412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тибор Дери » Ответ » Текст книги (страница 10)
Ответ
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:19

Текст книги "Ответ"


Автор книги: Тибор Дери


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 58 страниц)

Студенты замерли.

– То есть как?! – не удержавшись, негромко воскликнул сидевший в конце стола хунгарист, который с той минуты, как у него отобрали его кепи, непрерывно мучился вопросом, не было ли то оскорблением и не следует ли ему от имени корпорации получить сатисфакцию – иными словами, дать профессору пощечину. – Вы изволили что-то заметить? – спросил профессор, обращая к нему свой двойной лоб. Студент вздрогнул. – Никак нет, господин профессор! – В таком случае, что же я слышал? – Хунгарист глотнул. – Я думал вслух, господин профессор. – Вот как, вы имеете обыкновение думать? – спросил профессор с выражением крайнего удивления. – Когда же? Греясь на солнышке? Или во время пирушки? – Студент молчал. – Да, кстати, вот эти буквы «БРЧ», которые вышиты на ваших шляпенциях… Что они означают? – спросил профессор, прикрыв глаза. – Если не ошибаюсь, «Бог, Родина, Честь»… Ну да, конечно же, вы, вероятно, об этом и пожелали мне напомнить, объявив, что – как вы выразились?.. – что думаете вслух.

Настойчиво сигналя, под окнами проехала машина, профессор раздраженно махнул рукой. – Пожалуйста, подливайте себе, коллеги. На сей раз я не составлю вам компанию, но это пустяки. Вашему же вниманию, – тихо обратился он к хунгаристу, опять прикрыв глаза, – рекомендую пример епископа вюрцбургского, который велел поставить на границе церковных угодий специальную виселицу для химиков, буде они попадутся ему в руки.

– Разрешите возразить? – спросил Эштёр, вытянувшись над столом всем своим длинным телом. – Епископ вюрцбургский был неправ.

Профессор не отозвался.

– Химик, – продолжал Эштёр, – и даже человеческий разум вообще (да будет позволено мне сделать такое обобщение) способен прослеживать лишь то, что существует. И, как бы ни были велики усилия, результат их есть не более как подражание чему-то сущему, то повторяющее это сущее целиком и полностью, то сочетающее различные, порознь существующие данности в новой комбинации, каковая, впрочем, опять-таки не есть нечто принципиально новое, а есть всего-навсего осуществление одной из бесконечных возможностей действительности. Те триста тысяч соединений, которые узнала и создала органическая химия до нынешнего дня, не обогатили действительность ничем принципиально новым. Но даже предполагая, хотя и не допуская, что человеческий разум отыщет когда-нибудь нечто органически новое во всех своих деталях, нечто, прежде не существовавшее, мы и в этом случае в конечном итоге обнаружим, что это новое создано все-таки из какой-то части существующей действительности, из самого разума, наконец, раскрывшего что-то, прежде скрытое, еще не выношенное, но все же существовавшее как возможность – то есть самого себя.

Лицо профессора помрачнело.

– Чепуху городите, – проворчал он. – Ваш ход мысли напоминает рассуждения шахматиста, играющего с самим собой.

– Прошу прощения, – не успокаивался Эштёр, – мой тезис прост: нельзя изыскать то, чего нет. Об этом предупреждает и ясная логика венгерского языка: искать можно лишь то, что есть. Что из этого следует? То, что мы должны искать, или, если угодно, вести изыскания в существующем мире, то есть должны приобретать знания и эти знания упорядочивать и суммировать. А такая работа не несовместима с существованием бога.

– Опять чепуха, – проговорил профессор и, сцепив руки над животом, медленно стал крутить большие пальцы. – Если бы кто-то сказал, что у вас не хватает одного шарика, то, согласно очевидной логике венгерского языка, сие означало бы, что этот шарик следует отыскать и вставить туда, откуда он выпал. Вы бы взялись за это, почтенный коллега?

Эштёр молчал.

– Ну-с?

Так как и на этот раз ответа не последовало, профессор открыл глаза и посмотрел на долговязого студента. – Что с вами?

– Простите, господин профессор, но, если я верно понял, вы считаете, что у меня не хватает шариков?

Профессор продолжал смотреть на него в упор. – Да.

– В таком случае я не стану продолжать, – объявил Эштёр.

– Не продолжайте! – В комнате наступила тишина. – А вы чему веселитесь? – раздраженно обрушился профессор на трех студентов, расположившихся в сторонке, которые, тихонько, но внятно хихикая, старались тактично и по возможности ясно дать профессору понять, что они, безусловно, с ним согласны. – Палинка ударила вам в голову? Ну что ж, пожалуйте… наливайте себе, не стесняйтесь… Мне за то и платят, чтобы я начинял вам головы! Что же касается вас, коллега Эштёр, – обратился он опять к долговязому студенту, который вперил неподвижный невидящий взгляд в пространство, втянув в себя все свои длинные конечности, – то пусть послужит вам утешением сознание, что относительно самого себя я придерживаюсь куда более низкого мнения.

Эштёр молчал.

– Позволю себе надеяться, господин профессор, – проговорил он после довольно длинной паузы, – что вы виноваты в этом столь же мало, как и я.

– Я не позволяю себе надеяться на это, – вздохнув, сказал профессор. Тибольд Бешшенеи, который просидел все это время, отвернувшись, чтобы не видеть внезапно опротивевшее ему лицо профессора, услышав вздох, искоса взглянул на него: на мгновение ему показалось, что перед ними сидит незнакомый усталый старик. – Что вас подталкивает в стремлении к знанию? – осведомился профессор.

Застывшие было несуразные конечности Эштёра внезапно опять заволновались. – Я хочу понять мир, – ответил он, выбрасывая голову из плеч.

– Это слова. Зачем вы желаете понять его?

– Мне кажется, его можно понять.

– Ну, а поняв, что вы станете делать с ним?

Студент улыбнулся. – Ничего. Поняв его, я тем самым выполню свою задачу, как и мир выполнит свою тем, что даст мне понять себя.

– Уважаемый коллега, – строго проговорил профессор, – такого рода чувство меры я почитаю не меньшим обманом, чем предтечу его – христианское смирение, кое вовсе отказывается от познания мира. Более того, приглядясь внимательно, я не могу не заподозрить, что такое чувство меры есть лишь рационалистическая форма пресловутого христианского смирения и служит оно все тому же – сокрытию нашей трусости. Я не считаю мужчиной того, кто, находясь в обществе красивой женщины, удовлетворяется теоретическим рассуждением о назначении тех или иных частей ее тела и не чувствует потребности воспользоваться ими, – он бросил быстрый взгляд на сидевшую в конце стола студентку, – соответственно их назначению. Подобное чувство меры, уважаемый коллега, является, с моей точки зрения, не только изначально ложным, ханжеским и бесплодным – оно делает недостижимой и самую цель, поставленную вами перед собой, ибо понять мир возможно лишь в процессе пользования им. Вам это понятно?

– Именно так, в процессе пользования! – ни с того ни с сего воскликнул прыщавый студент, которому ударили в голову выпитые на голодный желудок две рюмки сливовицы, так что он начисто позабыл о коварной угрозе со стороны ароматических и олифовых соединений. – Заткнись наконец, Эштёр, проф прав на все сто! – объявил он с пылающим лицом и с силой ударил кулаком по столу. – Мир можно познать лишь в процессе пользования им. – Профессор бросил в его сторону быстрый неулыбчивый взгляд. – Дайте вашу зачетную книжку, – сказал он. – Если запись «на коллоквиуме присутствовал» вас удовлетворит, можете отправляться домой. Вот и хорошо. Проводите его кто-нибудь до двери! Кстати, кто желает уйти с ним вместе? Дайте зачетки! Нет желающих?

На улице все свирепей лютовала метель, завесила окна непроницаемым зыбким занавесом из взвихренного снега. Большой, выложенный сливочно-желтыми изразцами камин в углу комнаты все громче и громче посвистывал, врываясь в беседу. Профессора явно нервировал бесстыдный разгул природы. – Может быть, кто-нибудь из вас способен благочестивой молитвой остановить бурю? – спросил он, медленно обводя глазами девять обращенных к нему студенческих лиц, являвших собою девятиступенчатую шкалу заинтересованности: от тупой готовности гоготать над чем угодно до страстного протеста. – Хотя, по правде сказать, это скорей уж мне подобало бы, – добавил он, вдруг улыбнувшись; улыбка на измученном усталостью лице была словно солнце, внезапно проглянувшее сквозь метель. – Коллега Эштёр, вы напоминаете мне героя немецкой народной сказки, который получил в наследство большой слиток золота, но, так как слиток был очень тяжел, он выменял на него коня, потом коня, за то что брыкался, обменял на корову, корову, за то что давала мало молока, на свинью, свинью – на осла, осла же, чтоб утолить жажду, отдал пастуху за кружку воды. Вот и вы человеческий разум, полученный вами в наследство, сочли слишком тяжелым и обменяли его на глоток воды. Но что вы станете делать, если возжаждете снова?

– Больше я не буду испытывать жажды, – отозвался студент.

Профессор, опершись обеими руками о стол, сильно наклонился вперед, носом едва не коснувшись носа студента. – А я вам предсказываю, – воскликнул он, и голос его неожиданно зазвенел, – что вы еще очень и очень будете испытывать жажду, слышите?!

Студент молчал.

– По всей вероятности, я не стою того внимания, коим вы меня почтили, – проговорил профессор, снова бродя взором по всем девяти ступеням шкалы заинтересованности и любопытства, – и это вполне доказывают, на мой взгляд, результаты моих усилий и самая жизнь. Но поскольку эти доказательства вам не представляются достаточно убедительными и вы, из некоей иррациональности, что абсолютно нетерпимо и заслуживает строжайшего осуждения, все-таки одариваете меня вашим доверием, то я имею возможность сообщить господину Эштёру свое окончательное суждение по затронутому вопросу, кое вкратце сводится к тому, что каждая палка имеет два конца: тот, за который берутся, и тот, которым бьют. И чего ради ухватился бы я за один конец, если бы не собирался ударить вторым?.. Коллега Киш, чему вы улыбаетесь?

Девушка вскинула увенчанную косами голову и посмотрела профессору в лицо.

– Мне нравится то, что вы говорите, господин профессор, – ответила она своим низким, грудным голосом, который всякий раз заново поражал необычной глубиной; все дружно повернули к ней головы. – Я не хотела вам помешать…

– В таком случае налейте мне вина! – прервал ее профессор. – Будем здоровы! И химия, как всякий инструмент, имеет два конца, господин Эштёр, один из коих, рукоятка, обращен к человеку, второй же повернут к миру. Каждый из них по отдельности – бессмыслица. Рукоятка есть всегда рукоятка чего-то, так же как и наконечник есть наконечник чего-то, в противном случае обе части теряют свои основные свойства, то, что делает их рукояткой либо наконечником, иными словами, незамедлительно обращаются в ту самую, не имеющую цели материю, какою они были прежде, до того как человек не назвал их по имени и тем не придал им смысл.

– Что те есть рукоятка химии, господин профессор? – спросил Эштёр.

– Познание.

– А ее наконечник?

Профессор поглядел в окно. Буря утихла, снег медленно, плавно ложился на землю. – Коллега Киш, дайте мне еще стаканчик вина, дабы откровение прозвучало торжественней! – проворчал профессор, – Как видно, ваши коллеги решили сегодня проэкзаменовать меня и с этой целью пожаловали ко мне домой в столь внушительном количестве… Доверху наливайте, коллега Киш, будьте щедрее с мужчинами… За наше здоровье! – Он залпом осушил стакан и громко прищелкнул языком. – Один конец химии, обращенный к человеку, господин Эштёр, есть познание, второй же, повернутый к миру, – не что иное, как созидание, творение. Это понятно вам? У кого на сей счет иное мнение, переводитесь на филологический!

– Разрешите возразить, господин профессор? – спросил Эштёр. – Если бы задачей человека было творение, то возможно ли, чтобы за всю историю человечества, исчисляемую десятками тысячелетий, осуществилось лишь одно-единственное изобретение – колесо, которое взято не из природы и не подражает ей ни по существу, ни по форме?

– Вы ошибаетесь, – мрачно возразил профессор, – есть еще одно изобретение, которое отправляется не от явлений природы и ей не подражает, а напротив, противоречит всем ее законам, отрицает весь наш опыт, глумится над здравым рассудком, приводит в отчаяние фантазию и на каждом шагу препятствует человеку в его стремлении совершенствоваться.

– Понимаю, – кивнул Эштёр, – вы о боге.

Профессор кивнул. – В час слабости мы еще можем нуждаться в нем, – громыхнул он, – но в час нашей силы мы его отринем!

– Когда же это будет, господин профессор? – спросил Эштёр.

– Когда мы научимся творить, – ответил профессор, и нижняя, меньшая часть его лба слегка зарозовела. – И тогда вы, взявшись за рукоятку ваших упорядоченных, классифицированных и суммированных познаний, размахнетесь и обрушите молот туда, где расположились ваши навязчивые идеи. Я же…

Он замолчал, медленно встал и распрямился так, что затрещали кости. – Впрочем, это, пожалуй, не входит в ваш обязательный материал, – проговорил он, зевая, и посмотрел в окно, за которым уже горбатился толстый слой снега. – Продолжайте коллекционировать ваши познания, господин Эштёр, но только не воображайте, что вы навсегда останетесь в односторонних отношениях с ними, отношениях собственника к собственности. Придет минута, когда вы и ваши познания обменяетесь местами, когда не вы будете ими управлять, а они – вами. И тогда вспомните, пожалуйста, о том, что уважающему себя химику более пристойно потерпеть поражение от асимметрического атома углерода, нежели одержать преславную победу в восхвалении царства господня… Прошу зачетные книжки!

– Минуточку, господин профессор! – сказал Эштёр, вскакивая и выпрямляясь во весь свой рост, словно волнение ракетою вознесло его над низменной суетой товарищей, – одну минуту! Если я правильно понял вас, господин профессор, человеческий разум в конечном счете существует затем, чтобы с его помощью изменять жизнь. Но зачем изменять ее?

Профессор опять зевнул. – Затем, что она скучна, уважаемый коллега! – сказал он и вдруг повернулся к Эштёру спиной. – Крайне скучна, да-с!

Студентка сидела за столом дальше всех, так что ее зачетная книжка попала к профессору последней; в дверях гостиной, до которых профессор проводил ее, девушка выронила свой черный портфель; из него выпали круглая, серебристо поблескивавшая пудреница, тюбик помады и шестьдесят четыре филлера – весь ее наличный капитал. Прежде чем профессор успел наклониться, девушка присела на корточки и тонкими, очень белыми пальцами стала торопливо собирать свое имущество с толстого пушистого ковра.

– Не беспокойтесь, пожалуйста, господин профессор, уже все, – говорила она, подбирая монетки.

– И деньги собрали?

– Да, – ответила она, все еще оставаясь на корточках.

– Не обижайтесь, но сколько у вас было?

Девушка подняла на профессора глаза, молочно-белая шея, выгнувшаяся, когда голова откинулась назад, едва заметно порозовела. – Шестьдесят четыре филлера.

– Все собрали? – спросил профессор.

– Не хватает двух филлеров, – ответила девушка, медленно опуская голову, – Господин профессор, можно спросить вас?

– Извольте.

– Вы не рассердитесь на меня?

Профессор смотрел на белую шею молодой девушки, припорошенную на затылке легкими завитками, на маленькие белые уши и двойной жгут густых и душистых – он чуял их острый и сладкий запах – иссиня-черных волос. – Не рассержусь, – сказал он. – Так как же зовут вас, коллега?

Низко опустив голову, девушка сосредоточенно вглядывалась в сложный рисунок ковра. – Юлия Киш, с вашего разрешения, господин профессор, – сказала она немного погодя, и затылок ее, и крошечные уши опять порозовели.

Профессор кивнул. – Отлично. Ну что же, спрашивайте!

– А вы правда не рассердитесь?

– Нет.

– Чем вы опечалены, господин профессор?

– Ну, высказались наконец! Теперь можете встать, – буркнул профессор. – Вопрос же ваш неприличен, и я отказываюсь вам отвечать. Вы сирота?

Девушка удивленно поглядела на него. – Да. Откуда вы знаете, господин профессор?

– Так. Из провинции?

– Из Печа.

– В Пеште живете одна?

– Да.

– Так-так, – проговорил профессор. – У меня, знаете ли, тоже родители умерли. Известно вам, что такое асимметрический атом углерода?

– О да! – Девушка все еще на корточках снизу вверх смотрела на профессора. – Вы, господин профессор, уже пять или шесть лет работаете над этой темой. Асимметрическим мы называем такой атом, четыре валентности которого связаны с четырьмя различными элементами или группами. Он определяется по тому, вправо или влево обращена плоскость поляризации света. Две его формы мы называем антиподами, одну, обращающую вправо, формой D – декстро, другую, обращающую влево, формой L – лево.

Профессор смотрел вниз, на девушку. – Это все?

– Нет, но это существенно. То обстоятельство, что асимметрический атом углерода способен изменять плоскость поляризации света, доказывает, что его химические соединения также асимметрично организованы.

– Это все?

На него опять смотрели снизу оживленные блестящие глаза. – Нет. Я знаю еще, что в соединениях, полученных синтетическим путем, оба антипода присутствуют всегда в равных количествах, в естественных же соединениях встречается либо одна, либо другая форма. В аминокислотах, с которыми работает господин профессор, – только форма L.

– Вот как? И над чем же именно я работаю, позвольте спросить? – мрачно спросил профессор.

Девушка опустила глаза.

– Ну-с?

– Не знаю, – ответила она тихо.

– Не знаете? Зачем вы лжете?

– Вероятно, господин профессор, вы работаете над тем, – негромко ответила девушка, – чтобы in vitro[56] создать такие соединения, в которых, подобно природным соединениям, будет встречаться лишь одна из этих форм. А так как асимметричный атом углерода является важной составной частью почти всех природных органических соединений…

– Ну, и чем это интересно?.. Впрочем, не надо, не отвечайте, я устал!.. Какой, к черту, интерес!.. А вы, если угодно, с завтрашнего дня можете работать в моей лаборатории, коллега Надь!

Услышав свою настоящую фамилию, девушка вспыхнула. Еще мгновение она оставалась в прежнем положении, на корточках, с опущенной головой, потом вдруг вскочила и, кивнув профессору, выбежала из комнаты. Профессор продолжал стоять неподвижно, пока за ней не захлопнулась дверь.

– Ты зайдешь ко мне? – спросила Анджела из соседней комнаты.

– Да, – ответил профессор.

Он пристально смотрел на ковер, где в форме двух маленьких полукружий остался след ступней девушки, а над ними незримо парила в воздухе ее легкая, белая фигура. Профессор посмотрел вправо, влево, пока не увидел откатившуюся в сторону двухфиллеровую монетку; наклонясь, он поднял ее и опустил в нагрудный карман.

– Что ты там нашел? – спросила Анджела, стоя в двери.

– Два филлера.

– Славная девочка, – сказала Анджела, помолчав.

– Да. – Слегка прихрамывая, профессор направился в рабочий кабинет сестры. Анджела из-под очков молча смотрела ему на ноги, смотрела до тех пор, пока он не перестал хромать. – Ничего, Зенон, – сказала она. – Не будем вешать нос!

Профессор взглянул на нее. – Мне нравится хромать.

– Ничего, – откликнулась Анджела. – Поешь что-нибудь?

Профессор в упор смотрел на полное упрямое лицо сестры в пенсне, поблескивавшем на носу. – Когда теряешь почву из-под ног, только и остается хромать.

– Что ты будешь есть? – спросила Анджела. – Заказать яичницу?

Профессор подумал. – Пусть принесут бутылку «Haute-Sauterne».

– И яичницу, – добавила Анджела. – Все четыре дня горячего во рту не было, правда?.. – Бутылку «Haute-Sauterne», – сказала она постучавшемуся на ее звонок лакею, – и яичницу из десяти яиц, с гренками. И еще – два очищенных квашеных огурца.

– Скоро ты выгонишь этого типа? – спросил профессор, когда дверь за лакеем закрылась. – Духа его не выношу.

– Ничего невыносимого в нем нет, – отозвалась Анджела, – и на свое жалованье он содержит престарелых родителей, так что прогнать его я не могу. Я просмотрела твою почту, Зенон. Тебя приглашают в Южную Америку на открывающийся двадцатого января конгресс химиков.

Профессор смотрел в окно.

– Вечером тебе звонила Эстер, – сказала Анджела.

– Знаю.

– И сама приходила сюда в два часа ночи.

– Знаю.

Анджела украдкой взглянула на брата, глаза ее увлажнились. Она отвернулась, вынула из письменного стола книгу и начала читать. Профессор, уронив голову на грудь, неподвижно сидел в кресле. – После того она приходила ко мне в лабораторию, – сказал он.

Анджела опустила книгу. – Хочешь рассказать?

– Да.

– Что-нибудь случилось?

– Да, – сказал профессор. – Эстер выстрелила себе в сердце.

Анджела встала. Кровь отлила от ее лица, кожа посерела и стала пористой, как промокательная бумага, губы беспомощно распустились. – Что ты говоришь?!

– Она не умерла, – пробурчал профессор. – Я отвез ее в больницу на горе Яноша…[57] Поставьте поднос на стол! – повернув голову, приказал он вошедшему лакею. – Вот сюда, ко мне, и накрывать не нужно!.. Ну, что вы уставились, черт побери?.. И пусть, в сковороде так в сковороде… и отлично, идите же!

Лакей щелкнул каблуками: – Слушаюсь, ваша милость!

– В сердце? – переспросила Анджела.

Профессор наклонился над яичницей, понюхал. – Она не умерла, – повторил он. – И не умрет. Женщины, как известно, не знают анатомии, и она, натурально, приставила револьвер к ребру… в результате пуля рикошетом прошла мимо.

– Но зачем, почему?

– Яичница пересолена, – буркнул профессор. – Анджела, умоляю, сядь, я не выношу, когда стоят у меня за спиной. Через шесть недель она будет здорова.

– Да?

– Да, – повторил профессор с полным ртом. – И все опять начнется сначала! Анджела, я долго верил, что прирасту, прилажусь как-нибудь к тяготам моим. В природе известно много видов страдания, я не умел делать меж ними различия, полагал, что разум и достоинство способны победить любое из них, ибо каждое страдание, взятое отдельно, есть лишь испытание, коим природа измеряет мое доверие к миру. Каких-нибудь десять лет назад, уже тридцати лет от роду, я по неопытности докатывался иной раз до того, что в страдании, в боли усматривал не слишком непристойную, но, впрочем, плоскую шутку природы, с помощью которой она испытывает человека, прежде чем позволить ему вознестись повыше. Теперь-то я знаю, что это было зазнайство, я попросту переоценивал себя. Страдать можно по-всякому, задача же человека, помимо всего прочего, состоит, очевидно, в том, чтобы сделать правильный выбор между различными формами страдания – выбрать страдание себе по плечу. Верно найти свою муку, ту, что приемлет и разум и естество твое, – пожалуй, это и называется счастьем. Я же плохо выбрал, Анджела, меры своей не знал, самоуверен был и жаден, до всего охоч неумеренно, и потому взвалил на себя самое недостойное бремя, которому сейчас всеми силами противлюсь. Боюсь, что мой выбор есть веское доказательство человеческой моей ничтожности. Когда Эстер, восемнадцать лет тому назад, стала моей любовницей и я в тот же вечер узнал, что ей всего семнадцать и она только две недели как замужем… я смотрел ей в лицо, слегка ошарашенный, а она молча улыбалась мне безмятежно и весело, – вот тогда-то у меня на секунду сжалось сердце. Я как будто предчувствовал недоброе. Она сидела на краю постели в одной рубашке и, прихватив рукой свои длинные светлые, будто серебряные волосы, болтая голыми ногами, разглядывала себя в стоявшем напротив большом зеркале. Потом сказала: «Ты не воображай, что нравишься мне больше, чем Циби», – и засмеялась прямо в лицо.

– Но почему ты не оставил ее тогда же? – спросила Анджела.

Профессор дернул плечом. – С чего мне было тогда оставлять ее, если я еще и не любил ее вовсе? А вот когда она в первый раз мне изменила – влюбился.

Анджела опустила глаза. – Когда же?

– Через неделю, – буркнул профессор, упершись подбородком в грудь. – С пятидесятилетним пузатым письмоносцем, который утром принес ей какую-то заказную бандероль, она сама мне призналась в тот же вечер. Зачем?.. А просто так, сказала, из любопытства… Налей-ка еще стаканчик! Из скольких яиц была яичница?

– Из десяти.

– Я бы еще чего-нибудь поел, – сказал профессор, вилкой соскребая со дна сковородки прижарившийся желток. Его лицо было словно выжжено, голос глух, левая рука лежала на столе, желтая, распухшая, как губка, впитавшая усталость всего Будапешта. Ногти, там, где не были выедены лабораторными работами, синюшно отсвечивали среди бесчисленных нитяных морщинок, выгравированных четырьмя десятками прожитых лет. – Существуют препятствия недостойные, Анджела, – проговорил он. – Стараться одолеть их не следовало бы, лучше уж избегать всеми правдами и неправдами, потому что победа, над ними одержанная, чести человеку не делает, только пачкает его. И задачи бывают ложные… они лишь уводят человека с наиболее для него приемлемого, то есть наиболее прямого пути, ибо вырастают перед ним, принимая обличье задач истинных, и искушают его. Чтобы распознать их, разоблачить, требуется либо большой опыт, либо врожденное чувство меры, а как тебе известно, Анджела, именно этого чувства мне позорнейшим образом не хватает. В двадцать два года опыт также не мог прийти мне на помощь, вот почему я с легким сердцем взялся за рискованную педагогическую задачу – серебристокудрую бестию образовать по своему образу и подобию. Я уже сказал тебе, что в первый же день сердце мое сжалось. Могу признаться и в том, – ибо помню все так, словно происходило это вчера, – что неделю спустя, когда она безо всякой нужды выложила мне свою историю со стариком письмоносцем, просто так, с беспечной животной радостью, с какой и потом сообщала обо всех своих изменах, то в тот миг, могу тебе признаться, у меня опять так заколотилось сердце, что я и теперь, едва вспомню, в горле ощущаю его стук. И то была не ревность, не оскорбленное тщеславие – нет, просто я понял сразу, что уже не отступлюсь от ложной этой задачи из молодечества, что буду вынужден вступить в состязание со всеми на свете старыми пузатыми письмоносцами. Раскланяйся я тогда и отойди в сторону…

– Ну-ну, – строго спросила Анджела, – и что же случилось бы на следующем перекрестке?

Профессор не отозвался.

– Что это за связь, – спросил он немного погодя, – когда двое так сцеплены друг с другом, что ни оставаться вместе, ни порвать не могут? За минувшие восемнадцать лет я испробовал все, чтобы вернуть равновесие собственной моей природе – избавить ее от излишка веса или его недостатка – иными словами, обеспечить, по-видимому, необходимое ей постоянное присутствие Эстер или постоянное ее отсутствие. Когда, двенадцать лет назад, я вернулся домой из Гориции, от смертного ложа любимого брата Бруно, то некоторое время считал, что страсти мои улеглись и я расстанусь с ней легко, а то и останусь с нею – это было мне все равно. В то время она убирала волосы в пучок… когда я, приехав, впервые ее увидел, на ней был гладкий темно-серый английский костюм, белая блузка с высоким воротом, а поверх пучка сзади – крохотная соломенная шляпка с голубой бархатной лентой… этакая провинциальная барышня, воспитанная в «Sacre Cœur»[58]. Так она и держалась тогда. Как будто знала, что пришла минута, когда я в состоянии освободиться от нее, как от чрезмерно сложной и в то же время пустой, по существу, задачи, которая выпадает из сферы моих интересов. И ровно два года она жила при мне, словно влюбленная дева, по глазам угадывала каждое мое желание. Захотела иметь от меня ребенка – и родила, завтра ему исполняется девять лет. И только в одном была закавыка: она не хотела выйти за меня замуж.

Барышня Анджела побледнела.

– Ты хотел жениться на ней?!

– Хотел, – буркнул профессор.

– А мне даже не обмолвился об этом?

– Разрешения, что ли, должен был просить у тебя? – огрызнулся профессор устало.

Глаза Анджелы наполнились слезами. Профессор отвернулся, чтобы не видеть этого. – Так и не дашь мне поесть? – спросил он; когда же Анджела принесла из кладовки салями, сказал: – Знаешь, разрежь-ка ты ее надвое да очисти кожуру с одной половины: заботы хозяйки отвлекут тебя, вот и перестанешь сердиться. Если б женился, ты рано или поздно узнала бы.

– Что бы ты ни натворил, Зенон, – воскликнула Анджела, – я никогда не перестану любить тебя.

Профессор взял очищенный большой кусок колбасы, откусил. – Не о тебе сейчас речь.

– Не обо мне, – согласилась Анджела. – Я принесу хлеба.

– Не нужно.

Анджела налила ему вина.

– Ты находишь данный психологический момент подходящим для того, чтобы я изъявил тебе свою вечную благодарность и принес тому доказательства? – Анджела опустила голову. – Извини меня, Зенон. Я становлюсь бессовестно ненасытной, когда речь идет о тебе.

– А я – бессовестно невнимательным, когда речь идет о тебе, – сказал профессор с подкупающе сердечной улыбкой. Он еще раз откусил салями, затем устало уронил руку на подлокотник; колбаса в морщинистой белесой кожуре торчком стала на натертый воском пол, подняв вверх очищенный конец со следами зубов.

– Ты хотел жениться на ней, – спросила Анджела, – а она – отказала?

Профессор пожал плечами.

– Не пожелала стать твоей женой? – воскликнула Анджела возмущенно. – Но почему?

– Не знаю, – ответил профессор.

Анджела недоумевая смотрела на брата. – Она больше любит своего мужа?

– Оставим это! – отрезал профессор. – Я не знаю. Причин может быть тысяча и одна. Сейчас не о том речь.

– Непостижимо! – покачала головой Анджела. – Восемнадцать лет! Как это возможно? И ты несколько раз предлагал ей? Непостижимо. Рассказывай же, Зенон!

– Итак, прошло два года… Мы сидели в квартирке на Геллертхедь, где обычно встречались. Был день ее рождения, шестнадцатое сентября… Шестнадцатое сентября тысяча девятьсот двадцатого года, следовательно, тому скоро уже десять лет. Она сидела у окна, лучи осеннего солнца четко обрисовывали ее профиль, виден был даже серебристый пушок на щеке; этот девичий невинный вид! Да она и сейчас такая же, какой я увидел ее впервые… Она вязала младенцу розовое пальтишко и, склонясь над спицами, что-то рассказывала со своим певучим шомодьским акцептом, точь-в-точь так, как говорят крестьянские девушки. К словам ее я не прислушивался, мое сердце было вполне удовлетворено журчаньем ее голоса… Анджела!

– Да?

– Эти интимные детали тебя не шокируют?

– Нет, Зенон! – покраснев, ответила Анджела.

– Закури свою «вирджинию», – посоветовал профессор. – Мне приятно рассказать об этом. Больше-то ведь некому.

Анджела закурила. – Сегодня я выкурила только одну.

– Я бы хотел шесть недель оставаться трезвым, – сказал профессор. – Сейчас пойду лягу, вот только про тот вечер расскажу. Очисти, пожалуйста, и вторую половинку салями!.. Ей сейчас тридцать пять, а фигура все такая же девичья, как была, когда я познакомился с ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю