Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 58 страниц)
– А сегодня, представляешь, один утенок сдох, из тех, что на прошлой неделе вылупились, – пожаловалась соседка, а тем временем еще раз внимательно оглядела противень, покачала его, опять полила утку жиром и встала, облизывая пальцы. – Должно быть, замерз, бедняжка. Вчера я выпустила их из ящика на солнышко, чтоб закалялись мало-помалу. Видел бы ты, как у них желтый пушок расправился на спинках! И как начали они гоняться за муравьями, прямо клювиком по земле ведут, словно большие, потом даже картофельные листочки щипать стали, а ведь мелко нарезанной крапивой только что не давились… тут же храбро так взялись, я несколько червей выкопала им из-под водостока, и уж как они рвали их, как тянули каждый себе – ну, просто плакать от радости хочется. А потом, гляжу, ветерком потянуло, спинки у них сразу пупырышками пошли, вижу, мерзнут, ну, я их поскорей обратно в ящик, да все ж один, видно, успел простыть, потому что наутро, когда собралась я выставить ящик на солнышко, он уже лежал в уголке неподвижно, словно игрушечный. Видишь, как жестока природа! – добавила она, взяла из кухонного столика спицу и потыкала печенку, жарившуюся в красной кастрюльке. – Нет, не прожарилась еще! Крохотная совсем, – покачала она головой, – всего десять дней откармливали, откуда же большой быть. Неслась она скверно, а тут у мужа день рождения, ну, думаю, попытаюсь, хоть и мало выйдет, да вкусно. Обжарю с паприкой, плохо ли будет на закуску, да к кружке свеженького ледяного пива, а?
Пива Балинт еще не пробовал и потому не знал, что сказать. Крепкий жирный аромат жарящейся печенки щекотал ему нос; печенку он тоже не едал ни разу, и все же у него текли слюнки. Он чувствовал, что бледнеет от голода, и обеими руками ухватился за планки палисадника. Браник обернулась, но не поняла, отчего так блестят его глаза.
– Что ты ел в полдень? – спросила она.
– Да так… ели, – дернул плечом Балинт.
– Вот и я такая же была в твоем возрасте, – подхватила толстушка, покачивая красную кастрюльку, купая печенку в золотистом жиру. – Точь-в-точь такая. Еда меня не интересовала, кусок дерьма собачьего в сухарях или гусиный паштет – по мне было все равно, а эти вот, душеньки мои, как вылупятся из яйца, поголодают, правда, первые сутки, но зато потом уж так и накинутся на корм! И едят, едят – до тех пор, покуда сами на стол не угодят. Даже однодневный утенок все норовит какую-нибудь живность клювиком подцепить: сядет муха на край ящика, а утенок сразу же – зырк туда, она шевельнуться не поспеет, а он уж ее схватил. Ой, да все животные просто прелесть, я их во сто раз больше люблю, чем людей, право.
– Тогда почему вы их едите? – спросил Балинт.
– Да ведь что ж делать-то, милый, – с добродушным смехом ответила Браник и белой полной рукой отерла пот со лба. – Не я их, так они меня съедят!
Спокойные серые глаза Балинта внимательно глядели на соседку, которая, вместе с потом стерев с лица и улыбку, опять склонилась над плитой; теперь лишь дородная спина ее молчанием отвечала молчавшему Балинту. В белом фарфоровом блюде на кухонном столике нежились на солнце утиные потроха – пупок, два крылышка, желтые ножки и свисающая через край маслено-желтая голова, без клюва, с пустыми впадинами глаз. Соседка уже мыла, скребла доску, на которой разделывала утку, затем поставила ее к стене сохнуть.
– Ты мяса не ешь? – спросила широкая спина.
– Нам нельзя держать птицу, – не сразу ответил Балинт.
– Хозяин не разрешает?
– Он никаких животных в доме не терпит.
– Злой человек, должно быть, – покачав головой, рассудила Браник. – Я бы нипочем не ужилась с тем, кто животных не любит… А ну-ка, иди сюда, печеночка, хватит тебе жариться, – воскликнула она неожиданно весело, – иди, иди сюда, сейчас мы приоденем тебя по-праздничному! – Она опять присела перед печуркой, положила пол-ложки красной паприки в стоявшее рядом блюдо, подлила жиру из-под печенки, размешала, так что получился довольно густой соус, добавила еще немного жиру. Теперь запахом жареной печенки пропитались даже кусты сирени вдоль забора. – Ну-ка, скок! – приказала она и, поддерживая печенку справа ложкой, а слева указательным пальцем, ловко перебросила ее из красной кастрюльки в жирный красный соус на блюде. – Ну, обязательно брызнет! – проворчала она сердито и быстро облизала пальцы; тут же вскочила, подула на ложку и стала быстро соскребать со дна кастрюльки прижарки. – Ох, это самое вкусное, – опять смеясь, воскликнула она, – уж так люблю, на половину свиньи не обменяю! Ну-ка, соль, где ты? Опять спряталась?.. Как хрустят под зубами, слышишь?.. Просто тают во рту, ничего на свете нет вкуснее!
– У нас еще никогда не было домашней птицы, – проговорил мальчик. – Я певчих птичек знаю.
– Ах, они тоже славненькие, – воскликнула женщина, смачно хрустя прижарками, и, повернув кастрюльку к свету, стала хлебом собирать остатки жира. – Ты-то не голоден?
– Нет, – быстро ответил Балинт.
– Хочешь хлеба с жиром из-под печенки?
– Спасибо, не хочется, – глядя соседке прямо в глаза, ответил Балинт.
– Так наелся в обед?
– Ага.
Наклонившись над блюдом с печенкой, женщина стала внимательно его разглядывать. – Жила тут пара синичек, вот на этом каштане гнездилась, у самой кухни, много лет подряд… – Неожиданно оборвав рассказ, она испуганно вскрикнула: – Господи, все-таки две шкварки попали в соус! А ведь как красиво это блюдо, когда застынет все гладко, словно озерко круглое… Ну-ну, ребятки, марш на место! – Большим и указательным пальцем она залезла в розовый от паприки жир, ногтями подцепила обе шкварки и тотчас отправила их в рот. – Посолить забыла, – пожаловалась она, облизывая губы, – вечно эта соль прячется, словно боится меня… Так вот, жили синички вот здесь…
Сминая голод, Балинт обеими руками обхватил планки палисадника, как охватывает кусок хлеба желудочный сок. Но сердце уже не сжималось, и глаза остались серьезны и спокойны, словно он задумался над неясным пока школьным заданием. Каждое слово соседки было следующим условием этого задания, равно как и каждое движение ее толстого добродушного тела – повороты белой шеи, быстрое мельканье пухлых ручек с короткими пальцами, колыхания массивного крепкого зада: мальчик примечал все и сводил воедино, чтобы понять и решить задачу. Но лицо его с маленьким вздернутым носом и внимательными серыми, как у козы, глазами пока еще выражало лишь растерянность и недоумение; если бы не нужно было держаться за ограду, он, верно, сам того не замечая, почесывал бы сейчас в затылке. На счастье, его плотно укутывала тень, двойная тень – детства и могучего каштана за спиной, сцену же – летнюю кухню и в ней толстушку соседку – ярко освещало предвечернее солнце.
Белая коза с длинной бородой, привязанная позади летней кухни, щипала кустарник за оградой, встав на задние ноги; подальше, среди кустиков картофеля, черная наседка вела за собой шестнадцать цыплят, желтых и круглых, как клубки ниток. В луже перед колодцем купались три утки, пестрая собачонка смотрела на них, лежа в тени соседней ивы, на кухонном окне грелась большая полосатая, как тигр, кошка. – Ты что смеешься? – спросила вдруг Браник.
Мальчик еще раз обежал взглядом царство животных и остановился на его толстой светловолосой повелительнице. Глаза его сузились, он даже отвернулся немного, чтобы не видно было, как они смеются. – Вы сейчас совсем будто королева, – сказал он.
– Кто? – оторопела женщина.
– Вы… Королева животных.
Браник пристально поглядела на мальчика: она не знала, обидеться ей или рассмеяться. А у Балинта от сдерживаемого смеха дрожали губы, хотя в тени увидеть этого было нельзя. – Правда, королева, красивая и толстая… которая откармливает своих подданных.
– Смеешься надо мной? – подозрительно спросила толстушка.
– Ну, что вы, как можно! Да ни за что на свете…
Соседка успокоилась не сразу и все всматривалась в чистое курносое детское лицо; вдруг она добродушно расхохоталась. – Ладно уж!.. Но ведь ты тоже любишь животных, да? – Балинт кивнул. – Разница, правда, есть, – сказал он.
– Какая же?
– Я не ем их.
Теперь они засмеялись вместе, глядя друг другу прямо в глаза, смеялись громко, блестя белыми зубами; мальчик даже отпустил планки ограды – такое облегчение почувствовал от тайной своей мести. Смех, словно теплая соляная ванна при судорогах, помог ему, освободил от стеснения и страха, вот уж несколько дней живших в сердце. С чего ему опасаться людей? Работы он не боится, привыкнет и жить среди чужих, зато как это хорошо – приносить матери по субботам получку! Он посмотрел на женщину за палисадником, которая, подставив солнцу узел волос, опять присела перед плитой, и вновь рассмеялся. Теперь, угости она его хлебом, обмакнутым в утиный жир, он уж не отказался бы!
– Эх, до чего ж хорошо! – звонко крикнул он и лихо ударил по ограде. Соседка, сидя на корточках, обернулась. – Вот бы мне такого сыночка, – улыбаясь, сказала она, – уж мы бы с ним всегда веселились. Но муж мой все не хотел ребенка, пока не выплатим, мол, за дом да участок, а теперь уж, видно, стары мы для этого… Синички те жили вот на этом каштане… Кто там еще? – обернулась она к садовой калитке, которая с неприветливым скрипом впустила худенького веснушчатого мальчонку лет восьми – десяти. – Чего тебе, Янош?
Мальчик остановился перед кухонной дверью, спиной к Балинту. – Мама спрашивает, если есть утиные яйца, чтобы наседку посадить, так она…
Лицо Браник сразу посуровело. – Нету, сынок, откуда! Несутся-то из рук вон, мне самой едва хватает, где уж тут раздавать! Совсем плохи мои несушки, даром что с утра до вечера марш Ракоци им насвистываю…[4] Да ты плачешь?! Что с тобой? – недоуменно спросила она вдруг.
По судорожно вздрагивающим плечам Балинт и сзади увидел, что мальчонка ревет. – Да что случилось-то? – Браник наклонила к малышу толстое добродушное лицо; но пока лишь горестно вздрагивающие плечи были ей ответом. – Ну же, рассказывай! Или не хочешь? – Однако от приветливых ее слов рыдания только усилились, теперь у малыша тряслась вся спина. – Да ты не руками и носом, ты языком говори, иначе ведь не пойму я, – продолжала допытываться женщина. – Неужто из-за утиных яиц все горе?
Мальчик продолжал давиться слезами, содрогаясь всем телом. – Ну, если не хочешь говорить, ступай домой, – решила Браник. – Или боишься? Что, мать сильно побила?
Очевидно, ей, видевшей мальчика спереди, стало ясно, что дело не в этом, – лицо ее выразило недоумение. Она отвернулась к кухонному столу и еще раз внимательно осмотрела блюдо с печенкой, которое уже начало застывать. Облизнув губы, вздохнула, села, придвинула к себе корзинку с молодой картошкой и начала ее чистить. Видимое ее безразличие вдруг развязало мальчику язык.
– Что-что? – переспросила Браник, наклонясь к нему. – Что с твоей собакой стряслось? Не слышу.
– Ее повесили. – Мальчик совсем низко опустил голову.
– Господи Иисусе!
Балинт, которого второй мальчик еще не видел, выступил вперед и прислонился к ограде. Тень его упала к ногам Яноша, но тот все еще не замечал его. – Да что это ты говоришь?! – вскричала толстуха. – За что бы ее повесили? Откуда ты знаешь?
– Она и сейчас еще висит там на дереве, – заикаясь от слез, ответил мальчик.
– Где?
– Вон там, в парке. – Мальчик обернулся, чтобы показать где. Его глаза встретились с глазами Балинта. – Господи, да кто ж ее повесил? – опять спросила женщина.
– Вот он! – взвизгнул мальчик, указывая на ограду. Балинт, побледнев, молча уставился на мальчика.
Женщина поднялась и подошла ближе. – Что ты говоришь?! Балинт? Откуда ты знаешь? – Знаю, – опять взвизгнул Янош, побледнев от ненависти; на его желтом, как сыр, лице темней проступили веснушки. – Она и сейчас там висит, у забора, на большой сосне, прямо напротив нашего двора. Она все лазила к ним, под забором пролезала, а Балинт гонял ее. Вечером еще была, а утром, сколько ни звали, не явилась. – Слезы опять струйками потекли по его лицу. – Она такая длинная стала, куда больше, чем живая была, – прорыдал он.
С ножом в одной руке и с полуочищенной картофелиной в другой Браник стояла молча, в растерянности переводя глаза с Балинта на Яноша. – Он думает, будто я стащил у него резиновую трубку, – сквозь слезы выкрикнул Янош, – и за это повесил мою собаку, а я, видит бог, трубки той не брал, да она и не нужна мне вовсе. А он, чтобы отомстить мне, повесил…
– Болван! – сказал Балинт, протискивая между двух планок ограды худое бледное лицо.
– Ты ее повесил? – спросила женщина.
В эту минуту из глубины парка, от фонтана, донесся высокий, резкий голос матери Балинта. – Ба-алинт! Ба-алинт! – звала она. – Я здесь! – обернувшись, крикнул в ответ мальчик. – Дьявол тебя забери, ведь сказала же, чтобы никуда не уходил! – сердился голос в глубине залитого солнцем парка. – Барышня зовет, сию минуту беги к ней!
– Иду!
Прежде чем броситься на зов, он обернулся, еще раз посмотрел на залитые слезами веснушки Яноша, бросил короткий, почти презрительный взгляд на соседку и побежал. Впрочем, еще по дороге он решительно выкинул их из головы – теперь его больше беспокоило, зачем он понадобился хозяйке. Балинт любил бегать: опустив голову, мягко, равномерно отталкивать от себя серую или зеленую волнистую ленту земли, которая уходит назад тем быстрее, чем резче ударяет в легкие набегающая спереди воздушная волна. Земля и воздух – он побеждал их силою мускулов, среди всех явлений мира только они покорялись ему, все остальное требовало покорности от него. Щуплый, узкокостый, сутулый, маленький даже для своего возраста, с серыми от недоедания щеками (булочник в Киштарче не хотел давать ему в руки большой каравай хлеба, боясь, что он, хилый недомерок, уронит его), а между тем прошлым летом Балинт, которому едва исполнилось тогда одиннадцать, вдвоем с бабушкой вскопал соседям под картошку двести квадратных элей[5] земли да еще подрядился в огородничестве поливать по вечерам зеленую паприку, на пару таская от колодца ведра; а на спортивных состязаниях левенте[6] в стометровом забеге победил мальчиков гораздо старше себя. Правда, он одолевал препятствия не только благодаря крепким мускулам, но в первую очередь благодаря редкому упорству и несгибаемой силе воли: не торопясь, вдумчиво изучал он вставшую перед ним задачу и так же, не торопясь, обдуманно приступал к ее решению, приближался шаг за шагом к цели, не терял интереса даже в том случае, если с виду она многократно превосходила его силы, – словом, не отступал до тех пор, пока не одерживал победу. Он был, что называется, упрямый ребенок, однажды мать в сердцах чуть не убила его. Но с этой стороны его знали лишь те, кому доводилось вступить с ним в конфликт, обычно же это был доброжелательный, услужливый мальчик, неспособный, казалось, обидеть и муху, ласковый и молчаливый. И когда упрямство вдруг заявляло о себе, то это производило поистине ошеломляющее впечатление по контрасту с хилым, щуплым его телом; к тому же, упершись на своем, Балинт уже не способен был смилостивиться, уступить, так что противник его рано или поздно взвивался на дыбы и должен был или, повернувшись на каблуках, уйти прочь от «глупого щепка», или крепко сцепить за спиной руки, чтобы невзначай, потеряв контроль над собой от ярости, не расшибить ему голову об стену. Например, барышню Анджелу, сестру профессора, он умудрился в течение пятнадцатиминутной беседы настолько вывести из себя, что она, дрожа всем телом и роняя с носа пенсне, с проклятиями дала ему пощечину, словно имела дело со взрослым мужчиной, оскорбившим ее женскую честь. Ответив звонким решительным «нет!» на ее вопрос о том, он ли повесил соседскую собаку, Балинт в ходе дальнейшего следствия становился все скупей на слова, пока не замолк совсем.
– Не желаешь разговаривать?! – спросила бледная от гнева барышня Анджела. Балинт пожал плечами. Барышня вновь раскурила «вирджинию»[7], которая погасла уже в третий раз с начала беседы. – Итак, ты не намерен отвечать? – Балинт, вперив глаза в землю, молчал. – Я спрашиваю тебя еще раз, – повторила барышня, окутав густым облаком дыма полное лицо, которое от ярости уже пошло пятнами, – спрашиваю еще раз, где ты пребывал вчера вечером после ужина и до сна!
Мальчик рассматривал свои босые ноги. – О каком ужине вы изволите спрашивать?
Барышня положила сигару в пепельницу. – О каком?! О твоем ужине!
– Ага, – проговорил мальчик.
– Итак?
Вместо ответа Балинт поднял с пола оброненный барышней платочек и положил возле нее на чайный столик. Он не ответил ни на один из последовавших пяти вопросов, и вот тут-то барышня, которая, сцепив за спиною руки, с сигарой, торчавшей во рту, бегала взад-вперед по комнате крупными мужскими шагами, словно разыскивая нужные ей ответы под столом, на буфете, между складками гардин и в корзине для бумаг, – вдруг остановилась перед мальчиком, выронила сигару изо рта и, воскликнув: «Ах, дьяволенок!» – ударила его по лицу.
– Рраз! – послышалось сзади, от двери.
На пороге стоял доктор Зенон Фаркаш, лениво соединив руки на обширном сорокалетнем своем животе; из-под криво застегнутого, в жирных пятнах, жилета пузырились белые складки рубашки. Прислонясь мощной спиной к дверному косяку и вытянув вперед шею, он с любопытством взирал на происходящее. Медленно повернувшись к ному, Балинт, кроме живота, увидел сперва только лоб, необыкновенно белый и такой высокий, словно то было два лба, выросшие один на другом: посередине лоб пересекала горизонтально тонкая темная морщина; верхняя, бо́льшая часть лба была слегка скошена назад и потому отсвечивала чуть-чуть иначе, чем крутая, нижняя.
– А пара-то к ней где? – произнес профессор во внезапно наступившей после пощечины тишине.
Барышня Анджела, упавшая было в кресло после пережитых волнений, при виде младшего брата тотчас встала, инстинктивным движением оправила черную шелковую блузу с высоким воротом и пригладила черные, коротко остриженные волосы. Лакей, до сих пор стоявший, небрежно привалясь к окну, щелкнул каблуками и вытянулся по стойке «смирно». Повеявший в открытое окно ветерок всколыхнул занавески.
Высокий лоб неторопливо поворачивался, профессор поочередно оглядел всех троих присутствующих, дольше всего задержавшись взглядом на светловолосом босоногом мальчишке, припомнить которого и как-то определить его положение ему явно не удавалось. В комнате стало так тихо, что из сада явственно донесся легкий предзакатный шелест акации.
– Анджела, – опять заговорил профессор, лениво крутя большими пальцами перед плотным округлым животом, – умный человек раздает пощечины не иначе как попарно. После первой пощечины твой неприятель вправе полагать, что тобою движет гнев, а не справедливость, вторая же пощечина в большинстве случаев рассеивает это заблуждение. Соответственно после первой пощечины жертва скорее способна дать сдачи, тогда как вторая убедительно подчеркивает серьезность наших намерений, таким образом, две пощечины всегда безопаснее, нежели одна. Наконец, нечетное число пощечин это слишком по-женски, иными словами, недостойно тебя!
Анджела слушала опустив голову. – Зенон, – сказала она, – раздавать пощечины не в моих правилах, но этот негодник совершенно вывел меня из равновесия.
Профессор улыбнулся и еще раз внимательно всмотрелся в полное лицо сестры, два красных круглых пятна над скулами которой молили о покое, взывали о помощи.
– Тем более поразительно, Анджела, что ты пытаешься действовать полумерами, – объявил он. – А ведь могла бы уже убедиться, что природа не терпит асимметрии. Птицы во время осенней линьки также теряют перья попарно, одно из правого крыла, другое из левого, дабы не нарушилось чуткое равновесие. – Он коротко и резко рассмеялся. – Анджела, сегодня ты нарушила равновесие в природе!
– Могу я принести чай господину профессору? – спросил стоявший у окна лакей.
Профессор бросил недовольный взгляд на все еще застывшего в положении «смирно» белобрысого лакея с побитым оспой лицом.
– Сперва станьте как-нибудь поудобнее, сделайте милость! – буркнул он. – Я уже неоднократно просил оставить в моем доме эту игру в солдатики. Вы бы лучше подняли с ковра сигару барышни, пока она не прожгла дырку побольше. Хорошо, благодарю!.. Гергей здесь?
– Я здесь, господин профессор, – отозвался шофер, все это время стоявший за спиной профессора, держа шапку в руке.
– Дайте сигарету, – не оглядываясь, попросил профессор. – «Симфонию»! И спичку. Не вздумайте вынимать эту вашу трещалку, не то я из-за вас нервнобольным стану. Теперь попрошу подать мне стул, вот сюда, к двери, где я стою…
Профессор опустился в черное кожаное кресло, откинулся на спинку и удобно положил руки на обтянутые кожей подлокотники. – Вот теперь, – обернулся он к лакею, – можете принести почту и мой чай! Сахар я положу сам. Да не забудьте про коньяк! – И он опять устремил пристальный взгляд на босоногого мальчика, тихо стоявшего у письменного стола; Балинт, не моргнув, выдержал долгий, изучающе-пристальный взгляд и свет, отражаемый двойным лбом; профессор повернул к сестре огромную яйцевидную голову. – Сядь, Анджела, и по возможности ни во что не вмешивайся! – попросил он. – Кто этот мальчик и как его зовут?
Анджела осталась стоять. – Сын нашей дворничихи Балинт Кёпе.
– Младший сын или старший?
– Не знаю, – отозвалась барышня, краснея, словно уличенная в том, что на ней дырявый чулок.
– За две недели можно бы и узнать, – заметил профессор. – Если мне память не изменяет, мы переехали сюда как раз две недели назад. – Он вопросительно поглядел на мальчика.
– Я младший, – сказал Балинт звонким чистым голосом.
Слегка обрюзглое, неподвижное лицо профессора при звуках этого свежего мальчишеского голоса внезапно оживилось. – Прекрасно, – сказал он. – Я тоже был младший. Твой старший брат жив еще?
Балинт недоуменно поглядел на него. – Слава богу, жив.
– При чем здесь бог? – проворчал профессор. – Гергей, подайте мне пепельницу, а потом поглядите, что делает на кухне этот бездельник и не выпил ли он мой коньяк. – Его глаза вновь устремились на Балинта. – Так вы оба здоровы?
– Слава богу, – кивнул мальчик.
– Вы бедные?
Балинт уткнул глаза в пол, подумал. – Да, – отозвался он наконец.
– А сейчас почему боженьку не поминаешь? – насмешливо спросил профессор. – Ну, все равно, со временем отвыкнешь. Главное-то ведь, что оба вы здоровы, верно? Болеет только дурачье, сын мой! А ну, тащи сюда стул и садись со мной рядом.
Балинт уперся глазами в землю. Профессор, подождав немного, спросил: – О чем раздумываешь? – Балинт чуть заметно покраснел. – Я лучше постою.
– Что ж, ладно и так, – согласился профессор. – За что ты схлопотал затрещину-одиночку?
В эту минуту, сопровождаемый Гергеем, вошел с подносом лакей; пока он ставил поднос на чайный столик, а затем, налив в чашку чай, покатил столик к профессору, у Балинта хватило времени справиться немного с пережитыми волнениями и выловить среди беспорядочно проносящихся мыслей одну, за которую можно было ухватиться, словно за соломинку. Балинту явно стало легче с тех пор, как появился профессор; его заляпанный жиром, вкривь и вкось застегнутый жилет как-то сразу заставил мальчика позабыть о собственных обтрепанных штанах и босых ногах, тонувших в толстом и мягком, таком непривычном на ощупь ковре, о том, что вокруг него полно неведомого назначения вещей, имеющих странные формы и даже запахи. Балинт видел, что профессора все здесь боялись и тянулись перед ним с поклонами, трепещущими в напрягшихся спинах, словно вполне допускали, что он в любую минуту может свернуть шею, однако именно этот непонятный, но явный страх тех, кто преследовал его, пробудил в душе мальчика доверие и даже симпатию к «его милости» в засаленном жилете и с яйцевидной головой. Смысл профессорских речей, правда, не совсем доходил до него, зато он отлично улавливал проглядывавшую из-за них шутку, игру. Балинт понимал также, что бить его больше не станут, но все-таки сердце его тревожно сжималось: разве согласится теперь профессор устроить его на завод! А без этого – как помочь матери?
– Ну-с, так за что же получил ты вдовицу-пощечину? – опять спросил профессор, вылив в чай половину принесенного ему коньяка и медленно помешивая длинной стеклянной палочкой для лабораторных работ. Шофер опять встал позади его кресла, лакей отошел к окну. – Значит, выступить с сообщением не желаешь?
Балинт молча смотрел перед собой.
– Я спрашиваю, за что ты получил пощечину, – в третий раз повторил профессор без признака нетерпения и на минуту прикрыл глаза, такие же серые и выразительные, как у Балинта. – За что тебе досталось?
– Барышня лучше знают, – тихо отозвался мальчик.
Профессор энергично покрутил головой. – Я от тебя хочу услышать, за что ты получил ее.
– Ни за что, – помедлив, ответил Балинт.
Профессор с минуту размышлял. – Угу, – пробурчал он, – надо полагать, он желает довести до моего сведения, что получил пощечину ни за что, иными словами – не заслужил ее. Ну, а барышня за что ее дала тебе?
– Это уж пусть они скажут.
Коротко, резко хохотнув, профессор повернулся к сестре. – Моему адъюнкту поучиться бы у него логике! Сядь же, Анджела! И скажи, за что все-таки ты дала пощечину-одиночку – метод, достойный всяческого осуждения! – этому отроку?
Анджела и на этот раз осталась стоять. От возмущения и стыда на ее добродушном, полном лице сильней выступили круглые красные пятна, глаза за стеклами пенсне стали влажными.
– Этот негодник сведет меня с ума, – с отчаянием воскликнула она, – я уже просто не владею собой! Ведь лжет как по-писаному, я в жизни не видела ничего подобного.
– Сядь, Анджела, – проговорил профессор, – сядь и закури сигару, никотин успокаивает нервы. Я так и не осведомлен еще, за что ты ударила ребенка.
– Зенон, я уеду отсюда, – истерически закричала барышня, – с этим негодяем я под одной крышей не останусь!
Профессор круто повернулся к шоферу. – Скажите, Гергей, что здесь происходит? Почему в этом доме решительно никто не удостаивает меня ответом? Спросите-ка вы барышню, может, она хоть вам соблаговолят объяснить, за что раздает пощечины?
Анджела вне себя бросилась к двери. – Гергей, – невозмутимо проговорил профессор, – подайте барышне сигару и дайте ей прикурить.
Шофер, держа в руке длинную «вирджинию», растерянно смотрел то на профессора, то на решительно направившуюся к двери сестру его. Между тем и лакей уже семенил за барышней с зажженной спичкой в руке, другой рукой прикрывая пламя от встречного потока воздуха. Профессор, сцепив на животе изъеденные кислотой пальцы, молча наблюдал за ними. У двери Анджела внезапно обернулась и – точно так же, как час тому назад веснушчатый соседский мальчишка, – указала на Балинта.
– Убийца! – вымолвила она дрожащим голосом, и пенсне ее затуманилось от хлынувших слез.
– Убийца? – повторил профессор, оторопев. Он опять доглядел на тщедушного мальчонку, голова которого едва возвышалась над письменным столом, а пальцы грязных босых ног явно заинтересовались ковром – они сжимались и разжимались, стараясь прихватить длинные шерстяные ворсинки. Профессор потряс головой, словно отгонял назойливую муху. – Сядь, Анджела, и закури. Кого же убил он, по твоему мнению?
– Он повесил соседскую собаку, – ответил рябой лакей вместо барышни, которая громко рыдала, привалившись к буфету.
Профессор уставился на него, не понимая. – Повесил? Зачем?
– Из мести… за то, что у него украли какую-то резиновую трубку.
– Из мести? – Профессор в упор смотрел на лакея. – А у вас-то все шарики на месте? – рявкнул он и повернулся к Гергею. – Вы можете отправляться домой, Гергей, мне вы больше не нужны… Чего смотрите? Идите, идите же! – раздраженно прикрикнул он на замешкавшегося шофера. И опять воззрился на рябое лицо лакея. – И вы тоже убирайтесь к черту! – заорал он высоким, срывающимся от гнева голосом.
Лакей, втянув шею, поспешил к двери. Профессор следил за ним глазами, пока не закрылась дверь, потом медленно, лениво поднялся с кресла. Потягиваясь всем своим громадным телом, он подошел к Балинту, который едва доставал ему до пояса.
– Ты повесил собаку?
Балинт неподвижно смотрел перед собой.
– Нет, – ответил он тихо, – не я!
Профессор наклонился и, взяв за подбородок, поднял к себе его лицо. – А тогда чего ревешь? – спросил он, увидев, что по щекам мальчика катятся слезы.
– Меня до сих пор, кроме матери моей, никто не бил! – прерывающимся голосом выговорил Балинт чуть слышно; ноздри его позеленели. – И теперь ваша милость не определит меня на завод…
Напряженная тишина у буфета вдруг оборвалась, со звоном упал и разбился хрустальный бокал.
– Он лжет, – кричала барышня и вне себя колотила кулаком по стенке буфета, – он лжет, лжет! Вчера вечером видели, как он вешал собаку!
Профессор бросил на сестру быстрый раздраженный взгляд. – Очевидно, Анджела, он проводил неотложный биологический эксперимент. – И профессор опять склонил над Балинтом свой огромный сдвоенный лоб. – Тебе не вредно, мой мальчик, своевременно познакомиться с земным правосудием. Конечно, собаку повесил не ты. Ступай домой и пописай хорошенько с горя.
Дома Балинт и от матери получил две увесистые оплеухи. Он выдержал их, не втягивая голову в плечи, не обороняясь, так что матери это занятие сразу надоело, и она вернулась к своему корыту с бельем.
– И не реви, щенок проклятый, не то убью! – крикнула она, хотя сын не издал ни звука. – Ступай сперва дров наколи, а после можешь выть, покуда не лопнешь.
Дочери – четырех с небольшим и пяти лет – были вне подозрения, им и поднять-то собаку было бы не под силу; старший сын, Ференц, еще не вернулся из Гёдёллё, где работал на стройке, – словом, бедная женщина выместила всю накопившуюся горечь на Балинте. Потому ли она побила его, что считала виновным, боялась ли потерять место, вызвав недовольство господ, расстроилась ли из-за рухнувшего плана с помощью профессора устроить Балинта на работу, – ответить на это не могла бы она сама. Верно, все вместе всколыхнуло ее и без того постоянно трепещущую душу утроенным страхом, порожденным вдовством ее, нищетой и полной неуверенностью перед будущим; еще недавно живая, приветливая и веселая женщина, за время, минувшее после смерти мужа, она словно высохла и вовсе разучилась смеяться. Теперь Луиза Кёпе улыбалась только в тех случаях, когда хотела пробудить к себе доверие – нанимаясь в окрестные господские дома стирать и убираться, или забирая у бакалейщика в долг, или, совсем уж редко, встретившись в парке с барышней или профессором; в такие минуты ее худое, по-цыгански темное лицо начинало внезапно светиться, крепкие белые зубы сверкали в улыбке, а большие серые глаза становились еще больше и ярче от прихлынувшего волнения. Смеялась она совсем редко – разве что ночью, когда приснится вдруг детство, но смех этот слышали только разбуженные им дочери; и еще смеялась Луиза, если, в кои-то веки, навещал ее брат мужа – единственный его брат, младший, – и затевал с детьми веселую возню: точно так же смешно гримасничал и сыпал озорными, забавными шутками да прибаутками ее муж, когда он был холостым парнем и напропалую ухаживал за ней. Воспоминания пятнадцатилетней давности выступали внезапно из прошлого и щедро одаривали вдову свежим и душистым хлебом со стола давно ушедшего счастья.








