Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 58 страниц)
Едва младший сын закрыл за собой дверь, едва из-за дома стали доноситься ровные удары его топора, как вдруг нежданно-негаданно явился деверь. Он служил шофером в Мавауте[8]; ему часто приходилось работать в провинции, и тогда он надолго, иной раз на полгода, исчезал из глаз, однако же, как только его переводили на пештскую станцию, объявлялся вновь. Это был высокий сухопарый человек с неопределенного цвета глазами и тонким, довольно красным на фоне бледного лица носом. Зиму и лето он сидел за баранкой с непокрытой головой, но, выгребая на сушу, как он говорил, тотчас насаживал на макушку неизменный коричневый берет, надевал под пиджак теплую шерстяную фуфайку – и вот тут-то начинал мерзнуть.
Уже несколько минут он стоял с хитрой ухмылкой у окна полуподвала, пока наконец невестка не почувствовала на затылке иголочный укол его глаз и, покраснев, обернулась.
– Ах, это ты, Йожи! – воскликнула она тихонько, и тусклое ее лицо на миг осветилось, блеснули белые зубы, засияли глаза. Быстрым девичьим движением она потянулась к растрепавшемуся за работой пучку. Но руки, с которых стекала мыльная пена, тут же замерли на полпути и бессильно упали; Йожи не успел еще рот раскрыть, чтоб ответить, как Луиза вновь обратилась во вдову с увядшим, поблекшим лицом.
– Входи.
– Ни в коем разе! – откликнулся долговязый гость. – Ты, чего доброго, и меня в корыто сунешь да искупаешь.
– Где то времечко, когда я мужчину купала! – повела плечом Луиза.
– Э, водицей баловаться не мужское дело! – Йожи передернулся от отвращения. – С тех пор как цена на вино подскочила, я только по воскресеньям купаться стал и еще особо – на именины господина правителя[9].
Луиза не ответила. Но когда деверь, перекинув через подоконник длинные ноги, вошел в кухню через окно, словно и не подозревал, что для этого существуют двери, в глазах ее все же проскользнула улыбка. – Садись, я сейчас управлюсь. – Деверь, не отвечая, сбросил пиджак, фуфайку, засучил до локтей рукава рубахи. – Ты что это затеял? – засмеялась хозяйка.
Йожи стоял уже у корыта. Сбоку на скамеечке нашарил мыло, вытащил из воды наволочку и стал намыливать. Работал он споро и ловко, тихонько насвистывая себе под нос. Обе девчушки, визжа от радости, с обеих сторон дергали его за штаны. Но он даже ухом не вел, целиком занятый высоко взбитой мыльной пеной. Не заметил и того, как невестка, некоторое время молча на него глядевшая, вдруг заплакала и отвернулась.
– Ах ты, дьявол, антихрист! – воскликнул он, громко прищелкнув языком и двумя пальцами вынул из радужно сверкавшей пенистой воды розовую женскую рубашку. – Вот уж не отказался бы простирнуть ее, даже будь в ней то, чему быть положено, еще и приплатил бы целый пенгё. И где ж начинка этой рубашечки обитает?
– Я знаю где, дядя Йожи, – закричала пятилетняя Бёжи, – я там была уже!
– Ну что ж, значит, и меня проводишь как-нибудь, – сказал Йожи, – я и тебе ужо дам в награду крейцер[10]. А не постирать ли мне и тебя заодно, раз уж я занялся стиркой?
Девчушки с визгом разбежались. – Ну, Луйзика, ставь ужин на огонь, – обратился он к невестке, застывшей неподвижно у шкафа. – Пока твоя курица поспеет, я тоже управлюсь. До чего ж приятная работенка чужое белье стирать, не удивительно, что ты ее так любишь. Даже поправилась с тех пор, как последний раз тебя видел.
Луиза по-прежнему молчала, и Йожи наконец вскинул голову. Увидев сквозь подымающийся от корыта пар ее сгорбленную спину и подрагивающие плечи, скривился. – Что это, потекло?
Невестка повернула к нему залитое слезами лицо. – Даже картошкой не могу я угостить тебя, Йожи, пропади пропадом эта жизнь проклятая, господи! – проговорила она глухо и невыразительно, словно от пара, подымавшегося над корытом, отсырели голосовые связки. – Вот уж два дня живем на мучной похлебке, уксусом приправленной, ложки жира нет в доме, чтобы хоть затируху детям состряпать. Бакалейщику на глаза показаться боюсь, он и так-то высматривает меня издали, булочник не дает больше хлеба, а на завтра и вовсе муки нет нисколько…
Йожи еще разок отжал розовую ночную рубашку. – Ну, коли так, вари курицу! – ухмыльнулся он и провел под носом голой рукой. – Нет затирухи, сойдет и куриный суп, верно, Балинт?
Мальчик с большой охапкой хвороста в руках молча застыл на пороге. – Давай, давай, парнишка, живей разводи огонь, – крикнул ему дядя, – матушка твоя ждет не дождется, когда же можно будет хороший крепкий куриный суп вам сварить. Да не забудь винца прихватить из подвала, слышишь, сынок! Поворачивайся!
В глазах невестки полыхнуло пламя. – Вдове с детьми на свете не прожить, сразу подыхать надо!
– Вот-вот, пусть подыхает, – согласно кивал деверь. – Ста лет отроду, совсем уж слабенькой да старенькой, и чтоб вокруг постели ее шестьдесят шесть внуков слезами заливалось!
И он скорчил такую невероятную гримасу, что Балинт не мог удержаться от смеха, хотя причин для веселья у него не было. Он взглянул на мать, она на него, потом оба уставились на Йожи. – Ах, дьявол, антихрист, что это я выловил в корыте! – пробормотал тот свирепо. На его вытянутой ладони, над пестрой шипучей пеной, лежала, свесив голову вниз, словно задумала напиться, большая ощипанная курица; сквозь сливочного цвета кожу просвечивал жир. – А ты и воду еще не поставила, Луйзика? – делая вид, что сердится, проворчал Йожи и опять скроил такую зверскую гримасу, что Луиза на этот раз засмеялась и заплакала сразу. Все в девере напоминало ей мужа – даже то, как он дышит, и длинный красный нос его, уныло свисавший над неустанно сыплющем прибаутки ртом, и тусклые, коротко стриженные волосы, и неопределенного цвета глаза, которые словно плачут, даже когда он смеется, и длинные руки с огромными лопатами-ладонями, и гримасы, забавные присказки, подкалыванья – целая вереница неожиданных и ловко задуманных шуток; словно в зеркале, видела она в нем того молодого проводника Мава, который пятнадцать лет назад, в день святого Георгия, пригласил ее на балу железнодорожников потанцевать, а месяц спустя они поженились. Прожили вместе ровно десять лет – а с тех пор… с тех пор жизнь у нее хуже собачьей.
– И добавь-ка в корыто горячей воды, – потребовал Йожи. – Пока суд да дело, достираю.
В кухне стало совсем тихо, только рабочие шумы негромко переговаривались меж собой: треск хвороста, который ломал Балинт, присев на корточки у плиты, влажный плеск мыльной воды от корыта. Мать разделывала курицу на кухонном столе, нож дрожал в ее руке. Обе девочки, не шевелясь, стояли возле нее на цыпочках и неотрывно смотрели на курицу.
– В темноте есть придется, Йожи, – сказала Луиза, – керосина тоже нет.
– Тогда я ухожу, – буркнул Йожи. – В темной комнате я с тобой не останусь.
– Почему это? – Луиза засмеялась. И сразу очертания сухощавого выносливого тела как бы смягчились, решительные спорые движения стали округлы, лицо по-девичьи засветилось. – Это почему ж ты не останешься со мной в темноте?
– Уж очень ты сейчас в глаза мне эдак как-то заглянула, – пожаловался Йожи, – а я вот ни за что не женюсь, особенно если у кого за юбкой четыре прицепа тянутся!
Курица уже почти сварилась – крышка над нею так и подпрыгивала, – когда из Гёдёллё приехал Ференц; его лицо и волосы были покрыты кирпичной пылью, грязная одежда выпачкана в известке. Как и младший брат, он был похож на мать (в противоположность обеим девочкам, чьи длинные носики явно свидетельствовали о сходстве с отцом); однако черты его лица были грубее, фигура – нескладная, движения – топорные; правый угол рта был опущен – памятка после детского паралича, – отчего рот казался кривым. С той минуты как Фери появился на пороге, Балинт упорно смотрел на мать: когда же она станет допрашивать старшего брата насчет повешенной собаки? Однако мать – быть может, из уважения к гостю – за весь вечер так и не заикнулась об этом.
– Что это, мама, прачку себе наняли? – спросил Фери с громким смехом, увидев у корыта дядю Йожи, который, подвернув рукава, как раз выкрутил последнее кухонное полотенце и бросил его в стоявшую на полу выварку. – Чего ж вы ему фартук не подвязали, чтоб штаны не замочил?
– Ох, Йожи, – вспыхнула Луиза, – все наше барахло до последней тряпки в ломбарде…
Фери продолжал ухмыляться. – А вы бы уж до исподних разделись, дядя Йожи, чего стесняться-то? – Он глубоко втянул воздух, ноздри его затрепетали; крепкий дразняще-острый аромат куриного бульона пробился к нему сквозь тяжелые запахи стирки и простого мыла. – Да тут, никак, народное празднество готовится? Что у нас на ужин?
– Ты б лучше помылся, чем языком трепать, – недовольно оборвала его мать. – Вон становись прямо в корыто, горячая вода есть еще.
Но Фери, подскочив к плите, уже снял с кастрюли крышку. – А это еще откуда?
– Дядя Йожи в корыте нашел! – крикнула Бёжи.
– Дура! – огрызнулся брат. – Что это, курица? Откуда?!
– Говорят тебе, дядя Йожи в корыте нашел! – сердито крикнула опять девочка. – Я сама видела, как он ее оттуда вытащил!
Держа крышку в руке, Фери не сводил глаз с кастрюли. – Как же, стану я сейчас мыться, – проворчал он. – Человек подыхает с голоду, а ему – мойся! Все равно завтра так же изгваздаюсь! – Неожиданно он сунул руку в кастрюлю и, ухватив за кончик, вытащил большую желтую ножку; не дожидаясь, пока бульон стечет с нее, он вгрызся в недоваренное мясо зубами. – Ах, мать твою… – зашипел он, облизывая обожженные губы.
– Положи сейчас же!
Фери не отозвался. Мать, ругаясь на чем свет стоит, кинулась к сыну и выхватила ножку. А Фери, ловко избегнув пощечины, так что рука матери только кончиками пальцев смазала его по уху, в следующий миг опять завладел куриной ножкой и отскочил.
– Чего вы пристали ко мне из-за кусочка мяса? – скрипя зубами и сильней кривя губы, прорычал он. – Работаю на вас с утра до ночи, а вам такой малости для меня жаль! – Он шагнул к крану умывальника, окатил холодной водой парующую в руке куриную ножку и опять вцепился зубами в жесткое, недоваренное мясо. Мать секунду смотрела на него неподвижно, потом неслышным кошачьим шагом двинулась к нему.
Но тут между ними вырос Йожи.
– Опомнись, Луиза, – схватив невестку за плечи, крикнул он в ее затуманившиеся, обезумевшие от гнева глаза, – приди в себя! Ну, пусть ест, коли так одичал он от этого мяса. Я и сам сейчас тебе врежу, если сей же момент жратвы не дашь! – добавил он и так ощерил зубы, что длинный нос встал чуть не поперек. – Эгей! – крикнул он, видя, что невестка не отводит от сына застывшего взгляда. – Эй, милостивая государыня, или вам неведомо, что мужчины тотчас дичают, едва завидят курочку!
– Когда-нибудь я убью его, – задыхаясь, прошептала мать.
Вдруг заплакала младшая девочка в углу, старшая тоже всхлипнула сердито и громко. – И мне поесть дайте, не только мальчикам! – крикнула она. Фери стоял возле умывальника с обглоданной косточкой в руке, тяжело отдуваясь, облизывая покрытые жиром губы, и с кривой ухмылкой смотрел на сестер. Лучи заходящего солнца проникли наконец в раскрытое окно и клубнично-красным светом озарили горестно раззявленный рот рыдающей Бёжи; казалось, он вырос вдруг чуть не вдвое под тонким длинным ее носиком. Но прежде чем насильно подавленный гнев матери обрушился на плачущих в углу девочек, к ним бросился Балинт. – А ну, тихо! – сказал он, не повысив голоса, но так поглядел на сестер холодно блеснувшими серыми глазами, что девочки моментально умолкли и только всхлипами выражали не унимавшееся горе. Однако Балинту нужно было еще обезоружить мать.
– Мама, – вскрикнул он испуганно, – суп убегает!
Мать тотчас бросилась к плите, наклонилась над кастрюлькой. – И ты тоже… вечно суешь нос, куда не след, – подняла она от плиты побледневшее лицо. – Откуда взял, что убегает?
– Мне отсюда так показалось, – оправдывался Балинт. – Принести еще соли немножко? Я смел то, что оставалось под бумагой в ящике стола.
– Ну, принеси.
Балинт посмотрел на старшего брата, который высоко поднял обглоданную кость и, дразня, размахивал ею перед носом все еще всхлипывавших сестренок. Запахи стирки мало-помалу рассеялись – окно и дверь были открыты, – и теперь лишь аромат куриного супа царил в похолодевшем к вечеру воздухе. Балинт еще раз внимательно оглядел брата. – Мама, вот и соль, – протянул он крохотный кулечек из газетной бумаги. – А повезло нам, что Фери хлеба принес, не то пустым супом пришлось бы заправиться.
– Я принес? – проворчал от умывальника Фери. – Хлеб?
– А разве это не нам? – с невинным видом спросил Балинт. – Вон тот большущий кусок, что у тебя в заднем кармане?
Вечерняя прохлада дохнула в окно, и дядя Йожи поторопился надеть фуфайку и пиджак; тем временем курица в супе стала совсем мягкой. Хлеб, принесенный Фери, разрезали на шесть равных частей, – куски вышли маленькие, разве чтобы жир стереть с губ. Мать уже начала было разливать крепкий желтый от жира суп, каждому должно было достаться по две тарелки, не меньше, как вдруг в дверь постучали, и на пороге, заступив свет, выросла огромная фигура профессора.
– Почему здесь не проведено электричество? – спросил он сердито.
Секунду постояв, он шагнул в комнату и тут же выругался, ударившись о низкую притолоку. Фери, услышав замысловатое проклятие и понадеявшись, что в полумраке его не видно, неслышно засмеялся. Однако профессор тотчас повернулся к нему.
– А ты что развеселился? – раздраженно спросил он. – Над чужой бедой посмеяться захотелось? – Он взглянул на Луизу Кёпе. – Кто этот бездельник? Старший сын ваш? – Затем опять повернулся к Ференцу и, склонив вперед огромный двойной лоб, внимательно оглядел его. – Не ты ли повесил собаку, негодник?
Не подождав ответа, профессор пошел к плите и заглянул в кастрюлю. – Прошу прощения, – сказал он Луизе, не оглядываясь, – решил взглянуть, чем вы кормите своих детей, что даете им на ужин. Гм, куриный суп!.. А мне показалось, будто они несколько ослаблены… Ну, все равно… вижу, питаете их хорошо. Не забывайте давать витамины, B и C в особенности… Так, значит, куриный суп…
Он обежал взглядом кухню, но в комнату, дверь которой была приоткрыта, не заглянул. – Спасибо, садиться не буду, – сказал он, видя, что Луиза вытирает для него стул, – ухожу, пока ужин ваш не перестоял. А почему лампу не зажжете?
– Керосин кончился, ваша милость.
– Что ж не купили вовремя?
Луиза не ответила. Профессор, прислонившись к стене, заиграл пальцами на круглом, туго обтянутом животе. – Ну-с? Позабыли, не так ли? Ничего, не смущайтесь, со всяким может случиться. В прошлый раз мой адъюнкт позабыл перекреститься перед часовней в пещере, так у него с тех пор ни одна реакция не получается. Итак?
В комнате стало тихо. Профессор терпеливо крутил пальцами.
– У нее денег не было, ваша милость, – вымолвил наконец Йожи, стоявший возле открытой двери совсем рядом с профессором. Последний медленно повернулся к нему; – А вы кто такой?
– Это деверь мой, – торопливо пояснила Луиза. – Йожеф Кёпе.
Профессор рассеянно протянул ему руку. – Живете здесь?
– Он навестить нас зашел. И курицу он принес, ваша милость, – добавила Луиза, надеясь тем прояснить историю с курицей. Но профессор лишь отмахнулся.
– Ясное дело, он принес, кто ж еще. И, само собой, в подарок! Ну, а вы где ее взяли? Небось тоже в подарок получили?
– Я ее украл, ваша милость.
Профессор вскинул брови. – Украли?
Прищурив глаза, Йожи кивнул.
– У кого же?
– У моего соседа.
Профессор засмеялся. – Просто украли, и все?
– Не так-то просто, – ответил Йожи и опять подмигнул профессору, который со все возрастающим интересом следил за сложной игрой узкого длинного носа и неопределенного цвета глаз. – Я целую неделю приманивал ее борным спиртом «Диана», пока она, голубушка, не перепорхнула ко мне через забор.
Профессор громко расхохотался. – Борным спиртом?.. Превосходно. И вы, конечно, чувствовали себя вправе воровать по той причине, что вы бедны?
– Что ж дурного в том, что я беден? – спросил Йожи. – Ведь и бедняк до смерти живет.
Профессор недовольно буркнул: – А теперь сюда пришли невестку в темноте ужином накормить?
– Когда темно станет, мышей половим, ваша милость.
Профессор не ответил. Немного помолчал, потом шагнул к Йожи. – Поглядите-ка на меня внимательно, господин Кёпе. Как видите, у меня не один лоб, а два. – Указательным пальцем он постучал себя по лбу. – Вот этим, что поменьше, нижним, я с вами вполне солидарен, верхним же – против вас, а он-то побольше. Вы меня понимаете? – И, повернувшись на каблуках, шагнул к двери. – Впрочем, заявлять на вас в полицию я не собираюсь. Всего наилучшего!
Луиза Кёпе заступила ему дорогу. – Ваша милость, – проговорила она тихо и, собрав в кулак все свое мужество и отчаяние, весело сверкнула белыми зубами, – будьте так добры, пристройте младшего моего, Балинта, на завод.
– На какой завод?
– На завод вашего дядюшки, где и вы сами, милость ваша, служите. Балинт старательный мальчик, работящий, на него можно положиться.
Профессор на секунду закрыл глаза. – Я в университете служу, милейшая Кёпе, а не у моего дядюшки. К нему же никого пристраивать не буду, ибо на его заводе самая низкая плата во всей Венгрии.
– Это ничего, ваша милость…
– То есть как ничего, – раздраженно прервал ее профессор. – Вы требуете от меня, чтобы я содействовал варварской эксплуатации вашего сына? А почему бы вам не подумать о том, чтобы учить его дальше? Даже если придется реже куриный суп есть!
Минуту спустя длинные ноги профессора прошагали мимо низенького оконца кухни. Луиза снова села за стол, разлила по тарелкам суп. Дверь приходилось держать открытой, в кухне было уже так темно, что даже стулья натыкались друг на друга. – Откуда ты взяла, Луйзика, что завод – его? – спросил Йожи. – Шофер сказывал, будто он туда ездит. – Так ведь, может, просто так, в гости! – Йожи, а ты не мог бы устроить Балинта в Маваут? – спросила Луиза. – Больше я так не выдержу!
Худой, долговязый Йожи молча хлебал суп.
– Больше я так не выдержу, – повторила Луиза чуть слышно. – Не сегодня-завтра возьму вот этих двух за руки, – она кивком указала на девочек, – и в Дунай! По крайней мере, всем мукам конец. Фери да Балинт как-нибудь выкарабкаются и без меня.
Балинт смотрел на дядю. Йожи со стоном положил на стол ложку. – Ох, и хорош супец был! – вздохнул он, облизывая губы. – А Балинта устроить я не могу, Луйзика, меня и самого оттуда выперли.
– Тебя уволили?
– Да.
– За что?
– За оскорбление господина правителя, – пробормотал Йожи, чуть не в тарелку опустив длинный нос. – Мой жилец донес на меня, будто я плюнул перед портретом господина правителя, ну, и суд припаял восемь суток, а когда я, отсидев, надумал приступить к работе, тут-то меня и поперли.
– А вы правда плюнули, дядя Йожи? – с любопытством спросил Фери.
– Так ведь в ладонь себе, сынок, – смешно двигая носом, ответил Йожи, – плюнул, вроде бы припечатал: не позволю, мол, обижать его высокоблагородие, как ни клянут его евреи да коммунисты.
В открытой двери вспыхнула спичка. – Есть тут кто? – послышалось с порога.
Пришел рябой слуга профессора с бутылкой вина, свечой и двадцатью пенгё для госпожи Кёпе, передал привет от его милости. Слуга зажег свечку, оставил на столе вино и деньги и осмотрелся. На кухне с сырыми, в пузырях, стенами и черным от сажи потолком стоял буфет с разбитым стеклом, белый, весь в пятнах, стол, несколько стульев, табуретка и маленькая плита в углу. Еще меньше мебели было в комнате: полированная кровать с периной в полосатом чехле, мешок с соломой на полу да коричневый одностворчатый шкаф с оторванной дверцей, прислоненной тут же к стене. Шкаф был пуст.
Из дворницкой профессор сразу же прошел в свой рабочий кабинет; тяжелый занавес темно-желтого шелка разделял кабинет на две неравные части. В темном, без окон, заднем отсеке – спальне – стояла кушетка, низенький столик на растопыренных ножках и высокая бронзовая лампа под зеленым абажуром; оба окна остались в передней, деловой части кабинета, которая была намного просторнее; здесь вдоль высоких книжных стеллажей расположилось пять или шесть удобных, так и зовущих в свои объятия кресел, обтянутых кожей и шелком, у двери стояла, прислоненная к стене, лестница; в стеклянном, отделанном никелем шкафу поблескивали в свете люстры с восьмеркой свечек-ламп, колбы, мензурки, капельницы самых разных размеров, а посреди комнаты вслушивались в тишину друг друга два сдвинутых вместе письменных стола: маленький изящный столик бидермейерского[11] стиля с множеством ящичков, обслуживавший личную жизнь профессора, и огромный, покрытый черным лаком стол вовсе без ящиков, на котором грудами, стогами громоздились журналы, заметки и научная корреспонденция (впрочем, нужные ему бумаги профессор находил мгновенно и безошибочно). На обоих столах в беспорядке стояли бутылки, пустые или полураспитые, стаканы, рюмки.
Профессор пил много. Были периоды, когда он, увлеченный работой, неделями не прикасался к вину – и в такое время день за днем довольствовался булочкой с маслом да бутылкой содовой, не выходя из университетской лаборатории, там же проводя и ночи на продавленном диване; но, если не считать этих сравнительно редких «сухих» интермедий, он ежедневно, помимо двух-трех кружек пива и фречей[12] без счета, выпивал, дома ли, в гостях ли, по крайней мере, бутылку крепкого вина. При этом винные пары улетучивались у него бесследно, не действуя ни на ноги, ни на язык, ни на мозг. Однако раз в два-три месяца, независимо от хода работы и состояния духа, его буквально охватывала алкогольная жажда, и тогда он пил трое суток подряд. Впрочем, и в эти «мокрые» периоды, всякий раз длившиеся ровно три дня, по нему никак нельзя было определить, что он пьян; огромное тело легко справлялось с алкоголем, профессор держался прямо, говорил четко и внятно, с точностью до минуты являлся на лекции. Его друзья и близкие знакомые лишь по тому угадывали, в какой день он вступил – в «первый» или во «второй», – что профессор, обычно замкнутый и скупой на слова, вдруг становился чрезвычайно общителен, его угловатые резкие манеры смягчались, высокомерие таяло, словно сахар в теплой воде, а лаконичные обычно формулировки вдруг начинали растекаться в многословии. На третий день глаза его тускнели, он начинал сквернословить и к своему столику в корчме зазывал прохожих прямо с улицы. Впрочем, поить он любил и в иное время: каждое утро, перед лекциями, он садился в корчме, напротив университета, чтобы пропустить кружку-другую пива; если какому-нибудь его студенту случалось в это время пройти мимо, профессор, постучав по стеклу, приглашал его и до тех пор поил на голодный желудок, пока юнец не засыпал от столь непривычного завтрака; профессор платил тогда за обед, предстоящий студенту, и, наказав официанту не будить молодого коллегу, пока не проснется по доброй воле, насвистывая, уходил читать лекции. Однажды в такой «третий» свой день он уехал в Стокгольм, куда приглашен был прочесть лекцию, прямо из корчмы, без пальто и без шляпы, в обществе молодой англичанки, с которой в тот вечер познакомился.
Его научная деятельность – столь же известная в Бонне, как и в Сорбонне или в Токио, – придавала прочность его общественному положению в Пеште, весьма уязвимому ввиду его причудливого нрава и личных склонностей. Его мировая слава основывалась на исследованиях в области белка, в сорок лет он был уже в числе тех, кого неизменно поминали среди законных соискателей Нобелевской премии. Однако же было очевидно, что его уверенность в себе питалась отнюдь не внешним признанием. Он шел по научному своему пути, полностью игнорируя все общественные и политические приличия, – шел уверенно, как ходит по крышам лунатик, – доверяясь лишь собственным вкусам, силам и желаниям, и эта уверенность в себе определяла также и поведение его с людьми, которое не корректировалось ни обычаями, ни авторитетами. Свои материальные потребности он удовлетворял из источников, расположенных по обочинам его генерального пути, черпая из них пригоршнями (всегда помногу, так как и тратил много: собаку, зарывающую кость на черный день, он презирал). Власти, авторитеты, почтительность сдерживали его столь же мало, сколь и дружеские или родственные связи; он способен был манежить в своей приемной какого-нибудь советника из министерства или директора завода так же непринужденно, как и вечно осаждавших его просьбами родственников.
– Зенон! – В кабинет вошла Анджела и робко поглядела на брата, с закрытыми глазами стоявшего у письменного стола в задумчивой позе. – Не помешаю?
– Помешаешь, – отозвался профессор, не открывая глаз.
Анджела вспыхнула, но не покинула кабинета.
– Ты не мог бы сейчас принять Миклоша? – спросила она умоляющим тоном. – Он торчит у меня в комнате с шести часов вечера, я уже просто не знаю, что с ним делать.
– Что ему нужно?
Анджела пожала плечами.
– Так я и поверю, что не знаешь, – проворчал профессор. – Вышвырни его вон!
Анджела опустила голову, ее пенсне жалобно блеснуло.
– Уж лучше вернусь к нему и опять стану слушать его бесконечные мемуары, – сказала она покорно.
– Вот это я люблю в тебе больше всего, – пожав плечами, вздохнул профессор, – великую терпеливость твою к ближнему люблю в тебе и почитаю, хотя она-то и доконает меня. Ну, пошли его ко мне!
Анджела повернулась и широким мужским шагом поспешила к двери. Однако, уже взявшись за ручку, остановилась.
– Не забудь, что к десяти тебе нужно быть на приеме. – Не получив ответа, она обернулась. – Что ты сказал?
– Я молчал, – ответил профессор. – Молчал в том смысле, что идти не собираюсь.
– Ты должен пойти, Зенон! – Анджела убеждала не словами: сияние ее пенсне, сбежавшийся в тревожные морщины мясистый лоб, добрая улыбка, воздействуя одновременно, способны были поставить на колени и разъяренного быка. – Ты должен пойти, ведь и в прошлый раз ты отклонил приглашение на ужин Корвина[13].
– Какое мне дело до этого моряка?[14] – проворчал профессор. – Не пойду.
Анджела покачала головой. – И все-таки ты должен пойти, Зенон, – сказала она с бесконечным терпением. – Прием дается в честь итальянского посла, и если в следующем месяце ты поедешь в Рим…
Профессор беспечно забарабанил по столу, и Анджела сочла за лучшее удалиться. Едва за дверью замерли ее тяжелые мужские шаги, как на пороге вырос Миклош Фаркаш, старший лейтенант артиллерийских войск; это был сын погибшего на войне единственного брата профессора, – высокий плечистый красавчик с овальным лицом, без единой фамильной черты. Он носил маленькие, аккуратно подстриженные усики; орехового цвета волосы, казалось, были выточены вместе со всей головой.
– Приветствую тебя, милый дядюшка Зенон! – прокричал он таким голосом, словно профессор находился где-нибудь в противоположном конце казарменного двора. – Как твое здоровье?
– Тебе что за дело? – мрачно буркнул профессор.
Миклош громко, от души расхохотался. – С тобою всегда надо быть готовым к таким вот забавным штучкам, – проорал он весело, – а я все-таки попадаюсь. Я даже по дороге сюда все гадал, на что сегодня поймает меня мой почтенный дядюшка, ведь в прошлый раз, например, когда я спросил тебя…
– Сядь! – прервал племянника профессор.
– Слушаюсь!
– Меня раздражает, когда ты стоишь да еще орешь во всю глотку, – пояснил профессор. – Может быть, сидя, ты и говорить станешь потише. Что тебе нужно? Денег не дам.
– Я никогда еще не просил денег, дядя Зенон, – лучезарно улыбаясь, заметил офицер.
– И впредь не пытайся. Итак?
– Ты спешишь, дядюшка? – спросил Миклош. – Я не жалуюсь, но я прождал тебя битых три часа, хотя предупреждал через тетушку Анджелу, что к вечеру должен буду вернуться в город.
Профессор склонил огромный лоб.
– Женщина?
– Но какая! – проорал Миклош, и на красивом глупом его лице выразился профессиональный восторг. – Ну, и нюх же у тебя, дядюшка Зенон! Представляешь, элегантная, изящная, истинная аристократка…
Профессор против воли улыбнулся. Это была единственная область, где он способен был выносить племянника (и даже минут пять слушал его разглагольствования), ибо лишь в этой области Миклош обнаруживал то, что всегда привлекало внимание профессора к людям, – знание дела. Миклош, во всеоружии извечного мужского опыта, понимал толк в женщинах и целеустремленно, не ведая жалости, удовлетворял свою, тоже кажущуюся извечной, похоть. И хотя куриный его умишко так же относился к его мужской силе, как одна-единственная буква алфавита ко всем остальным, женщины и с помощью этой одной буковки умудрялись прочитывать роман своей жизни, и восемь из десяти с такой готовностью шли навстречу его желаниям, как будто артиллерийского офицера Миклоша Фаркаша и впрямь можно было принять за человека.
– Аристократка? – повторил профессор.
– Без сучка, без задоринки! – Миклош щелкнул пальцами. – Воспитывалась в Notre Dame de Sion[15] вместе с княжной Фететич, обучалась в университете в Лондоне.
Профессор прислушался. – Факультет?
– Не знаю. Но по-английски она говорит, дядюшка, что твой Шекспир, а сиськи у нее такие остренькие да твердые, как у цыганочки.
– Ну, чего ты орешь? – проворчал профессор.
– Неделю тому назад она была девственница, – радостно улыбаясь, орал Миклош, еще повышая голос.
Профессор поглядел в окно. Полная луна стояла прямо над тополевой аллеей, верхушка одного тополя еще покоилась на краю янтарного диска. Профессор подошел к окну.
– Она, конечно, жидовочка, – несся к нему из глубины комнаты жизнерадостный громыхающий голос Миклоша, – но это не беда, дядя Зенон, по виду и не скажешь, так что смело можно показываться с ней в обществе. Она из семейства барона Грюнера Уйфалушского, текстильного барона, ты знаешь его… так она – младшая дочь. На второй же раз поднялась ко мне, и, вообрази, дядюшка Зенон, как я обалдел, когда выяснилось, что она еще непочатая.
– Непочатая? – Профессор вдруг потерял всякое терпение. – Ну хватит, – буркнул он. – Чего тебе нужно от меня?
Так бывало всегда: не проходило и пяти минут, как племянник становился ему невыносим, словно неудавшийся лабораторный эксперимент; каким образом его кровь – кровь его брата – могла сотворить такое ничтожество? Доктор Бруно Фаркаш, профессор физики в Берлинском университете, был единственный человек в мире, которого профессор почитал превыше себя самого и со смертью которого так и не мог примириться за минувшее после нее десятилетие; всякий раз при взгляде на это карикатурное олеографическое его подобие Зенон Фаркаш опять оказывался в том полевом госпитале в Гориции, где он в последний раз на запачканной кровью койке видел своего умирающего брата. И по сложному сцеплению мыслей – распутывать которое он и не пытался – в глазах профессора ответственным за смерть отца на войне становился его служака-сын. Который теперь еще рассчитывает на его помощь! И к тому же орет! О том, что «милый дядюшка», конечно же, выхлопочет ему у начальника генерального штаба, которого профессор знает лично, перевод в личную охрану правителя… Профессор побелел от ярости, рука его дрожала, когда он наливал в рюмку палинку.








