Текст книги "Ответ"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 58 страниц)
– Вы беседовали с Муссолини? – спросил за его спиной адъюнкт.
– Болван и невежда, – буркнул профессор. – Комедиант, шут гороховый!
Тишина за его спиной, казалось, ожидала пояснений. Профессор внезапно помрачнел и медленно повернулся. Его массивная фигура с крепко посаженной на широких плечах огромной яйцеобразной головой резко обрисовывалась на молочном фоне окна. – Это вас интересует? – спросил он раздраженно.
Адъюнкт не отрывал глаз от термометра. – Я не произнес ни слова, господин профессор!
– Этот зас. . . вас интересует? – воскликнул профессор, словно не слышал ответа Шайки. – Этот захолустный Цезарь, мыслящий не лбом, а челюстью? Этот паяц, нужный итальянцам, как мертвому припарки? И который рано или поздно ввергнет свое государство в войну!
– Против кого? – спросил адъюнкт.
– Не все ли равно?
Адъюнкт покрепче натянул шляпу на лоб. – Не все равно, господин профессор.
– Нет, все равно, черт вас возьми! – вне себя рявкнул профессор. – С кем бы ни связался, расплачиваться-то итальянцу придется… Ну, говорите же наконец, как там ваше варево?
– Никак.
– Что значит никак?
– Господин профессор, – сказал адъюнкт, – я бы попробовал не на кислород посадить радикал, а на азот дипептида.
Профессор Фаркаш, сцепив на животе руки, завертел большими пальцами. – Чушь, – простонал он, – вы что, не знаете, насколько этот азот нереактивен?
– А мы расшевелим его! – возразил адъюнкт.
Профессор бросил напряженный быстрый взгляд на молодого человека, потом вдруг стремительно направился в свой кабинет, стаскивая на ходу белый лабораторный халат. – И чего вы тут с ним колдуете! Бросьте все к черту и ступайте домой! – Минуту спустя профессор опять показался в двери, уже в пальто и шляпе. – Я ухожу! Вторую ночь торчу здесь с вашими дипептидами. – Он скользнул взглядом по лицу молодого адъюнкта. – Усердием таланта не заменить, уважаемый друг, ступайте домой! – Пройдя вдоль длинного стола, он вдруг остановился, обернулся. – За границу со мной поедете?
У адъюнкта в руках замер термометр.
– Горшок свой не уроните! – насмешливо фыркнул профессор. – Я спрашиваю, поедете ли вы со мной за границу!
– Навсегда?
– Навсегда? – пропел профессор. – Экими библейскими категориями вы мыслите! Поедете или не поедете?
Адъюнкт снял шляпу и положил ее на стол. – Вы покидаете Пешт, господин профессор?
– Похоже на то.
– Университет?
– Похоже на то.
– Окончательно?
– Похоже на то.
– И хотите взять меня с собой?
– Взял бы, – буркнул профессор.
Адъюнкт водрузил шляпу на голову. – Если возьмете, поеду. Когда выезжать?
– Послезавтра, – сказал профессор.
Адъюнкт снова снял шляпу. – Разрешите спросить…
– Разрешаю, – сказал профессор. – На завтра назначено дисциплинарное заседание по поводу заявления хунгаристского юнца.
– На завтра?
– Поскольку являться туда я не намерен, – продолжал профессор, – и буду, очевидно, осужден в мое отсутствие, то послезавтра я выезжаю. В Бонн или в Лондон. Визы получены вчера утром. У вас это несколько затянется, что ж, приедете чуть позже.
– Слушаюсь, господин профессор.
Профессор пошел к выходу. – Всего наилучшего! – сказал он. Шайка молча смотрел вслед удаляющейся мощной спине; на глаза ему навернулись слезы. Но, уже нажав ручку двери, профессор вдруг обернулся. – Если не ошибаюсь, – проговорил он медленно, – в одном из волюмов «Advances in Protein Chemistry»[75] какой-то американец рассматривает дипептиды. Поглядите… Если не ошибаюсь, это третий том.
– Слушаюсь, господин профессор.
– Четвертый автор в томе, если не ошибаюсь.
Адъюнкт с любопытством всматривался в двойной лоб профессора, за которым память, словно гигантский кран в живом складе, в мгновение ока доставала из самого глубокого прошлого найденные и в полной сохранности сбереженные воспоминания.
– Если не ошибаюсь, – договорил профессор, – в примечаниях автор рассматривает статью Эмиля Фишера. Отыщите ее в оригинале в «Berichte»[76].
– За какой год, господин профессор?
– Если не ошибаюсь, тысяча девятьсот второй. – Адъюнкт со слезами на глазах вдруг рассмеялся. – Я еду в Бонн, господин профессор.
– Не утешайте! – буркнул профессор Фаркаш и вышел.
На улице Лайоша Кошута он сел в такси, дав шоферу адрес на проспекте Андраши. Было шесть часов утра, время, несколько раннее для визита, поэтому, выехав на проспект Андраши, профессор остановил машину на углу перед «Аббазией», вместе с шофером зашел в кафе и заказал по бутылке пива и по порции приправленного уксусом зельца с луком и паприкой. Но больше получаса не усидел. Посетителей в кафе почти не было, безлюдная улица тоже не привлекала глаз. Большое зеркальное окно, выходившее на проспект, было разбито.
– Памятка со вчерашнего, – сказал шофер, проследив за взглядом профессора.
– А что вчера было? – рассеянно спросил профессор.
Шофер удивился. – Демонстрация.
– Какая демонстрация?
– Вы, верно, не были вчера в городе, сударь? – спросил шофер. – Демонстрация против безработицы, четыреста человек арестовано, были убитые, раненые.
Профессор посидел немного еще, хмуро глядя перед собой в одну точку, потом знаком подозвал официанта и встал. Несколько минут спустя он вышел из машины перед небольшой виллой с садом. Утреннее солнце уже купало золотые огоньки в лужицах, оставленных поливальными машинами на торцовой мостовой проспекта Андраши. Эстер жила во втором этаже; профессор позвонил, но квартира молчала, в сонной тишине слышался только рокот мотора удалявшегося такси. Прошло добрых пять минут, наконец дверь чуть-чуть приоткрылась, щекастая босая девушка-служанка уставилась испуганными карими главами на галстук профессора. – Кого изволите спрашивать? – пробормотала она сонно.
– Ее милость госпожу Шике.
Девушка глотнула. – Ее милость спят еще.
Профессор невозмутимо рассматривал оторопелое, покрытое светлым пушком лицо с тремя глубоко врезавшимися от подушки складками на девственном виске – знаками прощания с ночным покоем: – Умойся, деточка, – проговорил он наконец, – а потом разбуди ее милость госпожу Шике. Если же она вздумает запустить в тебя шлепанцем, скажи, что ее спрашивает профессор Зенон Фаркаш.
– Слушаюсь, – сказала служанка. – А только его милость тоже спят.
Профессор нахмурился. – Это меня не интересует.
Он еще не бывал в этой квартире, которую Эстер, – как, впрочем, и другие нужды своего хозяйства – оплачивала из его кармана. Короткий путь из прихожей через ванную к спальне его любовницы, занявший, быть может, всего одну минуту, когда на него сразу повеяло – так бывает иногда в не виданных прежде, но странно знакомых местах – интимным ароматом Эстер, ее дремлющими в воздухе движениями среди чужих стен и чужой обстановки, блеском серебристых волос, ее беспорядочностью, капризами, тысячью ускользающих, но незабываемых следов повседневной ее жизни, – этот короткий путь неожиданно пробудил в профессоре острый инстинкт собственника и, как прямое следствие, неведомую ему прежде ревность. Всеми своими пятью чувствами он ощутил вдруг то, что до тех пор знал лишь отчасти, понимал только умом: все, что окаймляет сейчас его путь, – зеркальный шкаф, кресло, люстра, детское пальтишко на вешалке, зеленая изразцовая стена в ванной комнате, электрическая печь, никелированная розетка душа, резиновый коврик, губки – все это приобретено на его деньги и является его собственностью, точно так же, как та женщина, завершающая длинный реестр, которая придала смысл всем этим служащим ей вещам, которая является их номинальной владелицей, облеченной правом пользования, – сама Эстер, его любовница. Его любовница, которая с другим мужчиной делит приобретенные на его деньги электрическую печь и губки. И не только губки, резиновый коврик, никелированный душ, но и речи свои, голос, сияние глаз, даже дыхание. Жизнь.
За этот короткий путь он вдруг осознал, что Эстер не принадлежит ему, и на секунду сердце пронзила такая острая боль, что он остановился, хватая ртом воздух. До сих пор измены, в которых признавалась или не признавалась Эстер, лишь возмущали его мужское тщеславие и чистоплотность, но этот короткий путь по чужой квартире довел сейчас до его сознания, что у него есть подлинный и весьма серьезный соперник – муж Эстер. Этот короткий путь впервые заставил его осознать то, что он отрицал даже перед самим собой: причину упорного нежелания Эстер разойтись с мужем и стать его женой. И, словно пощечина, ударила мысль: Эстер девятнадцать лет обманывает его с собственным мужем.
Две пары соломенных шлепанцев, оставленных на толстом резиновом коврике перед бледно-зеленой, встроенной в пол ванной, вдруг ступили профессору в самую душу. Сколько времени понадобилось ему, чтобы пройти через ванную комнату? Нисколько. И, однако, даже годы спустя он помнил в ней каждую мелочь так, словно сам пользовался ею каждое утро. Высокое узкое трюмо внезапно запотело от дыхания ревности – так запотевает оно во время утренней ванны, – из потускневшей его поверхности выступило обнаженное, стройное и белое тело Эстер. Два купальных халата воззрились на него с вешалки, один белый, с разбросанными по белому полю цветами, другой чужой, темно-красный, с длинным и толстым витым поясом. Два человека пользовались этими большими, кремового цвета губками, лежавшими у края ванны. На стеклянной полке над умывальником – безопасная бритва, кисточка, квасцы и лишь один флакон с зубным эликсиром. Два стакана с двумя зубными щетками. Профессор на мгновение замешкался, в глазах у него зарябило: не два стакана, а три, с тремя зубными щетками. Он оглянулся: на вешалке тоже оказалось три халата, третий значительно короче, светло-желтый. Должно быть, сына халатик, подумал профессор. Моего сына. Новая, еще более острая боль резанула его по сердцу.
Двадцать четыре часа на скором поезде не занесли бы его так далеко, как этот короткий, минутный путь: он попал в неразведанные края сердца, даже о существовании которых не подозревал до сих пор. Когда маленькая служаночка распахнула перед ним покрытую белым лаком дверь в спальню Эстер, он не мог еще знать, что произрастает в этом краю, но едва переступил порог, как смутная, вовсе не сформулированная, но уже никогда более не исчезнувшая догадка о том, отчего так дурна его жизнь, забрезжила в нем: оттого, что не прошел до конца путь любви своей, которой посвятил все зрелые годы, как не прошел до конца и пути своего отцовства. И в познании мира не прошел до конца – позорно мало составил себе суждений о нем, позорно мало работал. Везде и во всем он прошел лишь половину того пути, какой должен был бы пройти соответственно отпущенным ему силам.
Все это лишь туманным видением пронеслось перед ним на пороге спальни Эстер – да и некогда было в ту минуту вглядываться пристальней, разбираться. Профессор попросту отстранил от себя туманное видение: уже завтра рассмотрит на досуге. Правда, назавтра рассмотрение не состоялось, как не состоялась ни разу за двадцать лет неизменно включаемая им в личный план «самопроверка», но боль, мучительно пронзившая сердце во время этого короткого, минутного пути, не забылась, затаилась в подсознании и никогда больше его не покидала.
Переступая порог спальни, профессор впервые был оглушен сознанием, что у него есть ребенок. Сын был, существовал уже десять лет, но профессор в первый раз ощутил, это сейчас, когда увидел рядом с темно-красным купальным халатом коротенький бледно-желтый, а на стеклянной полке, между двумя большими стаканами, – третий, маленький. Десять лет крадут у него его ребенка. Десять лет крадут у него его возлюбленную. Он упустил и того и другую, хотя мог бы удержать при себе обоих.
Маленькая служанка за его спиной тихонько прикрыла дверь. Окно в комнате Эстер выходило, на восток, солнце, поднимаясь, уже расшило тончайшими золотистыми лучами прозрачные кружевные занавески. Профессору вспомнилось вдруг смертное ложе его брата в горицийском полевом госпитале и вслед за тем вторая горькая утрата в его жизни: смерть матери в фиумской гостинице, вдали от родных, друзей и знакомых, в полном одиночестве… даже самую весть о смерти семья получила от дирекции гостиницы, вещи и деньги пересланы были в Пешт судебной палатой по наследству. Но оба воспоминания, словно две молнии, зигзагами прорезавшие небо у горизонта, вырвали из его времени лишь доли секунды.
Он сильно побледнел. Инстинктивно прижав руку к сердцу, огляделся в комнате. Однако первый обзор не обнаружил никаких принадлежностей мужского туалета вокруг Эстер.
– Где мальчик? – спросил он, привалившись спиной к двери.
На маленьком смирненском коврике у постели Эстер стояли отороченные лебяжьим пухом шлепанцы. На ночном столике – бутылка минеральной воды, разломанная пополам плитка шоколада, раскрытая книга, обложкой кверху, одеколон в хрустальном флаконе с резиновым пульверизатором, кусочек белого хлеба. В дальнем углу комнаты на желтом шелковом кресле, на диване, на скамеечке – повсюду – шелковое белье Эстер, ее платье, чулки, книги, полотенца, пудреницы. На полу – ридикюль.
Профессор нагнулся, поднял сумочку, – Где Иван?
– Он у себя, в детской, Зени.
– Превосходно, – пробормотал профессор. Только теперь он решился взглянуть ей в глаза, ярость и отчаяние при звуках ее голоса слегка унялись. Лицо Эстер и без косметики было по-девичьи свежим, гладким и розовым над белым, шелковым, до подбородка натянутым одеялом, знакомым профессору по больнице Яноша. Ее светлые серебристые волосы так же поблескивали на снежно-белой подушке, как в их постели на улице Геллертхедь, обнаженные до плеч белые руки были не полнее и не худее – точно такие же, как там. Некоторое время профессор молча, со стесненным сердцем, смотрел на нее: на чужой постели лежала все-таки чужая женщина.
– Уедешь со мной за границу? – спросил он, спиной опять откинувшись на дверь в ванную комнату.
Эстер засмеялась, одеяло соскользнуло чуть ниже. – Куда, милай?
Профессор смотрел на нее, не отрываясь. Маленький шомодьский ротик выговорил «милай» так же нараспев, как выговаривал это словечко вот уж почти двадцать лет. – Я уезжаю, в Германию или Англию, – хрипло сообщил профессор. – Уезжаю послезавтра. Оставляю университет.
Эстер опять рассмеялась. – Навсегда?
– Навсегда.
– Подойдите поближе, Зени, – пропела Эстер, – сядьте вот сюда, у постели. Да сбросьте вы эту сорочку со стула! Могли бы сесть и ближе!
Она приподнялась и, потянувшись к нему, принюхалась. От его одежды пахло лабораторией, уксусом, пивом, но не палинкой. Она понюхала и темное круглое пятнышко на жилете. – На завтрак был зельц в уксусе, Зени? – спросила она и так засмеялась всеми своими мелкими белыми зубками, глядя в лицо профессору, что у него перехватило дыхание. – Я понюхала, не пьяны ли вы. Почему вы вздумали покинуть университет?
Профессор на вопрос не ответил. – Ты поедешь со мной?
Эстер опять засмеялась. – Навсегда?
– Да, – проговорил профессор, а на сердце у него становилось все тяжелее. – Поедешь?
Эстер села в постели, подтянула колени, ее глаза чуть-чуть сузились. – Передайте мне со стола вон ту косыночку в горошек, – пропела она, – я хоть повяжу голову. Так расскажите мне, почему вы бросаете университет?
Прошло уже девять месяцев с той поры, как зародилось дисциплинарное дело профессора Фаркаша. И хотя в течение девяти месяцев делу неоднократно угрожал выкидыш, теперь было похоже на то, что близятся роды. Правда, ректор уже не столь охотно брал на себя роль повитухи. Когда девять месяцев тому назад, с письмом от ректора Политехнического института, он посетил профессора Фаркаша в его лаборатории, а затем, после резкой с ним стычки, задыхаясь от злости, вернулся в свой кабинет, он действительно страстно жаждал получить сатисфакцию за удар, нанесенный из-за спины достоинству университета, но в течение последовавших за тем девяти месяцев столько самых разных рук брали на себя заботы о «деле», столько сложных и противоречивых политических влияний лелеяло его и вскармливало, что старый лис, осторожный и хитрый, к тому времени как пришла пора помочь младенцу родиться на божий свет, давно уже не испытывал к нему ничего, кроме отвращения.
Уже на третий день после стычки с профессором Фаркашем государственный секретарь Игнац, мы знаем, вызвал ректора к себе в министерство культов и довел до его сведения, что ради избежания скандала внутри страны и охранения доброго имени венгров за ее рубежами есть мнение рекомендовать пресловутое «дело» потихоньку-полегоньку замять. Ректор рассказал государственному секретарю анекдот, который ни сном ни духом не имел отношения к обсуждаемой теме, немного посопротивлялся, теша чувство собственного достоинства, потом все-таки сложил оружие; возвратись домой, он некоторое время кипел про себя, но в конце концов поладил со своей совестью. На четвертый день он посетил ректора Политехнического института. Последний весьма холодно выслушал его доводы, застывшим взором глядя прямо перед собой, словно прислушиваясь к замирающей вдали мелодии, затем, с видом полнейшей индифферентности, произнес что-то невразумительно-уклончивое и распрощался со своим коллегой. На пятый день в газете «Мадьяршаг», органе правой оппозиции, под заголовком «Скандал в университете» появилась статья за подписью некоего Шике, журналиста, где он, подробнейшим образом изложив скандальное собеседование на дому у профессора университета Зенона Фаркаша, сопровождавшееся богохульством и оскорблением нации, подбросил также несколько намеков относительно частной жизни профессора. Ректор рвал на себе волосы. На шестой день государственный секретарь Игнац опять призвал его к себе.
Ректор был флегматик, домосед, превыше всего ценивший комфорт; для разрядки ему вполне довольно было раз в неделю подымить трубкой в «Подвальчике Матяша», попивая легкое вино. Детей у него не было, волнения внешнего мира вплетались в его жизнь через университетские сплетни, более тесного общения с ним он не желал ни душою, ни телом. События минувших четырех дней совершенно вышибли его из колеи. В министерство культов он явился взбудораженный, с каплями пота на лбу. Государственный секретарь заставил его ждать в приемной двадцать минут.
– Эта газетная статейка, конечно, затрудняет до некоторой степени нашу задачу, господин ректор, – сказал Игнац, обращая одутловатую физиономию в очках к потолку. – Вы, разумеется, даже не подозреваете, кто предоставил в их распоряжение факты?
Вместо ответа ректор развел руками и вздохнул.
– То обстоятельство, – продолжал Игнац, – что статейка увидела свет всего лишь через четыре дня после получения вами письма из Политехнического, свидетельствует, по-видимому, о том, что донос приобрел широкую известность с поразительной быстротой, возможно даже, до получения вами письма. Сие лишь доказывает, что профессор Фаркаш является предметом повышенного интереса в самых широких кругах. Я рискнул бы сделать следующие три предположения.
– А именно? – спросил ректор.
– Первое: слух просочился из самого университета или близких к нему кругов. Я бы не удивился, если бы вы, господин ректор, в порыве первого благородного возмущения упомянули о письме в семейном или дружеском кругу.
Ректора чуть удар не хватил от этого откровенного подозрения; кровь бросилась ему в голову, морщины на лбу потемнели, глаза выкатились, густые брови – пугало студентов – взлетели, только что не сорвались со лба.
– Уж от этого меня увольте! – прохрипел он, припечатывая каждое слово всем своим стокилограммовым весом.
– Это предположение, разумеется, отпадает, – проговорил Игнац, отворачиваясь, чтобы ректор не поймал на его лице отсвет откровенной насмешки. – Я ведь, собственно говоря, и упомянул-то о нем лишь логики ради, чтобы ничто не укрылось от нашего внимания. Второе предположение напрашивается само собой: профессор Фаркаш в раздражении и в обычной для него невыдержанной манере сам распространил эту историю тотчас же после беседы с вами, господин ректор.
Ректор все еще задыхался от злости.
– Напоследок я оставил третье, – невозмутимо продолжал секретарь, – ибо в наших рассуждениях мы должны уделить ему более всего места: весьма вероятно, что слух распространяет заявитель, то есть корпорация «Хунгария». В самом деле, в ваших ли интересах было, по каким бы то ни было причинам, распространять этот слух, господин ректор? – Наглый, до самых печенок пронизывающий взгляд устремился из-под очков на ректора, чьи глаза опять налились кровью. – Это не входило в ваши интересы, не правда ли? Было ли это в интересах Фаркаша? Нет. Заявителя? Да… Следовательно?
Он снова метнул испытующий взгляд ректору в лицо: оно все бурлило, колыхалось розовыми складками, напоминая вспученный от колик живот рассерженного младенца. – Позволю себе еще раз напомнить вам, господин ректор, что я сам узнал о письме на следующий же день, как оно было получено.
– От кого?
– Слышал в обществе. – Государственный секретарь тактично умолчал о том, что первой уведомила его о назревающем скандале прелестная Йожа Меднянская, оперная певица. Откуда она сама почерпнула сведения, Игнац до сих пор у нее не спрашивал, да это, собственно говоря, его и не интересовало. – Кстати, тогда же был осведомлен об этом и некий чиновник министерства юстиции весьма высокого ранга. – На этот раз за туманной формулировкой подразумевался Шелмеци. – И почти в то же самое время это стало известно весьма заметному лицу, представляющему крупную венгерскую промышленность. Повторяю, господин ректор, все трое, принадлежа к трем различным кругам общества, еще до появления статьи были осведомлены о заявлении, полученном вами, можно сказать, из рук в руки. Не поразительно ли это?.. Я мог бы упомянуть и четвертого, профессора хирургии Кольбенмейера, ординарного профессора университета, который точнее всех нас знал и мог дословно цитировать содержание доноса.
– Кольбенмейер! – простонал ректор.
Игнац еще раз, погулял глазами по растревоженной физиономии своей жертвы, затем, сделав легкомысленный жест, вернулся к текущим делам: жатва его созрела. – Однако не будем докапываться, кто проявил бестактность, – проговорил он высокомерно, – тем более что скандал послужил бы лишь интересам заявителя, то есть стоящей за ним корпорации. Что следует сейчас предпринять?
Однако ректор с его стокилограммовым телом и израненной душой неспособен был угнаться за легкими на остроумного государственного мужа. – В Венгрии кое-кто лично заинтересован в том, чтобы коллега Фаркаш расстался с кафедрой.
– Знаю, – высокомерно бросил государственный секретарь, понятия не имея, в кого именно нацелил ректор копья своих остро закрученных седых усов.
– Особенно в Политехническом, – проворчал ректор.
Государственный секретарь кивнул. – Догадываюсь.
– Семейственность, мой милый, раковая опухоль нашей страны, – ударил ректор кулаком по столу. В мозгу Игнаца словно включили прожектор: шурин ректора Политехнического института, доктор Оскар Нягуй, приват-доцент университета, уже несколько лет подряд бесплодно гоняется за кафедрой по химии. – Знаю, – повторил он, сверкнув очками в лицо ректора. – К сожалению, до сих пор мы не имели возможности удовлетворить более или менее законные претензии доктора Оскара Нягуя. Научное соперничество порождает множество мучительных осложнений между людьми, во всем прочем весьма достойными.
Но ректор был уже во власти гнева. – Нягуй просто глупец. Я знаю его еще по Мако, да ему завалящую тачку никто не доверил бы! Его отец был помощник губернатора, но парень уродился форменным болваном, так что отец не решился сунуть его в комитетскую управу; пусть уж лучше по университетской стезе идет, говаривал он, может, там не заметят, что в голове у него шариков не хватает.
– Понятно, господин ректор, – прервал его Игнац, нежданно-негаданно обогащенный новой тонкой комбинацией. – Но сейчас давайте поломаем головы над тем, как парировать эту статейку. Дадим опровержение?
– Невозможно, – возразил ректор, – факты ведь подтвердились.
– Ну, это бы еще пустяки! – улыбнулся Игнац. – Но, увы, приходится опасаться, что хунгаристы ответят новой статьей, содержащей еще более точные данные.
– Вполне может случиться, – рассудил ректор.
– Нет ли у вас, господин ректор, связи с ними? – коварно спросил Игнац.
Седые щетки густых бровей разъяренно подскочили. – У меня? Скорей уж у моего коллеги ректора Политехнического!
На минуту воцарилась тишина. Игнац мысленно пробежал по уникальной, уходящей в дальние дали клавиатуре собственных связей; вдруг остановился с разбегу, улыбнулся, задумался. Один из двоюродных его братьев, служивший в министерстве сельского хозяйства, был вхож в семейство доктора Виктора Крайци, главы хунгаристов, будучи приятелем и закадычным другом Левенте Крайци, младшего брата Виктора, и почти официальным женихом Илдико, двоюродной сестры братьев Крайци. Левенте занимался хозяйством в Веспреме, в обремененном долгами имении своего отца, отставного подполковника, но каждую зиму два-три месяца проводил в столице. Илдико жила в Пеште круглый год в семье старшего брата, Виктора. Воспользовавшись через двоюродного брата двойной колеей дружбы и возможного будущего родства, рассуждал про себя Игнац, не трудно будет войти в доверие к могущественному презесу и выяснить, как – атакуя сердце его или разум – вернее достигнуть мирного разрешения вопроса. Итак, вот она, первая потайная клавиша, удовлетворенно думал Игнац. Легким прикосновением, самым кончиком пальца, он тут же попробовал тронуть и другую клавишу.
– А если бы пообещать кафедру Нягую!..
Кончики усов ректора, словно два штыка, вонзились в Игнаца. – Зачем?
– Чтобы умаслить Политехнический.
– Кафедру этой бездари! – возмущенно вскричал ректор.
– Я сказал – пообещать!
– Знаете пословицу: еврей обещаниям не верит!
– Даже расист? – тонко усмехнувшись, спросил Игнац.
– Расист тем более, – буркнул ректор. – Да и какую кафедру хотите вы ему обещать, мой милый? Все заняты, уходить никто не собирается.
– Это верно, – согласился Игнац. – Но можно ведь посулить, что откроем кафедру в Политехническом, скажем, общей химии.
– А это зачем? – проворчал ректор. – Есть же у них кафедра органической химии, неорганической химии, физико-химическая, химико-технологическая, электрохимическая и бог его знает сколько еще…
– Ну, тогда у вас? – прервал его Игнац, едко улыбаясь.
Ректор встал. – Оставим шутки, мой милый, – произнес он, побагровев. – Университет имени Петера Пазманя не покупает лошадь к гнилой уздечке. – Игнац рассмеялся. – Разумеется, нет, милейший господин ректор. Но почему бы не пообещать?
Ректор, несколько обеспокоенный, брел домой; правда, он решил, забыв до времени собственные обиды, уступить пожеланию министерства культов и дисциплинарное дело профессора Фаркаша замять, но хитрым старым носом своим он чуял, что в воздухе пахнет порохом и вся эта история будет иметь продолжение. Едва он вышел из кабинета государственного секретаря, на столе у того зазвонил телефон: главный прокурор Шелмеци трижды чихнул в трубку в знак приветствия. Игнац, боявшийся инфлюэнцы больше чумы, в ужасе отдернул голову. – А у тебя все еще насморк, дорогой друг? – воскликнул он, держа трубку на расстоянии пяти сантиметров от испуганного рта и носа. – Вчера вечером у текстильного барона ты как будто чувствовал себя уже неплохо!
– Что и как там у нас с делом Фаркаша, Лаци? – спросил главный прокурор. – Думать не моги отступить хоть на йоту. Мне известно из верного источника, что, если разбирательство состоится, Фаркаш подаст в отставку и уедет за границу.
Игнац, прищурясь, смотрел на трубку. – Слишком горяча каша, подавятся…
– Какое подавятся! – нетерпеливо прервал его прокурор. – Сожрут за милую душу!.. Между прочим, сегодня я был в кабинете министров, где также зашел разговор об этом.
– Как, и там?
– Повсюду.
– У них нет дел поважнее?
– Нет. – Трубка захрипела, закашляла, Игнац с содроганием откинул голову. – Пойми же, Лаци, – прокричал Шелмеци раздраженно, – это не какой-нибудь пустячок, который ваши там, в культах, уладят по-домашнему или оставят, как есть. Ты даже не подозреваешь, какие силы готовятся к схватке за спинами профессора Фаркаша и студента-хунгариста.
– В самом деле? – машинально сказал Игнац.
– Не понимаешь? – совсем выходя из себя, прокричал главный прокурор. – Аполитичность Фаркаша – фикция, хочет он того или нет, но его поведение все-таки является определенной политической позицией, и те, кто сплачивается за ним или против него, стремятся к гораздо большему, чем говорят. Дело Фаркаша от двери лаборатории на Музейном проспекте тянется до самой Женевы.
Государственный секретарь молчал.
– Что с той женщиной, – спросил прокурор после минутной паузы, заполненной его тяжелым сопеньем, – что с той женщиной, которая пыталась покончить с собой в аудитории во время его лекции?
– Еще одно самоубийство? – ахнул государственный секретарь.
– Что значит – еще? Я знаю только об одном.
– О каком?
– Я говорю о жене того журналиста, который…
– О жене Шике?
– Ну да, о ней… – прохрипел Шелмеци, одолеваемый сильным приступом кашля. Игнац подождал, пока он утихнет. – Жена Шике сделала попытку к самоубийству не в аудитории и не во время лекции, – сообщил он с удовольствием, – а ночью, в лаборатории профессора Фаркаша.
– Она умерла?
– Не знаю, – отрезал секретарь. – И это интересует Женеву?
Игнац положил трубку, несколько обеспокоенный. Он не предполагал, что дело это подымет такую волну. Правда, по словам Шелмеци, «компетентное лицо» из кабинета министров одобрило позицию министерства культов и даже обещало поддержку, но достаточно ли сильна окажется эта поддержка, если министр выступит против него, Игнаца? И если дело действительно столь значительно, как полагает Шелмеци, которого, кстати, в прошлом подозревали в легитимистских симпатиях, не является ли в таком случае его долгом заблаговременно поставить обо всем в известность министра? Который, без сомнения, будет против Фаркаша и, конечно же, не слишком обрадуется тому, что его сотрудник выступает в защиту интересов профессора, вмешивается, более того, грубо вторгается в университетскую автономию! Государственный секретарь Игнац становился все беспокойнее. Если министр расценит его поведение как личный против него, министра, выпад, что вполне вероятно, то положение сложится весьма щекотливое. Внезапно решившись, Игнац снял трубку и набрал телефон Йожи Меднянской, которую накануне вечером отвез домой после званого вечера у барона Грюнера и с которой расстался лишь под утро.
Йожа сладко зевнула в телефонную трубку; ее нежный голосок сразу вернул его воображение в покинутую утром спальню с шелковой постелью, зеркалом, флаконами, шелковыми туфельками, смятыми подушками, со всеми интимными подробностями и любовными воспоминаниями. Государственный секретарь был галантный мужчина: лишь на пятой фразе он перешел к тому, ради чего, собственно, и позвонил ей. – Кстати, – сказал он вдруг, – я еще вчера хотел спросить: кто вам сказал, что против профессора Фаркаша готовится дисциплинарное разбирательство?








