412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тибор Дери » Ответ » Текст книги (страница 33)
Ответ
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:19

Текст книги "Ответ"


Автор книги: Тибор Дери


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 58 страниц)

– Когда мать прошлой зимой хотела купить себе на зиму манто, – сказал он, – вы наврали ей, что должны послать эти деньги в Капошвар вашей сестре, умирающей якобы с голоду. Вы могли лгать спокойно, потому что знали: мать по тактичности своей никогда не станет расспрашивать родственников. Вы считаете все это совместимым с вашей же буржуазной моралью?

В нем не было никакой жалости к отцу, который сидел на кровати, подтянув ноги, смертельно бледный. Отец был совершенно чужд ему, словно инородное насекомое, с которым у него, Барнабаша, нет решительно ничего общего ни душою, ни телом, и было невозможно даже представить, что они походят друг на друга хотя бы в зародышевом материале. Не удивляло его и то, что отец позволяет ему говорить. Барнабаш знал: истину, если уж она ринулась в путь, удержать немыслимо. Созидательный пыл его как бы уничтожил вокруг все и всяческие препятствия; вдохновенный юноша, казалось, почти видел перед собой ее величество Истину, выступившую в поход в белом облачении и с огненным мечом в руках; только на этот раз ей придется сразиться не с воображаемыми чудовищами, чертями и злыми духами, а с реальными помехами человеческому счастью – прибавочной стоимостью, эксплуатацией рабочих, анархией капиталистического производства, – победив которые силой и изобретательностью, упорством, терпением и героической выдержкой, она вызволит человеческий род из доисторического прозябания, сделает его счастливым.

– Вся ваша жизнь – ложь, обман, притворство, – сказал он сидевшей на краю кровати вздутой ночной рубашке. – И вы еще смеете осуждать дядю Тони, который, по крайней мере, один раз в жизни решился действовать бескорыстно. Да ведь вы никогда не произнесли ни одного слова, не совершили ни одного поступка, которые не служили бы вашей личной выгоде. Вы даже нищему подавали только в том случае, если кто-то видел это.

Он шагнул к ночному шкафчику. – И Библия лежит здесь только затем, – продолжал он с пылающим лицом, сощуря узкие татарские глаза, – чтобы прислуга видела, какой у нее набожный хозяин. Нет, вам никогда не приходит в голову почитать ее. Потому что если бы вы открыли ее хоть раз за минувший год, то заметили бы, что каждый листочек надорван снизу… Вот, посмотрите! – Он протянул отцу раскрытую книгу. – Это сделал я, уже больше года тому назад, мне хотелось знать, действительно ли вы читаете Библию. Но за целый год вы ни разу ее даже не открыли! Ваша вера тоже обман.

И он изо всех сил швырнул об пол Библию, из которой ту же выпорхнуло облачко пыли, словно опозоренная книга от стыда отдала богу душу. Мать подбежала к кровати и, схватив сына за руки, стала тянуть назад.

– Разве ты не видишь, что ему плохо! – задыхалась она. – Сейчас же выйди из комнаты!

– Не бойтесь за него, ничего с ним не случится! – презрительно сказал ей сын.

Он бросил быстрый взгляд на залитое слезами лицо матери, повернулся и вышел. Он жалел мать, но сейчас ненависть к отцу, словно сернокислая ванна, вытравила даже сочувствие, обратив его в ярость. Трогательно-нежное, красивое лицо матери внезапно обезобразилось для него от мысли, что она любит этого мужчину, покрылось язвами от сознания, что с этим мужчиной она делит свою жизнь, гадко исказилось от понимания, что в течение тридцати лет она, будто укрывательница краденого, распродает, пристраивает в ничего не подозревающем мире фальшивые добродетели своего супруга. Она знала, что он содержит любовницу, знала, что тратит на чужую женщину ей принадлежавшие деньги, знала, что он лицемер, фарисей и ханжа – потому что не знать всего этого было невозможно, – и все же оставалась с ним, обслуживала его, любила. Как можно любить того, кого не уважаешь, наивно кипел студент; тот же, кто уважает такого человека, недостоин уважения сам. Он давно уже перестал доверительно говорить со своей матерью, чтобы только не пришлось заговорить об отце: первая нее теплая интимная минута исторгла бы из его сердца всю накопившуюся в нем горечь. А между тем одним-единственным бестактным замечанием можно было смертельно оскорбить мать: как и старший брат ее, художник, она вбирала все обиды в себя и сама молча с ними сражалась. От нее никогда не слышно было ни одной жалобы, ни о ком она не сказала дурного слова и сердиться умела только на тех, кто пытался поколебать ее доверие к людям, – но уж этого им не прощала. Сердце юноши сжалось: и ему она не простит, что он разоблачил перед нею отца? Значит, нужно было молчать, как тридцать лет молчит мать? Такова пошлина за целостность семьи?..

Сборы не заняли много времени. Барнабаш положил в портфель несколько носовых платков, носки, одну рубашку, зубную щетку и бритвенный прибор, несколько книг. Уже не первый год он содержал себя сам, репетируя гимназистов по математике, физике; этого хватало на питание и плату в университет, от отца он принимал только кров. Теперь его лишали этого крова. Было очевидно: если он не уйдет сам, отец прикажет ему покинуть дом; советник явно решил – еще до того как вызвал к себе в спальню – отказаться от сына во спасение своего имени, чина, положения в обществе. И все бы не беда, если бы, сверх того, Барнабаш не терял и мать. Ему хотелось еще разок взглянуть на нее, прежде чем он навсегда покинет эту квартиру; невыносимо было помнить мать такой, какой она представилась ему в последнюю минуту: стареющей, влюбленной женщиной с заплаканными глазами, которая, защищая мужа, набрасывается на собственного сына.

Он положил на стол ключ от входной двери, надел пальто и, не оглядываясь, вышел. Дожидаться, пока мать появится из спальни, все-таки не стал; как-нибудь потом напишет ей, встретятся вне дома, хотя бы у дяди Тони. Правда, сегодня за ним еще не придут, – отец, конечно, был предупрежден заблаговременно, – но лучше не мешкать.

Впереди был длинный день и неизвестно какая ночь. Утро он провел в кафе «Эмке» за чашкой кофе, днем, как обычно, ходил по урокам. Уже совсем стемнело, а он по-прежнему не представлял себе, где проведет ночь. К знакомым из отцовского круга заходить не хотелось, навестить друзей он не смел, чтобы не навлечь на них подозрений. Часов в девять поднялся к художнику Минаровичу, своему дяде, но не выдержал собравшегося у него общества, посидел с полчаса, омываемый легкой болтовней гостей, и, как только чуть-чуть отогрелся, вышел на улицу, пока дворник еще не запер подъезд. Ночь была холодная, он продрог до костей. Под утро около Центрального рынка, в открывавшейся спозаранку кафе-закусочной, случайно встретился с Юлией Надь; она тоже, узнав о крупных арестах среди коммунистов, не решилась идти домой и, как он, провела ночь на улице. Барнабаш устроил девушку у своего дяди, но этим лишил себя единственного приемлемого убежища.

По проспекту Эржебет лилась густая толпа. На трамваях висели гроздьями, по тротуарам шли локоть к локтю. Крыши были еще озарены солнцем, а на лица прохожих уже падали электрические отсветы из окон квартир и контор. Чуткие весы заката, покачивая на своих чашах бодрствование и дрему, уже накренились к западу, с каждым следующим кварталом становилось темнее. Давал себя знать еще не набравший силу, но неотвратимо надвигавшийся холод ночи – он как будто вливался с окраин в лучше натопленные центральные улицы. Барнабаш Дёме узкими татарскими глазами враждебно поглядывал на лица, спины прохожих; многие ли из них разделяют его взгляды? Сколько может быть коммунистов в этом миллионном городе? А в стране? Сердце его сжималось, когда он думал о грандиозной задаче, которую предстоит им выполнить. Бессонная ночь стучала в висках, за спиной разверзалась пропасть бездомья. Ничего, будете еще и вы в моей шкуре, думал он, окидывая обывательскую толпу Надькёрута недобрым взглядом.

Барнабаш не испытывал ни малейшего желания еще одну ночь провести на улице. Зимнего пальто у него не было, тело оборонялось от зубастой февральской стужи лишь легоньким плащом без подстежки. Желудок мучительно сводило от голода, он не ел уже больше суток. Пришлось завернуть в «Пивной санаторий», подкрепиться бобовым супом за десять филлеров. Девушка, разливавшая суп, настойчиво поглядывала из-за подымавшегося над котлом пара на высокого и плечистого юношу, чьи острые раскосые глаза видели, казалось, дальше других. Студент не ответил на ее взгляд. В голове, правда, на секунду мелькнуло: вот у кого можно бы провести ночь, если, конечно, девушка живет одна, но он тотчас отогнал искушение. У него оставалось еще пятьдесят филлеров.

Последние тридцать шесть часов сильно потрепали его нервы, Барнабаш все время ловил себя на том, что то и дело оглядывается: не следят ли за ним? Он шел быстро, крупно шагая и втянув голову в плечи, с трудом преодолевая желание громко засвистеть, – так ребенок от страха свистит в темной комнате. Выйдя на проспект Ракоци, он решил вдруг заглянуть к супругам Якабфи, проживавшим в Буде на проспекте Богородицы, в маленькой наемной вилле; пожалуй, у них он сможет и переночевать под каким-нибудь благовидным предлогом. Барнабаш любил эту пожилую супружескую чету, тихо и уединенно коротавшую дни за живой изгородью скромных своих вкусов; муж служил в административном отделе министерства, жена с помощью быстроногой и смешливой служанки из Трансильвании неприметно управляла хозяйством, по вечерам супруги подробно рассказывали друг другу мельчайшие события дня. Тетушка Янка еще с девичества знала мать Барнабаша и хотя была на десять лет старше, так и осталась ее лучшей подругой. Их душевная связь несколько ослабела лишь с той поры, как старые супруги с будайской виллы, жившие скромно, не могли уже, да и не хотели отвечать на пышные званые ужины госпожи Дёме, сама же госпожа Дёме становилась все более несчастной и замкнутой подле своего мужа. Но сын ее, уже взрослый, студент, по-прежнему регулярно навещал тетушку Янку, отношения с которой у него остались более доверительными, чем с собственной затаившейся в себе матерью. Однако последние два года и он был здесь редкий гость – с тех пор как познакомился в университете со студентами-коммунистами и в зеркале новых своих воззрений увидел истинное лицо отца. И то и другое приходилось держать в тайне, и это закрыло ему дорогу на виллу Якабфи: о чем бы он стал говорить с тетушкой Янкой, если не мог поведать о том, что лежало у него на сердце? К тому же случалось уже не раз и так, что мать и сын неожиданно встречались на скромной будайской вилле и, помешивая кофе, оба по смущению и опущенным глазам друг друга измеряли степень взаимного отчуждения.

В квартиру Якабфи, живших на втором этаже, вела витая деревянная лестница с красивой ковровой дорожкой посередине. Натертые воском ступеньки были так чисты, что хотелось ступать по ним босиком; на круглом оконце у крутого витка, позволявшем увидеть заснеженный плодовый сад, даже самый бдительный солнечный зайчик не нашел бы ни единой пылинки. Студент остановился на минуту у окна, глубоко вдохнул чистый дух скипидара и воска, такой живительный по сравнению с рыхлым запахом снега на улице. Уже здесь, на этой лестнице, он чувствовал себя дома, даже когда приходил прямо из дому; одним из самых памятных впечатлений детства навсегда остался для него рождественский вечер, который он по какой-то причине провел у тетушки Янки. И сад тогда был такой же заснеженный и так же душисто пахла скипидаром лестница, а в гостиной его встретила частыми волшебными огоньками пышная елочка – первая рождественская елка в его жизни.

Костяная кнопка звонка, ослепительно-белая, сверкала в начищенной медной оправе.

– Давно не изволили быть у нас, – сразу засияв, встретила его служанка. Ей пришлось встать на цыпочки, чтобы помочь Барнабашу стянуть пальто. – Ох, как ее милость хозяйка обрадуется. И молодая хозяюшка тоже здесь, из Карцага приехала.

Барнабаш обернулся.

– Кто?

– Ее милость Вали, – ответила трансильваночка, расправляя пальто студента на вешалке. – Утречком из Карцага приехала. Теперь-то ее дома нету, а к ужину ждем. Да вы входите поскорее, там хорошо так натоплено!

Барнабаш оглянулся на свое пальто, но оно уже скрылось за бархатной зеленой занавеской. Если Вали, замужняя дочь тетушки Янки, приехала в Пешт, значит, переночевать здесь негде и лучше бы уйти сразу. Он мечтал только о постели, о чистом запахе полотна, – любое общение было бы сейчас в тягость, если оно не увенчается ночным отдыхом. Усталость разъедала все тело, даже здесь, в теплой прихожей, у него стучали от холода зубы. Еще одна ночь на улице?.. Маленькая служанка взглядом подталкивала его к двери гостиной.

– Да входите же, там хорошо так натоплено! – повторила она сочувственно.

Он вошел; тетушка Янка уже спешила ему навстречу.

– Я так и знала, – воскликнула она невольно, увидев Барнабаша. Ее узкое и тонкое лицо, обрамленное гладко зачесанными назад седыми волосами, выражало одновременно облегчение и растерянность. Руки приподнялись, словно хотели обнять юношу, и тотчас опустились, будто пристыженные собственным порывом. Подвижное лицо, как и выразительные движения девически стройного тела, выдавали самые затаенные мысли, на каждом шагу попирая стыдливую сдержанность ее натуры. Доверить ей какую-либо тайну было жизненно опасно, она не умела лгать ни единой клеточкой своего тела.

Барнабаш поцеловал маленькую белую ручку с узким запястьем.

– Что вы знали, тетушка Янка? – спросил он.

– Что ты придешь ко мне.

– Откуда же вы знали?

Старушка покраснела.

– Ты давно не был у нас, – проговорила она неловко. – Вон как ты замерз, сынок, пойдем в мою комнату, к печке.

Днем в этой четырехкомнатной квартире с огромными печками Хардтмута топили только в двух комнатах, столовую же протапливали лишь вечером, к ужину. Супруги были зябки, чувствительны к холоду, и, как ни экономили, на отопление уходило больше, чем на еду, просторные, словно залы, комнаты с множеством окон буквально пожирали дрова. Барнабаш, содрогаясь, каждой клеточкой вбирал в себя тепло.

– Я заскочил всего на минуту, – сказал он, входя следом за тетушкой Янкой в ее комнату. У старушки даже спина как будто винилась в чем-то. – Дядюшки Элека еще нет дома?

На столике возле печки горела лампа под розовым шелковым абажуром, отбрасывая стыдливо-кокетливый свет на стоявшие справа и слева уютные мягкие кресла.

– Ты не вытер ноги, Барнабаш, – заметила тетушка Янка, укоризненно поглядев на едва различимое простым глазом пятнышко, оставленное на смирненском темно-розовом ковре ботинками студента. – Откуда ты сейчас, сынок?

Она все еще ни словом не помянула о приезде дочери, о чем при иных обстоятельствах сообщила бы в первую же минуту. Притворяться она не умела: ее мысли явно были заняты другим. Барнабаш еще раз метнул быстрый взгляд на улыбающееся смущенное лицо старушки и тоже отвел глаза. Значит, его мать уже побывала здесь и тетя Янка все знает.

– Ноги я вытирал, – отозвался он мрачно.

Служанка внесла на резном деревянном подносе абрикосовую палинку в пузатой с длинным горлом бутылке и сигареты в серебряной коробке.

– Ты не выпьешь? – спросила тетя Янка. – Может, поешь что-нибудь? Останься к ужину.

– Не могу, – сказал студент.

– У тебя дела?

– Боюсь, что и дядюшку Элека не дождусь, – сказал Барнабаш.

Старушка едва заметно покраснела.

– Он будет очень сожалеть. Но ты хоть согрейся прежде!

– У вас все хорошо, тетя Янка? – спросил студент.

Он не испытывал никакого желания затевать сейчас разговор о его «деле», обсуждать хотя бы в самой тактичной форме, может быть, защищаться или, хуже того, обвинять. Внезапно он встал.

– Целую ручки, мне пора. Как-нибудь зайду, посижу подольше. Я просто так забежал, посмотреть, как тут вы все.

Старушка разглядывала свои лежавшие на коленях руки. Она понимала, что выдала себя, хотя и не погрешила против совести: ни словом не обмолвилась об утреннем визите госпожи Дёме, которая специально наказывала утаить от сына ее посещение. Господь свидетель, думала она, поникнув головой, я не сказала ни словечка, но этот негодник выведал все в два счета. Насквозь меня видит, словно по книге читает. Она чувствовала, что Барнабаш за ее спиной переминается с ноги на ногу, дожидаясь, когда можно будет ускользнуть.

– Ну, да, конечно, – проговорила она. – На минутку заглянул, значит… Уже уходишь?

– Ухожу.

Тетушка Янка продолжала разглядывать свои руки.

– Ты мне только одно скажи, спать-то тебе есть где? – спросила она, помолчав.

– А почему бы нет? – покраснев, ответил Барнабаш, глядя на затылок старой женщины; покраснела и тетушка Янка, слушая, с какой бессовестно естественной интонацией он лгал ей.

– Словом, моя матушка побывала здесь? – спросил Барнабаш, проглотив комок в горле.

– Побывала, сынок, – подтвердила старушка. – Но если ты не хочешь, не будем говорить об этом.

Барнабаш стоял у окна, повернувшись к ней спиной.

– Можем и поговорить.

На улице уже совершенно стемнело, сквозь ажурные занавески почти не проникали отблески снега. Тетушка Янка молча сидела в большом кресле под розовым абажуром. Ее мучило не только то, что она глазами, шеей, руками выболтала тайну, которую обещала хранить, но и то, что спугнула Барнабаша, который, конечно же, пришел к ней сюда, в гору, с какой-то просьбой. Как теперь выведать ее? Тетушка Янка вздохнула; нынче она с утра уже была выбита из привычной колеи тихой обывательской жизни. Ее приятельница ворвалась к ней спозаранку, в девять часов; обычно это была сдержанная, целомудренная женщина, но тут в ней словно открылись вдруг шлюзы, и вся ее неудачно сложившаяся жизнь выплеснулась, залила беспорядочными волнами содержавшуюся в болезненной чистоте будайскую квартиру. Обе женщины проплакали все утро. Госпожа Дёме рассказывала все: про несчастный свой брак, подлость мужа, собственную трусость, – даже слушать ее было неимоверно тяжко. Тем более тяжко, что про себя Янка не могла не соглашаться с подругой и, значит, ей нечем было утешить отчаявшуюся женщину. Эта женщина была права, называя своего мужа подлым, права, упрекая себя в трусости и в том, что не ушла от него лишь из боязни остаться одной, права, что только из ложного стыда скрывала это даже от самой себя. Сейчас потеря единственного сына внезапно разверзла перед ней ад, она осознала все.

– Почему ты никогда не остерегала меня? – рыдала она. – Почему ничего мне не говорила?

Старая женщина подняла на нее полные слез глаза. Она и сейчас не произнесла ни слова, но ее подруга по взгляду поняла, что само молчание Янки в течение тридцати лет – с той минуты, как она представила ей своего жениха, – и было предостережением. Поняла, почему старая подруга никогда ничего не говорила о ее муже, ни разу не задала ни одного интимного вопроса, не захотела услышать ни единого интимного признания. Ее муж разрушил даже их дружбу.

Барнабаш стоял, отвернувшись к окну.

– Мать жаловалась на меня?

– Как ты мог подумать!

– Что она говорила?

Тетушка Янка помолчала немного.

– Она плакала.

– Плакала? – повторил сын. Ажурная занавеска на окне вздрагивала от проникавшего с улицы воздуха. – Плакала? И это все? Ей нечего было сказать о том, что произошло?

– Она была очень несчастна, – просто сказала старая женщина.

– А почему несчастна, она не сказала?

– Ах, сынок! – вздохнула тетушка Янка и, хотя Барнабаш, все еще стоявший к ней спиной, не мог ее видеть, обеими руками закрыла лицо. На ее счастье, раздался звонок, и минуту спустя в комнату вошел Якабфи.

– Я помешал? – спросил он, задержавшись на пороге, когда увидел спину застывшего у окна гостя. Это был худощавый старик среднего роста, с коротко остриженной седой шевелюрой, седыми усами, размеренными движениями. На носу у него сидело старомодное пенсне, которое он снимал, только оставаясь один, да и то лишь на минутку; при этом близоруко мигающие глаза и красное седлышко, выдавленное стальной дужкой на переносице, сразу делали его обычно строгое и неподвижное лицо старчески беспомощным и бессильным. Едва кто-нибудь входил в комнату, как пенсне, словно фиговый листок, моментально оказывалось на месте; даже супруге доводилось видеть его лицо оголенным лишь в самые интимные минуты.

– Как это помешали, что вы, душа моя! – воскликнула тетушка Янка и засеменила к мужу, все еще стоявшему в дверях. Барнабаш повернулся, подошел тоже.

– Здравствуй, сынок, – без улыбки сказал Якабфи; рукопожатие, которым они обменялись, было как будто холоднее обычного. Из смежной комнаты вбежала служанка с домашней курткой в руках. Старый господин, услышав торопливые шаги, повернул голову назад и строгим взглядом отказался от куртки: в присутствии гостя он переодеваться не станет. Тетушка Янка укоризненно и тоже молча покачала головой, глядя на пристыженную служанку. – Изволь садиться, – продолжал Якабфи. – Что слышно хорошего?

В том, что форма прикрывает суть, есть иногда и нечто успокоительное. Дисциплина, затягивающая страсти в жесткий корсет, не только защищает общество от личности, но до некоторой степени и самую личность охраняет от того вреда, какой она могла бы нанести самой себе: удерживает руку, готовую бередить собственные раны. Барнабашу не был чужд самоконтроль, он унаследовал от матери не только склонность к нему, но научился у нее же пользоваться им практически; в дальнейшем от его чувства нравственного равновесия будет зависеть, разовьется ли оно в такт или превратится в лицемерие.

Но сейчас рана была еще слишком свежа, чтобы Барнабаш мог надолго оторвать от нее глаза. В том, что старый господин осведомлен о происшедшем, можно было не сомневаться, тетушка Янка уже в полдень подала ему новость вместе с тарелкой супа. Она и тогда говорила не словами, но испуганным взглядом, каким встретила входившего мужа, растерянным молчанием, красной шеей, тревожно хлопающими ресницами. В таких случаях ее муж молча, медленно приступал к супу; когда он доедал его, довольно было одного строгого взблеска пенсне, чтобы растревоженная старушка приступила к рассказу. – Мне хотелось, чтобы вы сперва пообедали, душа, моя, чтобы аппетит не отбить, – говорила она, вероятно, краснея до ушей. Якабфи кивал ей с неподвижным лицом: – Рассказывай!..

– Так что же слышно хорошего, сынок? – повторил он сейчас, подымая к глазам и медленно поворачивая в руке стопку для палинки. Стопка оказалась чистой, он поставил ее на поднос. – Позволь?

– Спасибо, не хочется, – опустив глаза, ответил студент.

Якабфи убрал руку от бутылки.

– Только вол пьет один, – проговорил он без улыбки. – Я слышал в министерстве, что твой отец болен. Надеюсь, несерьезно?

– Несерьезно.

Якабфи кивнул.

– Нынче много больных, – заметил он бесстрастно; и он сам, и его жена знали о болезнях лишь понаслышке. – Эпидемия гриппа, что ли, которая якобы уносит немало жертв. Говорят, и Аппони она же прикончила.

– Возможно, – отозвался Барнабаш.

– Твоя милая матушка здорова?

Барнабаш смотрел на свои ботинки.

– Благодарю.

На минуту стало тихо. Якабфи взглянул на жену, которая белыми своими ручками что-то показывала или против чего-то возражала; однако понять ее сигнализацию было невозможно. – Ты, разумеется, ужинаешь с нами? – спросил хозяин дома, вновь направляя поблескивавшее пенсне на гостя.

Барнабаш внезапно поднялся.

– Спасибо, мне, к сожалению, пора, – сказал он хрипло; от злости на глазах выступили слезы, пришлось отвернуться. Правда, он не сомневался, что Якабфи только из такта делает вид, будто ни о чем не знает, полностью предоставляя юноше решать, хочет ли он затевать разговор, но подобный такт – если подумать обо всех возможных последствиях – равен полному бессердечию. Беседовать об Аппони, когда человек остался без отца, без матери? Любовь иногда должна применять насилие, иначе ей не подступиться!

Якабфи встал, чтобы проводить гостя. – Останьтесь, душа моя, я сама, – быстро сказала тетушка Янка.

– Ну что ж, тогда будь здоров, сынок.

Студент поклонился.

– Заходи, когда хочешь, мы всегда тебе рады, – сказал старик с неподвижным лицом.

Тетушка Янка вышла в прихожую, чуть задержавшись. Барнабашу показалось, что, пока он проходил через гостиную, старики о чем-то пошептались за его спиной. Он не сразу отыскал выключатель, не сразу оделся. Старушка глазами сочувственно ощупала жидкую ткань пальто.

– Не холодно? – спросила она. – Может, тебе что-нибудь нужно?

Барнабаш глядел на дверь. – Спасибо, тетушка Янка, мне ничего не нужно.

– Но это ты возьмешь непременно! – воскликнула она, совсем смешавшись, и сунула ему в руку несколько раз сложенную банкноту в двадцать пенгё. – Бери, бери, мне потом отдаст твоя мать, – бормотала она, покраснев до ушей, – Сейчас у меня нет больше денег, сынок, но если тебе нужно…

Она не успела закончить фразу, потому что Барнабаш внезапно пошатнулся, ухватился рукой за зеленую бархатную занавеску и вдруг, повернувшись вокруг своей оси и тащя занавеску за собой, растянулся на полу. Мгновение спустя он уже пришел в себя от обморока – причиной которого, судя по всему, было не только физическое истощение, но и многообразные душевные тревоги на голодный желудок, – сам сумел встать, но явно был слишком слаб, чтобы тотчас уйти. Тетушка Янка и маленькая служанка, кое-как поддерживая с двух сторон, отвели едва волочившего ноги высокого и широкоплечего студента в комнату, уложили на диван, Якабфи, который между тем успел облачиться в домашнюю куртку, влил ему в рот два стаканчика абрикосовой палинки. Алкоголь, принятый на пустой желудок, сразу бросился юноше в голову, развязав язык и бушевавшие в нем чувства. Мозг его остался совершенно ясным, лишь самоконтроль стал слабее, Якабфи чем-то занялся в углу комнаты, его жена, сдерживая дыхание, присела в ногах дивана.

– Тетушка Янка, и вы поступили бы так же, как моя мать? – спросил юноша, вдруг подняв с подушки голову.

Глаза тетушки Янки внезапно выросли вдвое на узком подвижном лице.

– Ты спи, – проговорила она, – не волнуйся!

– Вы поступили бы так же?

– Как?

– Вышвырнули бы единственного своего сына?

Старушка растерянно молчала.

– Ради подлого негодяя! – громко сказал Барнабаш.

– Сынок, – вздохнула тетушка Янка с ужасом. – Он твой отец…

Юноша холодно смерил узкими глазами сидевшую в ногах старую женщину, словно то была какая-нибудь моль, залетевшая в его мысли. Он чувствовал, что его выдержка дала трещину, открыв постороннему взгляду пылавший в душе огонь, но не жалел об этом. – Тетя Янка, – проговорил он тихо, – вы не считаете, что моя мать только из трусости взяла сторону отца? Просто боится, что отец бросит ее? Вам известно ведь, что он содержит любовницу и мать знает это?

Старая дама обернулась, моля о помощи. – Элек, – воскликнула она, – иди сюда!

Якабфи неторопливо подошел к дивану. – Я слушаю. Что тебе, сынок?

– Дядя Элек, вы тоже одобряете, что моя мать осталась с отцом? – спросил Барнабаш. – Что вы думаете о моем отце, я и так догадываюсь, но моя мать… – Вдруг вся кровь бросилась ему в голову. – Да говорите же, черт побери! Деревянные вы, что ли? Ни одного искреннего слова, только очки блестят, только шепот, только такт! Вот уж двадцать лет, как я хожу сюда, к вам…

Якабфи вперил неподвижный взгляд в раскрасневшееся лицо юноши, он смотрел долго, и ни один мускул не дрогнул в его лице. Тетушка Янка прикрыла глаза обеими руками.

В растворенной двери на секунду показался светлый узел волос маленькой служаночки, блеснул в свете лампы и тут же погас. Якабфи повернулся, с несвойственной ему поспешностью поднес к дивану стул, сел. – Не забывайся, сынок! – проговорил он строго. – И тетю Янку щадить следовало бы. Нельзя, конечно, ожидать от тебя моего хладнокровия… разница возраста, разумеется… однако же не забывай о том, что в порядочном обществе…

Барнабаш резко побледнел. – В порядочном обществе!.. Я спросил ваше мнение.

– И я тебе его сообщил.

– Сообщили?

– Да, я сказал, что, когда бы ты ни пришел, мы всегда будем тебе рады.

Барнабаш сел на диване. – Это все?

– Все, что касается тебя, – отрезал старый господин, бросив быстрый взгляд на жену, которая так и не отвела рук от лица. – Уж не думаешь ли ты, что мы сейчас примемся тут вместе с тобой перемывать косточки твоим отцу и матери, у них за спиной?

– Это ведь неприлично, не так ли? – горько спросил юноша. – И потому вы не склонны помочь мне?

Тетушка Янка уронила руки на колени. – Сыночек, да как же ты можешь говорить такое! – воскликнула она взволнованно. – Да ведь я с радостью взяла бы тебя к себе… – Неожиданно она запнулась. Между тем Якабфи даже не моргнул, и его голова все так же неподвижно высилась над белым крахмальным воротничком и узкой бабочкой в горошек.

– Да, я с радостью взяла бы тебя к себе, – после минутной заминки повторила старушка, бросив на мужа непокорный взгляд. Якабфи смотрел прямо перед собой и молчал. – Если мы можем быть этим полезны тебе, – наконец произнес он сухо.

– Я не об этом просил.

Тетушка Янка положила руку ему на колено. – Но о чем же, сынок?

– Я хотел знать, что вы думаете о моей матери, – опустив голову, сказал Барнабаш.

Тетушка Янка отвернулась. – Думаю, что она несчастная женщина.

– Но отчего несчастная?

– Оттого, что…

– Янка! – прервал ее старый господин, несколько повысив голос. – Брак – это святая святых, сугубо частное дело каждого. Однако тайные умышления противу общества уже не есть частное дело.

Юноша нетерпеливым движением отбросил со лба волосы. – Одним словом, мой отец прав?

Якабфи ответил не сразу. – Я венгр, сынок, – сказал он немного погодя. – Знаешь ли ты, что это означает?

– Душенька, голубчик, вы только не волнуйтесь! – прошептала тетушка Янка, увидев, что муж снял вдруг пенсне, открыв на переносице с обеих сторон по маленькому красному пятнышку. Оголенное старое лицо вдруг стало детски простоватым и незащищенным, глаза беспомощно заметались по лицу Барнабаша. – Так вот, я тебе объясню, сынок, – продолжал старый господин. – Первые Якабфи, упоминаемые в хрониках, сражались во времена короля Матяша против чехов и поляков. Иштван Якабфи пал при осаде Боросло, Янош Якабфи – полвека спустя в битве при Мохаче, Бела Якабфи умер в изгнании, в Родосто, служа Ференцу Ракоци. Пять столетий мы поливаем кровью своей эту землю. Последний Якабфи, пожертвовавший жизнь свою на алтарь отечества, был мой сын, Шимон Якабфи, который умер геройской смертью седьмого ноября тысяча девятьсот шестнадцатого года под Надьсебеном, защищая Трансильванию от румын. Ему был двадцать один год, и он не оставил после себя наследника…

На несколько мгновений в комнате воцарилась тишина. Старый господин смотрел на пенсне, которое он держал перед собой двумя пальцами. – Для меня отечество не пустая фраза, – сказал он глухо, – для меня оно свято даже при том, что находятся люди, которые злоупотребляют этим словом в своекорыстных целях. – Близоруко моргая, он метнул на молодого человека выразительный взгляд: захочешь, поймешь. – Для меня, – продолжал он негромко, – четвертое июня тысяча девятьсот двадцатого года, траурный день Трианона, и сегодня еще – живая рана на теле родины, я и сегодня, шестидесяти двух лет от роду, по первому зову выступил бы в поход, чтобы залечить эту рану. Я покинул тогда родной Коложвар, мой сад, мою землю, полтора года прозябал с женой и дочерью в вагоне, ибо не хотел жить под чужою пятой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю