осознал, не без досады, что прибыл на родину, когда самолет, дважды мягко подскочив, опустился на грунт будаэршского аэродрома. Таможенник признал его, поздоровался: «Покорнейше прошу, ваша милость». Услышав привычное обращение, профессор вдруг повеселел, поздоровался с таможенником за руку, с удовольствием огляделся. Правда, автобус авиакомпании был так тесен, что профессор с трудом втиснул ноги и на каждом ухабе коленную чашечку пронзало болью, однако и это не испортило ему настроения; он весело разглядывал нищенскую неустроенность пештских улиц, грязный налет на стенах доходных домов, неубранный лошадиный помет посреди запорошенных снегом мостовых, надсадно орущих возчиков, когда же автобус свернул на дунайскую набережную и глазу неожиданно открылась мощная бурливая река, профессор на радостях громко выругался. Он не вышел в Буде, доехал до конечной остановки на улице Дороття. Перед конторой авиакомпании стоял носильщик с бородкой под Франца-Иосифа, он тоже признал профессора, здороваясь, снял шапку. Профессор и с ним поздоровался за руку.
Пештские улицы пахли совсем иначе, чем берлинские, он глубоко втянул носом воздух. Пока дошел до площади Вёрёшмарти, два-три раза обернулся, совсем как в Берлине, когда слышал за спиной венгерскую речь. Теперь он будет слышать ее постоянно. Внезапно профессор понял, что он дома.
Он остановился на углу улицы Дороття, насвистывая, огляделся. Но вдруг за радостью ощутил на сердце тяжесть; так бывает, когда нежданно-негаданно сталкиваешься лицом к лицу с давно откладываемым и неприятным делом. Казалось, отовсюду надвигаются на него кредиторы; он не понимал, чего они хотят, но знал, что он их должник. Что-то станет он здесь делать?..
Профессор знаком подозвал такси и поспешно втиснулся на сиденье, пока барон Грюнер, вышедший из «Жербо», успел узнать и окликнуть его. Дома Анджеле стало дурно от неожиданности, и это вернуло ему хорошее настроение. Насвистывая, он ходил взад-вперед по квартире, сестра едва поспевала за ним. Наконец она не выдержала и спросила, когда он собирается приступить к лекциям в университете. Профессор снова помрачнел.
– Над чем, собственно, ты работал в Берлине? – спросила Анджела. – Я читала как-то в «Berichte» твою публикацию о расщеплении трисахаридов… Ну, а еще?
– Больше ничего, – сказал профессор.
– То есть как ничего?
– Закури-ка свою «вирджинию», Анджела, – посоветовал профессор, – это успокаивает.
– Больше ничего? – повторила Анджела, обратив на брата толстое доброе лицо с выпуклым лбом и прекрасными бархатными глазами. – Как же так? Я не верю своим ушам.
– Подобную недоверчивость одобрить не могу, – заметил профессор.
– Но ведь ты провел в Берлине больше двух лет!
Профессор пожал плечами. – И что из того?
– Ну, хорошо, – сказала сестра, – хорошо, Зенон, вижу, что путешествие тебя утомило. Вечером продолжим разговор. Где твои рукописи?.. В этом саквояже? А остальной багаж?
– Остального багажа нет.
– То есть как нет? – спросила Анджела. – Ты оставил его на аэродроме?
– Я оставил его в Берлине, – сказал профессор.
– Значит, пришлют следом?
Двойной лоб профессора стал медленно краснеть снизу. – Не думаю.
– Не думаешь? Но не оставил же ты весь свой гардероб, белье, книги, занявшие одиннадцать чемоданов и ящиков, на усмотрение невесть кого? И при том неупакованными?
– Не оставил. Ни на чье усмотрение не оставил. Там понятия не имеют, что я уехал.
Лицо Анджелы дрогнуло, ей не хватало воздуха. Но прежде чем она успела заговорить, профессор встал, выпрямился во весь свой огромный рост. – Анджела, – проговорил он, и его виски побагровели от ярости, – ты не желала бы поработать в Берлине, в институте кайзера Вильгельма? Завтра же добуду паспорт, и – скатертью дорожка!
– Хорошо, Зенон, – сказала Анджела, – вечером мы продолжим разговор.
Но разговор не состоялся: от наступавших со всех сторон забот профессор по-гусарски сбежал в корчму. Первый день он пил в одиночестве, на второй день вызвал к себе Гергея, бывшего своего шофера, затем старого Матюша, лаборанта, а под вечер и адъюнкта Шайку. На третий день в полдень покатил было к Эстер, но перед ее домом приказал развернуть «стайер» и вернулся в корчму. По нему не было видно, что он пьян, огромное тело не теряло равновесия, речь оставалась ясной и внятной, только чуть-чуть замедленной, – впрочем, он чаще сквернословил и вообще держался задиристей. Вернувшись в корчму, он решил вечером устроить дома торжественный прием по случаю своего возвращения. – Позовем и власть предержащую, не так ли? – сказал он Гергею, который на машине развозил избранникам устные приглашения. – Поезжайте к министру культов и скажите ему, что из Берлина вернулся на родину профессор Зенон Фаркаш и на радостях готов видеть его нынче у себя дома, между восемью вечера и восемью утра. Будет подан ужин.
– А кто сейчас министр культов, ваша милость? – спросил шофер.
– Не знаю, – проворчал профессор, – Там, в министерстве, скажут. Я не привередлив… Да, скажите там господам этим, – добавил он, – что могут привести и друзей своих, сегодня я еще всех рад видеть. Адреса записали?
К вечеру снова пошел снег, и когда профессор, в сопровождении Барнабаша и шофера, вышел из корчмы, улица была окутана чистым белым покрывалом. Вокруг горы Геллерт клубилась огромная серая перина, иногда угол ее вздрагивал и высыпал над уличными фонарями белый пух. На несколько мгновений гора совершенно исчезла за метелью, почти не видно было и ближней башенки на мосту Франца-Иосифа. Профессор наклонился, взял пригоршню чистого снега, потер им лицо. – Я пойду домой пешком, – сообщил он Гергею. – Дёме пойдет со мной. А вы ступайте к Кеттеру и закажите ужин на тридцать – сорок персон, с двумя официантами и, соответственно, винами. Меню пусть составит тетушка Жофи.
– Много будет, ваша милость, – возразил шофер. – Столько народу не придет.
– Не возражайте Гергей! – проворчал профессор. – Не будем скупиться. Зенон Фаркаш в Венгрии один.
Он взял студента под руку. – Я провожу вас до дому, господин профессор, – сказал Барнабаш, – но остаться, к сожалению, не могу, дела.
Профессор повернул к нему огромный яйцеобразный череп. – Дела бывают только у швабов, – пробормотал он. – А у венгра время всегда найдется. Останешься со мной!
Они молча шли рядом, печатая шаги на снегу, мимо неясными силуэтами торопились по домам прохожие. Стемнело, витрины по уши надвинули жалюзи, на левой стороне улицы сверкали громадные окна кафе «Хадик», за ними смутно проступали неподвижные профили нескольких посетителей, углубившихся в шахматы. Высокая стройная брюнетка подкрашивала губы.
Профессор остановился, поглядел на нее. – В Пеште красивые женщины, – сказал он. – Ну, ничего!
– Вы приехали ненадолго, господин профессор? – спросил студент.
– Навсегда.
– Разрешите спросить? Есть ли какая-то связь между событиями в Германии и вашим приездом, господин проф…
– Есть, – ответил профессор. – Я скверно сплю, а под моим окном три ночи напролет шла пальба.
Молодой человек засмеялся. – Понимаю.
– Германия попала в руки сумасшедшего, – мрачно сказал профессор.
Мимо прошла женщина, он остановился, обернулся, долго смотрел ей вслед. – Швабы и так-то были тяжкие невропаты, – произнес он, смакуя взглядом ноги удалявшейся женщины. – Таких лодыжек я за два года не видел в Берлине ни разу. Все там дюжие, как волы, и испорченные, как мартышки. Если этот Гитлер, с его щеткой под носом, на каждом волоске которой повисло вранье, приберет их теперь к рукам, они сбесятся окончательно.
– Вы, господин профессор, ставите на одну доску и буржуазию и рабочих? – поинтересовался студент.
Профессор остановился. – Да ты уж не коммунист ли?
– Коммунист, – после мгновенного раздумья ответил Барнабаш. – Я коммунист, господин профессор.
– Ты мне противен, – сказал профессор. – Но все-таки ступай со мной. Я уехал из Берлина, потому что не хочу видеть, как там убивают коммунистов, которые мне противны.
– Просто видеть этого не хотите? – спросил студент. – Не знаю, господин профессор, позволите ли мне говорить откровенно…
Громадный лоб профессора повернулся к студенту. – Позволю, сынок, но только пять минут… Поскольку я пьян. Впрочем, ты и не можешь потребовать от венгерского барина, чтобы он пожертвовал более пяти минут на откровенность, иначе какой же он венгерский барин?
– В Венгрии тоже убивают коммунистов, – сказал студент. – Только и того что не на улице. Вас это не беспокоит, господин профессор?
– Продолжай, сынок! – кивнул профессор. – В течение пяти минут можешь говорить со мной, как с собственным отцом.
– С отцом! – Барнабаш замолчал.
– Ну-с?
– Вероятно, я плохо выражаю свои мысли, да и такого жизненного опыта у меня нет, как у господина профессора, – вновь заговорил Барнабаш. – Но я все-таки не понимаю: если вы ненавидите коммунистов, отчего же протестуете, когда их убивают? Это или ханжество, или сентиментальность, а ни то, ни другое не достойно такого большого ученого, как вы, господин профессор, которому хорошо известна жестокость природы…
– Продолжай, сынок! – кивнул опять профессор.
Барнабаш открыл было рот, но жестокость природы неожиданно лишила его дара речи, швырнув в лицо, в рот такой сугроб снега, что перехватило дыхание. – А если вы все-таки не столь уж ненавидите коммунистов, – продолжал он, откашливаясь и отплевываясь, отирая снег с носа и глаз, – тогда почему ничего не делаете для того, чтобы их перестали убивать?
– Продолжай, сынок! – в третий раз кивнул профессор.
– Можно представить себе еще один вариант, – говорил студент, – а именно, что вы хотели бы остаться в этой схватке беспартийным третьим. Но ведь допустить это можно лишь в том случае, если вы, господин профессор, презираете людей. А тогда на что вся ваша наука?
– Вот-вот… вот-вот! – воскликнул профессор. – На что она?
Он остановился перед подъездом. – Пять минут истекло. К тому же мы пришли, сынок. – Мощная рука, словно клещами, вцепилась в студента; после некоторого сопротивления Барнабаш покорился судьбе и, повинуясь подталкивающей ладони профессора, вошел в подъезд. На отделанной под мрамор лестнице фешенебельного будайского дома сверкали в золотом свете бра медные плевательницы, на лестничной площадке встречал входивших величественный бронзовый ангел со светильником в поднятой руке.
– Отвратительно, не правда ли? – проворчал профессор, презрительно ткнув указательным пальцем в светильник, который заботливая цивилизация снабдила двадцатипятисвечовой лампочкой. – Светоч науки! Но кому он светит?
Часам к девяти на вешалке в передней собралось одиннадцать мужских пальто и шуб, и в гостиной ровно столько же гостей оживленно беседовало, сидя в креслах или стоя. В большинстве своем это были относительно свободомыслящие пожилые профессора университета, которых сенсационная новость о возвращении Фаркаша, подкрепленная симпатией и любопытством, заставила вылезти из домашних курток и шлепанцев; иные, впрочем, явились лишь потому, что не захотели «отстать» от событий, а кое-кого погнало в зябкую зимнюю ночь просто тщеславие. Немногие удостаивались чести быть гостями в доме профессора Фаркаша; среди приглашенных лишь двое-трое раньше посещали его на квартире, только они и были знакомы с Анджелой. Зато связь профессора с Эстер была известна всем, и не один из приглашенных господ лелеял про себя надежду познакомиться нынче с пресловутой красавицей, о которой в университетских кругах ходили такие пикантные слухи.
Однако пробило уже девять, но ни одна дама, не считая хозяйки дома, не украсила своим присутствием мужской беседы, осененной клубами дыма, – когда же подан был ужин, откланялась и Анджела, удалившись к себе. Господа вожделенно перешли в столовую, во всю длину которой вытянулся стол, накрытый на двадцать четыре персоны; кроме стульев, огромной люстры да невысокого буфета орехового дерева, в комнате не было никакого иного убранства, обшитые деревянной панелью стены не оживлялись картинами. Все одиннадцать гостей расположились в одном конце стола, во главе которого хозяин, ко всеобщему недоумению, оставил место пустым, сам сев посередине, рядом с самым молодым из гостей, никому не известным Барнабашем Дёме, напротив своего бывшего адъюнкта Левенте Шайки и его молодого друга, инженера-химика. – Кого мы ожидаем на почетное место? – спросил кто-то. – Понятия не имею, – ответил сосед. Не задернутые гардинами окна выходили на узкую, обсаженную деревьями улицу; отчетливо вырисовывавшийся при свете уличного фонаря каштан время от времени стучался в столовую голыми ветками.
Беседа, естественно, кружилась вокруг самой злободневной темы – Гитлера и событий в Германии. Из газет господа уже были осведомлены о том, что на немецкой земле разразилась гражданская война, на улицах течет кровь, рабочие партии распущены, коммунистов и евреев убивают на месте – словом, они знали уже обо всем, однако печать достоверности на эти новости наложена была неожиданным приездом профессора Фаркаша. Впрочем, сам профессор личными своими впечатлениями не делился, от вопросов уклонялся с недовольным ворчаньем или раздраженно отмахивался; он выглядел мрачным, был немногословен; те, кто знал его хорошо, видели по глазам, что он мертвецки пьян. Однако других признаков отравления алкоголем не было заметно, и как хозяин дома он был, пожалуй, мягче, любезнее и корректнее, чем в иные свои трезвые дни.
О том, какое влияние будет иметь приход Гитлера к власти на внутреннюю и внешнюю политику Венгрии, мнения разделились.
– Никакого влияния иметь не будет, – заявил профессор N., который два года назад, будучи ректором, приостановил дисциплинарное разбирательство против профессора Фаркаша. Правда, его остро закрученные длинные усы чуть-чуть побила седина за минувшие две зимы, подернулись инеем и густые – гроза студентов – брови, однако толстоватый, картофелиной, нос все так же лучился весельем, как и апоплексические подвижные складки широкого затылка. – Милый мой, – продолжал он, – венгры разумный, трезвый народ, его на мякине не проведешь. Крайности ему не по нраву, он крепко держится за падежные добрые старые традиции. В Мако, родном моем городе, молодочки еще и поныне ходят в соседнюю лавчонку непременно с тачкой, так, видите ли, их матушка-бабушка учила. И, батраков нанимая, завлекают точь-в-точь так же, как бывало в пору моей юности: ступай ко мне, парень, не пожалеешь, мясо будешь есть три раза в неделю – в воскресенье, четверг да опять в воскресенье. Не-ет, мой милый, нас не проведешь, не бывать у нас ни коммунизму, ни нацизму, хоть сейчас шею под топор.
– И половины такой-то шеи за глаза хватит, – заметил старый лингвист, слава и гордость финно-угорского языковедения. Его красный саркастический носик наморщился, почти теряясь в разлохмаченной серебряной бороде, весело сощуренные глазки совсем скрылись. – Не верю я что-то в трезвость венгерского народа, – сказал он. – У кого такое смелое языковое воображение, как у венгров, тому поднатужиться да от земли оторваться недолго. Но только признать это, братец, у тебя кишка тонка.
Пышные брови собеседника взлетели на лоб.
– Кишка тонка? Это еще что такое?
– А ты в Мако спроси, братец! – смеялся лингвист из луковой седой бороды.
– У нас, собственно говоря, нацизму делать нечего, – заявил историк, попавший на пештскую кафедру из Коложвара. – В Венгрии антисемитизм не имеет естественной почвы, хотя…
– А как же законы о евреях?[94]
– Они установлены сверху, внизу же их обходят.
– Я тоже не думаю, – поддержал его сосед, – чтобы гитлеризм мог пустить у нас корни, как, впрочем, и коммунизм. И то и другое чуждо нашему тураническому[95] складу.
Профессор Фаркаш медленно поднял голову и повернулся к говорившему. – Ах, тураническому?
– Оставь его, Зенон! – вмешался лингвист. – Это его новый пунктик. В остальном он вполне здоров. Доживет до ста лет, а уж потом откинет копыта и переберется в почетную усыпальницу.
Историк обратил мужественное умное лицо к профессору Фаркашу. – В Венгрии совсем иные проблемы, чем в Германии, – сказал он, – а значит, здесь потребны иные политические и экономические условия. Лозунги, импортированные извне, до норы до времени могут скользить по поверхности, но разрешить проблему они не могут. Всякая политика, которая не приспосабливается к своеобразным духовным и материальным потребностям нации, заранее обречена на провал.
Едва он закончил фразу, как дверь распахнулась, и в комнату жаркой волной ворвался запах мясного бульона; тотчас же в столовую вступили два официанта из ресторана Кеттера, у обоих в руках было по объемистой фарфоровой супнице. Профессор Фаркаш встал.
– Дамы и господа, – сказал он и сперва задержал взгляд на пустующем стуле во главе стола, затем поочередно оглядел гостей. – Дамы и господа, – повторил он, любезно улыбаясь, – человек – существо, наделенное пониманием, то есть стремящееся понять мир. Поскольку каждая вещь или явление, по существу, однозначны собственной истории, то и этот бульон мы можем понять наилучшим образом, ежели перед тем, как вкусить его, ознакомимся с историей его возникновения. А поскольку этот бульон я приготовил собственноручно…
– Браво, Зенон! – раздался громкий выкрик от головы стола.
Профессор Фаркаш улыбался с детски сосредоточенным видом.
– …поскольку готовил его я сам, – повторил он, – и все необходимые работы велись под личным моим наблюдением, то я почитаю себя вправе доложить о способе его приготовления.
Господа вдруг дружно развеселились. Они и проголодались уже, – подымавшийся над супницами пар щекотал нос, бульон красовался на столе, желтый, душистый, при одном взгляде на него во рту сбегалась слюна и начинались легкие спазмы в желудке, – а тут еще эта лукавая мысль, что профессор Фаркаш готовил бульон собственноручно!.. У всех как-то сразу раскрылись сердца, развязались языки, под диафрагмой копился смех. Назревало то особенное самовозгорающееся веселье, которое отодвигает в сторону все заботы и по малейшему поводу взрывается неудержимым, заразительным, мощным хохотом.
– Браво, Зенон! – неслось со всех сторон, – Так ты готовил сам!.. Ну и ну, прелестно!.. В колбе?.. Браво, Зенон!
Профессор Фаркаш стоял недвижимо, кулаками опершись на белую скатерть.
– Покупаем наилучшую говядину, полкило на человека, – заговорил он менторским тоном, – по возможности мягкие задние части и несколько настоящих мозговых косточек. Добавляем к этому хорошую телячью ножку, но – внимание, уважаемые дамы и господа! – это должна быть непременно передняя ножка, более мускулистая, жилистая и более клейкая, только она подходит к мужественному вкусу говядины, только она еще более укрепляет его. Затем прикупаем пять-шесть петухов, но чтоб были в самом соку, не слишком молодые – у этих мясо еще безвкусное, без жизненной опытности, так сказать, – и не слишком старые – от перезрелых, старых петухов, набегавшихся в свое время за курами, бульон получается чересчур едкий. Это должны быть красивые, сильные петухи, в расцвете мужской их поры.
– Бедный Йожи, тебя он уже не стал бы варить, – сочувственно сказал лингвист бывшему ректору, который то и дело подкручивал длинные усы и медленно перекатывал вверх и вниз по лбу озабоченные морщины. – Конечно, не стал бы, – поддержал его старчески дрожащий голос с другого конца стола. – Напрасно он хорохорится, усищи свои подкручивает! – Профессорская компания расхохоталась. – Что и говорить, среди нас Зенон немного нашел бы подходящих, – задумчиво заметил старый профессор в очках, с седой козлиной бородкой. Смеющиеся глаза на минутку задержались на историке из Трансильвании, единственном из собравшихся – за исключением хозяина дома, – кто месил житейскую грязь еще по эту сторону пятидесятилетнего рубежа. Историк чуть-чуть покраснел, опустил голову.
– Далее, я кладу в бульон зелень, – продолжал профессор Фаркаш, – соль, паприку, добрую горсть черного перца горошком, один-два стручка красного перца. Затем бросаю туда скорлупу от двух-трех яиц, она очищает, процеживает бульон еще во время варки. Теперь можно закрыть котел крышкой, наглухо залепив ее вокруг сырым тестом, чтобы все ароматы, весь вкус остались внутри, переплелись, смешались друг с дружкой, чтобы ни понюшки не пропало даром.
– И готово? – спросил кто-то, глотая слюну.
Профессор Фаркаш вскинул большие белые руки, кое-где отмеченные темными, выеденными кислотой веснушками.
– Готово? – переспросил он. – Это выражение науке неизвестно. Ибо когда суп готов?.. Когда сварен или же когда съеден? Или, идя далее, когда организм переработал его, или когда отдал матери-земле то, что принадлежит ей?
Профессора вновь рассмеялись.
– Заканчивай же свою лекцию, Зенон! – воскликнул крохотный лысый старичок, в свое время знаменитейший математик, который давно уже сидел с выпученными глазами и вздрагивающими ноздрями, уставившись на супницу: бульон он любил больше всего на свете. – Дай же нам вкусить твоей стряпни!
– Когда бульон прокипит часа три-четыре, – с мрачным видом продолжал профессор Фаркаш, – я снимаю крышку и отливаю немного в кастрюльку, чтобы отварить лапши. Здесь я не стану входить в детали, дамы и господа, ибо, по правде сказать, такой бульон следует есть без всякой лапши. Я, например, люблю бульон в чистом виде и смею надеяться, господа разделяют мое мнение. Непосредственно перед подачей на стол я процеживаю бульон через частое шелковое ситечко, проложив его куском чистого белого тюля. Полученная таким образом жидкость будет кристально прозрачна, сквозь нее отлично виден узор на дне тарелки. Наименование: мясной бульон «Красавица хозяйка».
При последних словах он вновь повернулся к стулу, пустовавшему во главе стола, несколько секунд задержался на нем взглядом, затем медленно опустился на свое место. В тот же миг ложки звякнули, гости склонились над тарелками. Бульон действительно был кристально чист и прозрачен, сквозь золотистое озерко, по кромку наполнившее тарелки, можно было разглядеть мельчайшие зеленые листочки изображенных на донышке незабудок.
– Вот, извольте видеть, – воскликнул с восхищением миниатюрный лысый математик, – ни единого кружочка жира на поверхности, жир растворился, впитался, распустился в бульоне. А какой аромат!
Вокруг стола слышалось пыхтенье, сопенье, причмокиванье, даже носы господ приняли участие в битве.
– Одним только запахом можно насытиться на целую неделю вперед! – бормотал математик; его крохотное старое личико буквально осатанело, он напоминал собаку, схватившую кость.
– А вот мясо это, – заметил профессор Фаркаш, указывая на блюдо с отварным мясом, которым официант обносил гостей, – мясо это выварено и потеряло всю силу, есть его не имеет смысла.
– В нем еще есть сила, ваша милость, – вмешался официант. – Вы только попробуйте вот хоть этот кусочек с маринованным хренком да с парой картофелин в тмине!..
Профессор Фаркаш отстраняюще двинул локтем.
– А мне положи-ка, дружок, – вскричал бывший ректор, – да петушиного мясца добавь немножко.
– Что же до внешней политики Гитлера, – вернулся к своей теме историк, – то не может быть ни малейшего сомнения в том, что в первую очередь он постарается вернуть себе Рур и бывшие немецкие колонии. К сожалению, при нашей ревизионистской политике он как бы сам собою напрашивается в натуральные наши союзники, в результате чего…
– То есть как! – шепеляво воскликнул старый математик. – Опять союз с тем, в чьей компании мы уже проиграли одну войну? Чтобы проиграть и следующую? Но ведь это чистейший абсурд, господа!
Историк пожал плечами.
– Не спорю.
– Зачем же тогда пропагандируешь это? – сердито процедил почтенный старец.
– Я всего лишь делаю прогноз.
– У вас, у политиков, и прогноз уже пропаганда, – проворчал старый математик, глубоко презиравший гуманитарные науки. – Ведь вы, рассматривая якобы то, что есть, на самом деле рассуждаете лишь о том, что́ было бы хорошо, если б было. Меня, дружок, не проведешь.
– Мне, дядюшка Игнац, – с улыбкой отозвался историк, – Гитлер, право же, ни к чему, не приемлю его ни душой, ни телом. Ведь я как раз нашим политикам в вину…
– Что же, мы сегодня так и не выпьем, дамы и господа? – мрачно вопросил профессор Фаркаш. – Правда, в наших краях, ежели после бульона спросишь вина, в другой раз приглашения не жди… Следующее блюдо, – продолжал он после короткой паузы, и его чуть опухшая белая физиономия под двойным лбом была олицетворением щедрого гостеприимства, – следующее блюдо, которое как раз появилось сейчас в дверях, мамалыга с овечьим сыром и сметаной. Разумеется, и его я готовил самолично. Значит, так: одной рукой медленно засыпаем в кипящую, бурлящую воду кукурузную муку, а другой непрерывно помешиваем деревянной лопаточкой, пока варево не загустеет, чтобы можно было ломать его на куски. Когда это сделано…








