Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 58 страниц)
Балинт повернулся к своим и оторопел: официант как раз ставил перед ним маленький фреч. – Я не заказывал, – воскликнул он испуганно.
Нейзель подмигнул ему. – Это я тебя угощаю.
– Правда? – обрадовался мальчик.
– От меня принять можешь, – сказал Нейзель. – А вот себе воли не давай. Человек ведь куда как легко свою слабинку прощает, вот тут-то он и есть себе настоящий враг. Так что остерегайся, сынок, не жалей себя никогда, да и не чествуй тоже.
Балинт промолчал.
– Это очень уж скучная жизнь была бы, дядя Нейзель, – сказал молодой рабочий, сидевший у другого конца стола.
Старик посмотрел на него. – Мне за свою жизнь скучать не приходилось.
Балинт откинулся на стуле, чтобы лучше слышать разговор за спиной; от волнения вся кровь бросилась ему в лицо. Теперь он не решался обернуться, чтобы не привлечь к себе внимание. Те и так приглушили голоса, лишь время от времени доносился вдруг обрывок фразы или злобно брошенное словцо.
– Но со мной-то шутки плохи, – гудел детина за его спиной. – Тебя даже не заподозрили? – Тот только хохотнул. – А не допрашивали? – Вместо ответа детина мотнул головой, но Балинт этого не мог видеть. – И отпустили? – А что им было делать, ведь я… – Услышанного и угаданного было достаточно: Балинт понял все и побледнел. – Двое погибло? – Один только. Электромонтер. Он как раз у воздухопровода стоял… – Он и помер? – Ну да. А я его и в глаза не видел, – проворчал короткошеий несколько громче. – Он нанялся туда, когда меня…
– А ты что же не пьешь, Балинт? – спросил горбатый парикмахер. – Из этого, паренька большой человек выйдет, можете мне поверить, господин Нейзель! Я матери его так и предрек, едва только он родился; вот увидите, сказал, из этого мальчика большой человек выйдет.
– Это как же вы высчитали? – спросил Нейзель.
Балинт прикрыл глаза, чтобы лучше слышать разговор за другим столом. Руки у него так дрожали, что пришлось ухватиться за стол. – Я там все ходы-выходы знал, – говорил тот, за спиной, – нужно было только следить, чтобы… С хорошей пилой на полчаса всего делов… – Я бы не стал рисковать, – отозвался собеседник. – Чего ты этим достиг? – Весь цех стоял два дня. – И что с того? – Со мною шутки плохи! – Короткошеий опять грохнул кулаком по столу. – Я и Турчину самому в глаза сказал: не родился еще тот человек, которому такое с рук сошло бы…
Балинт вдруг резко поднялся.
– Ты куда? – спросил Нейзель.
Мальчик смотрел крестному в лицо, его губы побелели от волнения.
– Что с тобой?
– Плохо тебе? – спросил парикмахер.
Балинт затряс головой. – Нет, нет!
– Сейчас заблюет весь стол, – объявил парикмахер.
Балинт опять потряс головой. – Скажите этому человеку, крестный, чтобы шел сейчас со мной в полицию.
Детина, сидевший позади Балинта, резко обернулся; по лицу его было видно то, что Балинт прежде угадывал по голосу: он был сильно пьян. – Ты про кого? – спросил Нейзель, тоже оборачиваясь.
– Вот про него.
– И зачем его в полицию?
– Он убил человека, – сказал Балинт; его голос звучал теперь отчетливей, звонче. – Он сейчас вот рассказывал своему приятелю, вот ему, а у меня слух хороший, я и услышал. Он убил одного электромонтера на Киштарчайском вагоностроительном, когда я там работал.
– Парнишка, видать, перехватил, – сказал горбун. Кочегар тоже обернулся и, успокаивая, дотронулся до плеча Балинта. – Принесите-ка стакан свежей водички! – Балинт стряхнул с плеча его руку.
– Я не пьяный, господин Тари, – сказал он, тяжело дыша от волнения. – Когда я работал на Киштарчайском заводе, три года назад, там двадцать пятого июля ночью кто-то подпилил воздухопровод, и утром убило взрывом электромонтера, его Рудольф Сабо звали. Я и сам в это время в компрессорной был…
Теперь уже несколько человек вскочило на ноги. Нейзель пристально поглядел мальчику в лицо и перевел глаза на сидевшего перед ним человека, обвиненного в убийстве: тот, сильно подавшись вперед, пьяным, мутным взглядом бессмысленно таращился на Балинта, его красная, пышущая жаром физиономия выражала недоумение и растерянность. У стойки кто-то громко пел и, весело протягивая свой стакан к Нейзелю и Балинту, жестами подзывал их к себе. Из заднего помещения тоже слышалось пение: два хриплых голоса горланили что-то, перемежаясь и цепляясь друг за друга. – Что ты услышал? Про что говорил он сейчас? – спросил Тари Балинта.
– Про то, что это он подпилил воздухопровод, – ответил Балинт уже совершенно ясно и твердо звеневшим голосом, и только необычная для него замедленность речи выдавала притаившееся волнение.
– Он так и сказал?
– Я не каждое слово слышал, они разговаривали тихо, – сказал Балинт, – но это я слышал. И еще слышал, что его допрашивали в полиции, но доказать ничего не могли, поэтому отпустили.
– Ты его знаешь? – спросил кочегар.
Балинт опять окинул кряжистого детину быстрым взглядом; тот все еще не стряхнул с себя пьяный дурман и, приоткрыв рот, помаргивая, тупо глазел на стоявших перед ним людей. На его красном лбу, у корней черных, коротко стриженных волос венцом выступил пот. Балинт с минуту смотрел на него, но злоба и стыд заставили его отвернуться.
– Я его не знаю, – сказал он. – Когда я поступил на завод, он там уже не работал. Его рассчитали за то, что он был прогульщик.
– А это откуда тебе известно? – спросил Тари.
Балинт глядел в пол.
– Он сам сказал.
– Сейчас?
– Сейчас. Я не знаю его, говорю же!
– И никогда не видел?
– Никогда, – ответил Балинт дрожащим от раздражения голосом. – Не знаю, никогда не видел. Почему вы меня пытаете?
Их было за столом семеро, четверо так и остались сидеть, а трое – кочегар, молодой рабочий и парикмахер – вскочили при первых же словах Балинта. Внимание корчмы постепенно переключилось на них, компания, сидевшая за третьим столом, тоже примолкла и воззрилась на Балинта, сюда же смотрел и корчмарь, с тряпкой в руке возвышаясь над поблескивавшей лужами стойкой. В корчме сразу стало тише, и через открытую дверь все услышали вдруг частую дробь невесть откуда налетевшего дождя.
Нейзель встал и шагнул к здоровенному детине.
– Вы почему ничего не говорите?
– Чего? – тупо спросил тот.
Старый Нейзель положил руку ему на плечо. – Я спрашиваю, почему вы ничего не скажете?
– Со мной шутки плохи, – пробормотал тот, подымая на Нейзеля заплывшие кровью глаза. – Кое-кто пытался со мною шутки шутить, да только все они здорово поплатились, все, как один, потому что не родился еще тот человек, кому бы это сошло с рук. Я парень покладистый, это все про меня скажут, но шутки со мной плохи…
– Как вас зовут? – спросил Нейзель.
– Не-ет уж, со мною шутки плохи, это точно, – бормотал парень. – Самому господу богу спуску не дам, пусть только заденет. Я мухи не обижу, про меня все знают, что я человек тихий, мирный, в сравнении со мной и барашек новорожденный кровожадным зверем покажется, ежели я в добром расположении… но шутки шутить со мной – ни-ни… Хоть на бумаге подписку дам.
– Никто с вами шутить не собирается, – прервал его Нейзель. – Как вас зовут?
– И вам дам подписку, – бормотал тот. – Подайте карандаш, бумагу, я сейчас вот ему так и напишу.
Нейзель опять взял его за плечо.
– Вставайте.
– Я?
– Пойдемте, на улице договорим.
– Чего вам от меня надо?
Кочегар тоже подошел к нему.
– Пошли, старина, скоро выяснится, чего нам от тебя надо.
– Ступай ты к черту! – огрызнулся детина.
– А ты покажи дорогу, старина, – отозвался кочегар.
– Со мной шутки плохи, вам тоже могу на бумаге написать. – Детина уперся в кочегара взглядом. – Меня отец еще в детстве учил: никому не позволяй над собой шутки шутить, от этого в душе хворь гнездится, так и говорил. Вроде опухоли, мол, в душе вырастает. Главное, говорил отец…
Нейзель подступил ближе. – Пошли!
– Вы тоже ступайте к чертовой бабушке… Мне до вас никакого дела нет. Куда вести меня собрались? В полицию?
– Вставайте же!
– Правильно, – неожиданно согласился тот. Медленно встал на ноги, оттолкнул стул и большими шагами, сильно шатаясь, потопал к выходу. Нейзель и Тари оторопели от неожиданности, потом последовали за ним. – Нельзя же так! – с невольным укором взволнованно шепнул им Балинт. – Как? – Не выпускайте его! – И Балинт опрометью бросился к двери.
Но пьяный детина был уже у порога и вдруг пулей выскочил на улицу; Тари, шедший за ним следом, на мгновение растерянно остановился, потом метнулся вперед, однако ноги его еще не решили, казалось, должны ли они двигаться, как при обычной цивилизованной ходьбе или же откровенно, самозабвенно отдаться бегу. Балинт рванулся в погоню, но, выскочив на улицу, увидел лишь нерешительную спину крестного да его ноги, безо всякой уверенности бегущие вдоль тротуара; чуть подальше впереди подпрыгивала на бегу шляпа кочегара; тот человек исчез. Балинт пробежал до следующего угла и вернулся. Пробило половину девятого, пора было отправляться на завод.
– Неправильно мы сделали, господин Тари, – сказал он все еще озиравшемуся с порога кочегару, отмыкая замок велосипеда. – Его надо было в корчме задержать и туда вызвать полицию.
– Теперь-то и я это знаю, братец, – проворчал Тари.
Балинт наклонил к себе велосипед, перебросил ногу. – Я сразу это знал, господин Тари, – сказал он сердито. – Тому, кто собрался рассчитаться с одним, а сам, не подумавши толком, убивает другого, доверять нельзя.
Три месяца, которые Балинт проработал на заводе искусственного льда, были самыми счастливыми за все годы ею отрочества. Пребывая в блаженной уверенности, что нашел наконец постоянный источник хлеба насущного, который уже не упустит, пока сам того не пожелает, Балинт работал, ел, передвигался в мире с таким ощущением, словно обладал естественным правом на труд, на еду, правом свободы слова. Это последнее все вокруг явственно за ним признали, и если он все-таки пользовался своим правом с осмотрительностью, то поступал так скорее благодаря верному инстинкту, чем знанию жизни. Он работал в две смены и потому не скупился для себя на еду – ежедневно покупал четверть кило сала, зельца и немножко фруктов, из тех, что подешевле; по субботам отдавал матери двадцать – двадцать пять пенгё, но остальное откладывал, прятал, будто собака кость. И словами своими, и мыслями умел распорядиться, как человек, которого однажды – очень уже давно, но памятно – щелкнули по носу; шутил везде и со всеми, но с инженером Рознером и мастером Ходусом не так, как с дядей Иштенешем или со старым механиком – его речь с точностью выражала все оттенки, которые диктовал ему приобретенный опытом такт. Впрочем, подобная осмотрительность не слишком его обременяла, словно пичуга, опустившаяся на плечо: он не чувствовал ее тяжести и работал, ел, спал, даже препирался с неизменной улыбкой на лице, всегда высоко держа курносый свой нос, если же случалось ему всерьез сцепиться с кем-то или с чем-то, переваривал одинаково быстро и весело как победу, так и поражение.
С работой, однако, не все ладилось – она оказалась скучной, и, пожалуй, это было единственное, что несколько омрачало три месяца коротенького его счастья. Элементы игры, в ней заключенные, быстро приелись, все же прочее было просто заданным уроком без вкуса и запаха, уроком, начало и конец которого отличались друг от друга и от середины только во времени. Задание нельзя было начать и закончить, нельзя было выполнить его лучше или хуже, даже справиться с какою-то партией быстрее или, напротив, замедлить темп не имело смысла. Эта работа была ни хорошая, ни плохая, она не забирала человека за живое, но и перехитрить ее было невозможно, она не злила по-детски ершистостью, не оказывала сопротивления, которое стоило бы постараться разгадать, понять, распутать, словно женский каприз, с виду столь же бессмысленный, – и не распаляла радостно возможностью победить, как побеждают пургу, наводнение или пустыню для того, вероятно, и предназначенные, чтобы быть побежденными. Находчивость Балинта не получала применения, ум бездействовал, руки не обретали ловкость, воля не укреплялась, воображение не выбрасывало плодоносные колосья – разве что мускулы набирали силу, да еще нос вел безнадежную борьбу с запахом аммиака. Не спутницей жизни, а лишь случайной попутчицей стала для него эта работа.
Не будь в нем главенствующим чувство удовлетворенности, питаемое ежесубботними получками и постоянно возрождавшееся чередой предстоящих суббот – словно вереницей различимых уже простым глазом манящих станций на долгом и спокойном пути, – он, вероятно, стал бы неуравновешен, раздражителен, на людях вымещая обиду, наносимую бездушным трудом. К счастью, Балинт ни на минуту не забывал о том, что содержит себя и семью – а в его воображении это преломлялось как-то так, словно бы он достиг уже заветного южного острова, где всегда светит солнце и где никому не надо кланяться, – и солнце, освещавшее его мысли, согревало сердце и сознание, поэтому каждое его движение пронизывала радость. Стоило ему, забывшись, приуныть, как перезвон монет в кармане тотчас возвращал на лицо улыбку. Каждую субботу, вернувшись домой, в Киштарчу, он с головы до ног мылся, надевал новый ржаво-коричневый костюм, садился перед домом и глазами, отвыкшими за неделю, насыщал, откармливал играющих с веселым визгом худышек сестер, на которых более сытная жизнь заметна была так же мало, как и на их матери, состарившейся, по-видимому, безвозвратно.
Зато сам Балинт на глазах набирался сил, мускулов, становился плечистее и даже вдруг словно бы собрался наконец расти. Правда, он по-прежнему был на две головы ниже Фери Оченаша, второго толкача в компрессорной, но зато намного превосходил его силой и выдержкой. Недели через две после первой стычки они, наполовину в шутку, наполовину всерьез, подрались с Оченашем, потом помирились, а помирившись, почти без всякого перехода, по мосткам нескольких продолжительных и доверительных разговоров в течение трех-четырех дней стали неразлучными, закадычными друзьями.
Как-то субботним утром они повстречались у заводских ворот. Оба остановились одновременно, меряя друг друга взглядом.
Только сейчас, при ярком дневном свете, Балинт заметил, что по длинному, наголо обритому черепу Оченаша тянется к левому виску узкий красный шрам; казалось, короткий черный ежик волос разделен проведенной красным карандашом или тонкой кисточкой прямой линией.
– Что тебе от меня нужно? – помолчав, спросил Балинт.
Оченаш ухмыльнулся. – Ничего.
– Тогда в чем дело?
– Ни в чем.
– Давай поговорим, – предложил Балинт.
Парень поглядел на него. – Как зовут тебя?
– Балинт Кёпе.
– Ну, а меня, коли так, зовут Яни Лехань, – объявил долговязый подросток. Балинт покачал головой. – Неправда! Тебя зовут Фери Оченаш, я спрашивал у Сабо. Но меня-то и в самом деле зовут, как я сказал.
– Возможно, – сказал Оченаш. – Все равно ты меня не интересуешь.
– Почему? – спокойно спросил Балинт.
– Уж больно ты образцовый, – ответил Оченаш. – Так и лезешь вперед. Работаешь за двоих, жрешь за двоих, всем ты друг и брат. Не люблю я таких образцовых типов.
Балинт растерялся. – Не понимаю, о чем ты, – сказал он наивно. Парень по-стариковски огладил руками голый череп. – Чудеса!
– Но я правда не понимаю, – сказал Балинт.
– Скажи, ну с чего ты так счастлив? – спросил его Оченаш, усмехаясь. – День-деньской радуешься, ангелочек, да и только! То ты свистишь, то поешь, то разулыбишься до ушей. И чем ты так уж сильно доволен?
Вопрос был такой необъятный, что мальчик не мог бы на него ответить, даже позволив себе раздумывать над ним целый месяц, чтобы за это время собрать и взвесить весь подспудно накопленный и весь обозримый опыт крошечной своей жизни. – Не знаю, – ответил Балинт. Это был пока единственно возможный честный ответ.
– Не знаю… не знаю! – насмешливо передразнил Оченаш. – Что, с утра до вечера радуешься этим зас. . . денежкам, которые здесь выколачиваешь? Это тебе дорого обойдется!
– Как так? – вытаращил глаза Балинт, все больше удивляясь.
Оченаш презрительно махнул длинной ручищей. – Не знаешь?
– Не знаю, – подтвердил Балинт.
Долговязый подросток пожал плечами.
– Ангелочек! – фыркнул он. – Тебе бы по деревням бродить да святыми картинками торговать! Ну, а что как завтра тебя выбросят отсюда?
– Этого не может быть!
– А все-таки?
– Этого не может быть, – твердо повторил Балинт.
– Право, ангел, – проворчал Оченаш и ладонями раздраженно провел по голому черепу. – Даже для ангела редкостный ископаемый экземпляр! Ну, допустим, тебя не вышвырнули, но завод сгорел, хозяин обанкротился – вот ты и на улице. И что, назавтра ты уже сыщешь новую работу?
– Нет.
– Послезавтра?
– Может, через полгода только, – проговорил Балинт.
Оченаш шагнул вдруг к нему и вскинул длинную руку, так что указательный палец ткнулся чуть не в самый нос Балинту. – То-то и оно! Полгода голодать будешь. Так с чего же ты сейчас рассвистелся тут, словно дурная птица! Нет, ты и сейчас уже будь хмурый за те полгода, когда голодать придется. И за другие полгода, которые еще года через два-три явятся, и за третьи, четвертые, пятые, что придут в свой черед. И за прежние голодные свои годы. Или до сих пор мамочка тебя сливочными калачами пичкала?
Балинт серьезно смотрел Оченашу в лицо, еще больше заостренное насмешкой и раздражением. Он понимал, что тот прав, но была за этой правотой и какая-то фальшь, которую Балинт чутко уловил, хотя и не мог бы определить словами. – О том я уж и не говорю, – продолжал Оченаш, – что папаша твой тоже небось оставался иной раз без работы, а может, и сейчас…
– Мой отец умер.
– Виноват, – сказал Оченаш, кривя губы. – Но когда жив был…
Балинт нахмурился. – Про это не будем!
– Виноват, – повторил Оченаш. – Вижу по всему, что и отцу твоему приходилось несладко, значит, матери – тоже. А тогда какого же черта ты ходишь такой счастливый?
Балинт не ответил.
– А все потому, что ты образцовый, – опять скривил губы Оченаш. – Приходит ваш брат на завод, вкалывает по две смены, то есть кого-то работы лишает, втирается в милость к господину инженеру, а лет через десять, глядишь, в такого роскошного жирного надсмотрщика превратится на наших-то спинах, что любо-дорого.
Балинт побледнел. – Неправда!
– Знать тебя не хочу, – сказал Оченаш.
– Бери свои слова обратно! – крикнул Балинт и, сбычив голову, шагнул к нему. Оченаш насмешливо раскинул руки. – Пожалуйста! – ухмыльнулся он. – Если фречем угостишь!
Балинт задыхался от ярости. Каждое слово Оченаша было правдой, и простая, сочно нарисованная им картина будущего, если смотреть со стороны, тоже казалась вполне вероятной. Ну, а если не со стороны, если изнутри, как тогда поставить кого-то другого на то место, где стоишь сам? Не могут двое одновременно находиться на одном и том же месте. Никто не способен понять человека до конца, как он сам; хотя еще вопрос, так ли необходимо полностью, во весь реальный рост понимать других людей и не воспитывает ли нас именно эта непонятность, не делает ли более совершенными, чем стали бы мы сами по себе. Но и полное непонимание, искажающее облик человека, совершенно непереносимо. – Бери назад сейчас же! – пропыхтел Балинт.
– Уже забрал! – Оченаш продолжал ухмыляться.
Невозможно было за него ухватиться: словно резиновая груша, он отскакивал от каждого увесистого удара. Балинт впился в него взглядом.
– Ты что, не можешь говорить серьезно?
– Это с жаворонком-то? Который только и знает, что распевает все дни напролет?
Терпению Балинта пришел конец. Он опять сбычил голову и изо всей силы саданул ею в живот долговязого паренька. Бывают моменты, когда мысль, чтобы не взорвать своего творца изнутри, должна безотлагательно, путем мгновенного качественного скачка, преобразиться в мускульную силу. На какую-то долю секунды Балинту показалось, что если он немедля, тотчас же не отколотит своего противника, то и сам присоединится к его мнению. Он лишил кого-то работы? Кого же это?.. Не успел Оченаш опомниться от первого удара, как Балинт опять наклонился и второй раз саданул его головой в живот.
Следующие минуты сделали Балинта совершенно счастливым. Они в значительной мере способствовали продержавшемуся три месяца, почти безоблачному ощущению уравновешенности, удовлетворения, питая его с двух сторон сразу: с одной стороны, уняли внезапно вспыхнувшую злобу, принеся с собой отмщение, с другой стороны, претворили в реальность некий вымысел, который давно уже угнетал его, тревожил, как невыполненный долг. В тот миг, когда он вторично бросился на Оченаша, в заводских воротах показался инженер Рознер. – Это еще что за драка, позвольте вас спросить? – пронзительно закричал маленький человечек. – У меня, да будет вам известно, простая драка запрещена! Извольте выйти на середину ринга и бороться по всем правилам, как и положено порядочным людям! – На какой еще ринг? – тупо переспросил Балинт, отводя голову от живота противника.
Инженер Рознер жестом указал на огороженную лужайку перед заводом и тотчас сам бросился туда, пританцовывая, забегал взад-вперед по траве, пальцем маня к себе обоих противников. Балинт засмеялся, но его все еще душила злость, пузырившаяся сквозь смех. Он и Оченаш вступили на лужайку одновременно.
Тот самый прием борьбы, который Балинт лелеял про себя, вероятно, годами, желая, но не осмеливаясь сразиться с более рослыми противниками, и который в воображении его, в бесплотном обличье лжи впервые приобрел реальность, когда нужно было как-то объяснить матери появление велосипеда, сейчас наконец-то, совершенно неожиданно для него самого, удался самым блестящим образом. Когда Оченаш, подбадриваемый сзади воплями инженера Рознера, встал перед ним посреди лужайки, слегка наклонясь, расставив ноги и вытянув руки, чтобы обхватить его снизу за пояс, в голове и в теле Балинта сам собою возник тот выношенный план, и он, как будто выполняя давно заученный прием, молнией упал между ног противника, тут же, вскинув задом, приподнял его, ошеломленного, бестолково размахивающего всеми четырьмя конечностями, и бросил на спину, в мгновение ока прижав обеими лопатками к земле. И хотя от возбуждения шея и щеки Балинта покрылись потом, хотя нос чуял влажный запах травы, а каждый мускул ощущал напряжение схватки, все же случившееся напоминало скорее странный сон, и лишь одобрительные возгласы инженера Рознера вернули его к действительности. Несколько мгновений Балинт удивленно смотрел на лежащее под ним глупо-бессмысленное лицо Оченаша, потом рассмеялся. Инженер наклонился к нему и легонько, быстро похлопал по спине. Оченаш, потрясенный, недоумевающий, еще немного полежал на траве, потом поднялся и протянул руку столь же потрясенному и немножко стыдящемуся своей победы Балинту.
Как ни странно, он не только не сердился на Балинта, ни тогда, ни позже, не только не стыдился своего поражения и явно не жаждал физического возмездия, но, напротив, вся его насмешливая враждебность вдруг словно улетучилась. Его видимое духовное превосходство уважительно склонялось перед физической стойкостью Балинта; с этого дня оба почувствовали себя равными, как-то поняли друг друга и подружились.
– А ты крепкий парень, – добродушно улыбаясь, признал Оченаш; на этот раз на лице его не было и тени насмешки. – В обед угощаю тебя фречем.
– Идет, – кивнул Балинт, глядя вслед инженеру Рознеру, который в желтом своем полотняном костюме, огненно-красном галстуке и серой полотняной кепочке на голове чуть не бегом – словно догоняя потерянное время – спешил к заводским воротам. Подбежав к зданию, он остановился, погрозил пальцем шагавшим следом за ним ребятам, а в следующую минуту его истошные крики неслись уже из открытого окна конторы. Когда Балинт и Оченаш, переодевшись в спецовки, вступили в генераторную, инженер плясал уже вокруг конденсатора.
– Опоздание на пять минут! – закричал он, увидев входивших. – Что же вы думаете, позвольте спросить вас, краденые у меня деньги, что ли?.. Ночная смена уже ушла, они ведь тоже не дураки за других надрываться! Извольте пройти со мной в контору!
В конторе на письменном столе стояли рядышком два больших фреча с «кадаркой». Красный шипучий напиток в запотевших стаканах искрился с такой лукаво-манящей свежестью, что столы и стулья, задыхавшиеся в жарком помещении конторы, стали потрескивать от жажды, окна, завистливо поблескивая, воззрились на стаканы, а сухой пропыленный воздух приник к ним, втягивая в себя выпрыгивавшие на поверхность легкие пузырьки.
– Извольте чокнуться и помириться! – яростно закричал инженер застывшим у двери подросткам. – Драться, враждовать запрещаю, это, как известно, работе во вред. Из-за чего сцепились?
Оба молчали.
– Личное дело? – бормотнул инженер, резкими, порывистыми движениями вскрывая утреннюю почту ножом для бумаг. – Личные дела извольте улаживать вне завода! Пейте быстренько, время не ждет!
– За ваше здоровье, господин инженер!. – сказал Оченаш, беря стакан.
Человечек взглянул на него, фыркнул. – Это лишнее. Обхаживать меня нечего.
На третий день вечером, после работы, Балинт проводил Оченаша домой и остался у него ночевать. Из следующей недельной получки он обзавелся ночной рубашкой, приобретенной все на той же площади Телеки, и водворил ее к Оченашу на кухню, где его с неизменным радушием ждала ничейная раскладушка. Работая в дневную смену, он, как правило, проводил теперь ночи на этой узкой, но покрытой мягким матрацем раскладушке, из которой Фери в честь нового друга быстренько выжил клопов с помощью керосина. Балинт расположился по-царски. Над головой у него прилажена была сушилка для белья; вечером, ложась спать, он опускал ее пониже, развешивал свою одежду и опять подтягивал к потолку; справа от раскладушки всю ночь напролет хлюпал свернутый водопроводный кран, – если вдруг одолевала жажда, Балинту довольно было протянуть руку, чтобы достать висевшую на кране жестяную кружку. Кухню и царившую в ней тишину он делил с рябой курицей; курица спала на спинке стула, давно уже дышавшего на ладан, а во время долгих, полуночных бесед двух друзей устраивалась на плече Оченаша, слушая их споры, расцвеченные веселым смехом, опасливым шепотом и мальчишеской бранью.
У Оченаша живы были оба родителя, но его отец являлся домой, только заболев либо поругавшись с любовницей, у которой жил. Когда это случалось, он возвращался под семейный кров чуть ли не ползком, словно побитая собака, держался робко и униженно, по дому ходил на цыпочках, прежде чем заговорить, неуверенно чесал в затылке и садился лишь на краешек стула; так продолжалось двое суток, а там покаянный стих ему прискучивал, он принимался за жену и бил ее до тех пор, пока и это занятие ему не надоедало, после чего опять убегал из дому. За десять лет мать и дети так привыкли к этим каждые три-четыре месяца повторяющимся интермедиям, что в редких случаях, когда они запаздывали, жена становилась раздражительной, не находила себе места и наконец шла навестить любовницу мужа, чтобы узнать, в какой стороне Керепешского кладбища покоится ее благоверный.
За десять лет две ее дочери выросли, вышли замуж и уехали, старший сын сбежал в Чехословакию, дома остался только Фери. Ему было пять или шесть лет, когда отец впервые у него на глазах стал бить мать; ребенок, сцепив зубы, молча подошел к печи, схватил железную трубку, служившую им вместо кочерги, и бросился на отца, но отец вырвал у него железяку и саданул ею сына по голове. Длинный и тонкий красный шрам, протянувшийся на месте пролома, постоянно сопутствовал духовному и физическому развитию мальчика, остался не только на черепе, но и внутри его, лег тенью на все помыслы. Очевидно, затем, чтобы не забывать о нем, чтобы всегда иметь его перед глазами, Фери каждые три-четыре месяца, даже зимой, стригся под «ноль» машинкой; при этом – странное, почти вызывающее противоречие – он никогда и никому не рассказывал о происхождении своего шрама.
– Отчего он у тебя, шрам этот? – спросил Балинт в первый же вечер, когда остался ночевать у Оченашей.
– А я по башке трахнутый, – ухмыльнулся Фери.
– Я так и думал, – засмеялся Балинт.
– Понимаешь, в детстве залез я как-то на высокий забор, потому что за мной страшенный черный пес погнался, да и свалился с перепугу на другую сторону. С тех пор души в собаках не чаю.
Когда между родителями дело доходило до драки – из-за стены впечатление было такое, что жалобные стоны и нескончаемые попреки матери в конце концов выводили отца из себя, – Фери обеими руками зажимал уши и, дрожа всем телом, выскакивал на галерею; но в густо населенном пролетарском доме из какой-нибудь квартиры почти непременно неслись точно такие же вопли избиваемой женщины под пьяную ругань мужа, и мальчишка спасался, вернее, спасал барабанные перепонки, убегая на улицу. Шли годы, Фери не раз, особенно лет в десять – двенадцать, пытался защищать мать, когда отец поднимал на нее руку; однажды он в бешенстве вцепился зубами отцу в запястье и прокусил артерию, так что пострадавшего пришлось вести в «скорую помощь». С того времени отец осмотрительнее пускал в ход кулаки и, как правило, приходил в неистовство, лишь убедившись, что сына нет дома; а Фери – так как по-настоящему защитить мать был не в силах – и сам старался под любым предлогом уйти из дому, чтобы не довелось еще раз пустить в ход зубы, сражаясь с отцом. Казалось, они заключили между собой молчаливое соглашение: отец бил мать только в отсутствие сына, а сын, едва блудный отец водворялся в доме, ежеминутно – как бы торопя неизбежное – норовил удрать: то бежал к бакалейщику за хлебом, то к соседям за двумя ложками жиру взаймы, то решал навестить голубей тетушки Шверташек и возвращался домой лишь поздно ночью, когда отец спал или опять убирался восвояси.
Однако своими впечатлениями о семейной жизни Фери с окружающими не делился, как не рассказывал никому о происхождении шрама, и лишь по некоторым его неосторожным обмолвкам все же можно было о чем-то догадаться.
– Жениться я не собираюсь, – сказал он как-то Балинту, – какого черта хомут надевать, с одной бабой связываться, когда стоит свистнуть, и они уже бегут со всех сторон. Да ни одна из них не стоит того, чтобы человек жилы из себя тянул. Вот только надо с ними поаккуратнее, чтоб ребенка им не сделать, а то потом не отвертишься. Ты уже имел дело с женщиной?
Балинт, покраснев, кивнул.
– Расскажи!
– У меня невеста есть.
– Невеста? – вытаращил глаза Оченаш. – И сколько ей?
– Девять.
Оченаш скроил мрачную мину. – Девять месяцев?
– Девять лет… можно сказать, уже десять – через месяц исполнится десять. Я ее давным-давно знаю.
– И ты уже имел с нею дело?
Балинт опять покраснел. – Так-то нет. Но мы целовались иногда… Раньше, не сейчас!








