355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) » Текст книги (страница 26)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 22:30

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 59 страниц)

 
– Что хотим мы вечером делать?
– Спать хотим мы пойти. —
– Спать пойти – это хорошо,
– Красавица, пойдете со мной? —
– Спать хотим мы пойти. —
 

Или что-нибудь более невинное:

 
Дева, благородная по натуре —
 

Или, наоборот, что-нибудь еще хуже:

 
– Новое зубило хочу я завести —
– Вздрючь меня, мой Петер —
Филлида и Аминтос, в тени на берегу —
 

Когда я был в ударе, я мог петь целый час. Однако неизменно наступал момент, когда Эллена говорила: «Теперь иди, Густав, мне в самом деле нужно еще много работать». И я уходил. Мы в то время не целовались. Я пожимал ее руку, пока мы сидели на диване, и часто держал эту руку в своей еще не меньше четверти часа. (Эллена тем временем продолжала читать книгу или декламировала стихи.) Когда позже, спустя год, мы открыли для себя, что именно любовь почти ежедневно сводит нас вместе для такого бессмысленного времяпрепровождения, мы несколько осмелели, но это не увеличило счастья, которым мы наслаждались уже год, благодаря нашей – лишь по видимости бесплодной – близости. Смелость эта была не особенно далекоидущей. Я лишь стал заменять фривольные песни на более или менее содержательные.

 
Проснись, избранница сердца,
Любимейшая моя —
 

или:

 
Неудачно подкован мой конь —
 

или:

 
Самец кукушки уселся на тын, на шесток;
Шел дождь, и он совершенно промок —
 

или:

 
Увидел на портрете, в синем платье —
 

или:

 
В саду зеленом двое влюбленных сидели —
 

или:

 
Лес листву потерял —
 

или:

 
Ах, прекрасный рыцарь… —
 

Она заметила, что мой репертуар изменился{210}, и спросила: «Что же, между нами теперь все кончено?» Это и стало поводом, чтобы мы впервые поцеловались. Эллена теперь получала всяческие удовольствия. Она захотела увидеть мою обнаженную шею, как я видел ее. Мне пришлось расстегнуть рубашку. Она подвергла осмотру еще и мою грудь. И при этом напевала мелодию песни: «Одна девушка с радостью говорила: / Я любимого к груди притулила —»{211}. В другой раз Эллена сочла совершенно неподобающим то обстоятельство, что она еще никогда не видела моих предплечий – иначе как прикрытыми рукавами куртки… Я лишь мало-помалу и гораздо позже, чем она, отважился предъявлять столь же дерзкие требования. Не помню, чтобы мне когда-либо приходилось страдать из-за того, что Эллена не выполнила мое желание; но до функциональной цели мы так и не добрались. Речь шла о частичных завоеваниях, о сравнительно невинных утехах, каждая из которых превращалась, благодаря нашей любви, в высочайшее, как нам казалось, наслаждение; так что при всей неудовлетворенности тела (но что мы об этом знали?) душа получала все, чего только могла пожелать. Мы подолгу задерживались на отдельных станциях по пути к блаженству. Ласкание груди – это было одним из поздних удовольствий. Мы никак не могли исчерпать даже самые простые возможности. Позже ладони Тутайна грубо легли вокруг ее шеи… А в то время все мои чувства отличались такой же глубиной, как сама любовь. Это было другое состояние моей экзистенции. Часть моей юности. Именно в сумасбродствах любви узнаю я свою юность. Большая свобода, бесконечное пространство для моего восприятия… Эта предельная готовность всех моих чувств для любви… Я был тогда действительно молодым и наверняка – хоть немного – привлекательным и желанным. Любовь еще светила мне откуда-то из далекого будущего. Она померкла лишь постепенно. – Я думаю, что написал сейчас неправильные слова. Любовь никогда в нас не меркнет. Она подчиняется закону роста. Она растет, она завоевывает себе пространство. Она обладает силой плюща, который способен покрыть своей зеленью большую стену. (Правда, старые побеги мало-помалу теряют листья.) Человек – это всего лишь один свалившийся сверху каменный блок, – усики плюща оплетают его, потом продолжают расти уже независимо от него, расползаются по земле, тянутся вверх. (Мы ведь любим не только наслаждение, мы любим и воздержание, и неисполнившееся, и те возможности, которые с течением времени закрылись.) Мы вновь и вновь создаем себе неправильные представления о любви. А любящие знают о ней еще меньше, чем все другие. Наше бытие без нее немыслимо – оно превратилось бы в сплошную пустыню. Правда, любовь стареет: с годами она становится более трезвой. Доставляемое ею блаженство быстро идет на убыль. Природа теперь уже не таит своих намерений относительно всех плотских существ. – На мне тоже исполнился закон времени. Исступление обрело для меня не меньшую значимость, чем нежность. Когда я был в возрасте между двадцатью и тридцатью годами, произошло разделение между безграничностью восприятия и тесным кругом наслаждения, а я этого даже толком не понял; происшедшее тогда, как и многие другие скрытые превращения моей экзистенции, так и осталось во мраке неточных определений. Моя любовь обратилась на Тутайна. (Приросла к нему, потому что уже обработанный резцом прекрасный камень, который она держала в объятиях прежде – Эллена, – непостижимым образом растаял, утратил форму, исчез.) Животный остаток любви я сохранил для себя одного; и молча лелеял его в себе, как это предписывают Природа и Темноты. Взбаламученные потоки моей души, которые прежде несли живой образ Эллены, стократно мерцающий, по галечному руслу реальности – так Дух Воды рассматривает тело лосося, будто вырезанное из слоновой кости, свет которого различим лишь для глаз невозмутимой глуби, – уготовили ей смерть. В конце концов эти воды вышли из берегов, затопив все вокруг. И далеко не сразу вернулись – очистившись от ила, который вобрали в себя – в прежнее русло. (Я люблю такое темное отречение от прошлого, короткую вспышку животного желания, напрасный мятеж.) Тутайн выманил наружу все ценное, что во мне еще оставалось: он соблазнил меня своей незлобивой человечностью; лицом, лишенным бездонных глубин; готовностью помочь, не замутненной никаким себялюбием; любовью, стремящейся возместить мне все огорчения. Порок не был целью нашей с ним дружбы. – – Наша бесполезная, запутанная, подозрительная для других жизнь должна была, как мы полагали, закончиться без раскаяния. Ни от чего не отрекаться, не хотеть ничего исправить. Быть прощенными на смертном одре, оправданными самим потоком событий. Не ставить выше себя ни мудрецов, ни поборников нравственности, ни деловых людей, ни особо трудолюбивых, ни наделенных особыми способностями, ни избранных и не подвергавшихся искушениям. Оценивать самих себя без фальсификаций и лжи, прикладывать мысли к делам, заблуждения – к правде, отщепенчество – к гармонии звезд. Знать, что эта жалкая жизнь досталась нам как подарок, который ценнее, чем вообще-никогда-не-жить, – и что она есть любовь, которая нас запутывает, которая, когда мы испытываем удовольствие, льстит нам и возвышает нас, но тотчас же, а потом снова и снова унижает реальными следствиями нашего происхождения… которая делает нас жертвами ужасных страхов перед Неисполнимым и очерчивает в нас область Неизбежного… которая покидает нас, потому что для нее постоянно вырастают, чтобы служить ей жилищем, новые молодые люди… которая оставляет нас наедине с Косарем-Смертью, этим Противником дыхания и всякого зримого образа. – —

(Аякс сейчас, сейчас – именно в эти годы – молод.) Тот Коричневоволосый, который издалека, через двадцать трудных лет, шел мне навстречу, пробудил во мне Музыку – хорошо понимая, что она окажется прочнее, чем сила всех прочих моих воспоминаний. Ах, он – и вместе с ним годы – истощил естественный запас моей любви. Когда к нему пришла смерть, я сохранил лишь остаток своей способности быть счастливым. Последнюю уверенность: что я сумею любить животных, быть им другом, соединить их разложение со своим. – —

Не хотеть больше любить ни одного человека, не значит ли это: не мочь больше никого любить? Не остался ли я один, с тремя вещами: с моей музыкой, моим молчаливым сладострастием и надеждой, что когда-нибудь я буду сгнивать в одной могиле с Илок? – Разве сегодняшний день – не подтверждение этому? Разве моя симпатия, моя нежность к Аяксу не так же плохи, как если бы я поддался искушению? Золотая монета его соска – разве от нее не исходила сила соблазна, которой я почти не в силах противиться? Как если бы я вторично стал юношей, перед которым открылись двери борделя и одновременно – руки, грудь, бедра какой-то девушки? Страх поднимается в нем так же высоко, как и желание. Мироздание размалывает своих детей жерновами – с помощью искушения, для которого нет соответствия в исполнении желаемого{212}. Счастье чувственного наслаждения, которое долговечней нашей любви, которое может продолжаться до нашего смертного часа, которое прирастает к нашей плоти упорно и своевольно, которое иногда кажется нам драгоценным, иногда пугающим, а по большей части стыдным, но всегда бывает коротким и оставляет нас в одиночестве как отверженного, если любовь уже покинула нас, – но которому тем труднее противостоять, чем глубже мы осознаем его ничтожность, – я его и на этот раз отверг, потому что боюсь. У меня нет жизненного опыта; я вновь и вновь чувствую, что меня захватили врасплох. Я, помимо прочего, еще и труслив. Та польза, которую я до сих пор получал от Аякса, похоже, тронула мою душу. – Я подавлю в себе желание спросить его, любит ли он меня. Потому что такая любовь мне не к лицу. Она вступает в противоречие с уже бывшим. Тот отрезок пути, который простирается передо мной, может оказаться коротким. Я – все еще – начинаю зеленеть и теряю листья по мере смены времен года. Мои глаза еще смотрят, к моему удовольствию, в мир; но все больше и больше покрывает меня почти черная листва прошедшего времени. Моя кожа срастается с чуждой мне порослью событий, для которых я служил местом действия. Служить местом действия для чего-то – это и есть наша любовь. Счастье чувственного наслаждения – я еще могу его принимать, и оно уже представляет для меня несомненную ценность. Но никто не знает, когда стареющее дерево выпустит последнюю пыльцу. Старые кусты можжевельника млеют в дымке своей пыльцы – запоздалой, бессмысленной, потому что юные женские лона жемчужин-шишек уже оплодотворены или засохли и закрылись. – Однако я воздам дань подозрительной силе отречения: смешанного с восторгом отвержения этой предзакатной любви. Я видел шероховатую монету позолоченного соска. Она уже вошла в мою память – вместе с тем каменным лицом, которое женственные негритянские губы делают таким чуждым и привлекательным.

* * *

Он не пришел. Я ждал. Потом удалился к себе и с обстоятельной поспешностью принялся записывать все, что случилось сегодня. Я попытался изложить это вот запутанное признание. Описать, хотя бы приблизительно, мои чувства и мое бессилие. В той же мере, в какой я страшусь любви Аякса, я боюсь и обмана с его стороны. Я не могу проникнуть в эту тьму – не могу в ней ничего разглядеть. Лучше уж я буду переносить страх, что делаю все неправильно.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Дождь все еще льет. Проходил час за часом. Я поддерживал огонь в печи. Зажег лампу. Он так и не пришел. Он упорствует в своей готовности. Я все еще могу ею воспользоваться. Я теперь знаю, что решать – мне. Долго ли так будет продолжаться? – Аякс меняется – все в этом мире меняется – внезапно он больше не хочет этого дня. Не хочет больше ни себя, ни меня. – Мне это знакомо, такое обрушение. Мне следовало бы ему воспрепятствовать. Но я этого не хочу. Я должен оставаться в ситуации грозящей опасности. – Мои мысли, к счастью, теряют силу. Хорошо, что это записывание, на всей своей протяженности, так утомительно – и заставляет забыть о душе – и утихомиривает недавние события. —

* * *

Наконец, в одиннадцать вечера – я давно отложил перо, так как слишком устал, отчаялся, чувствовал первые признаки начинающейся головной боли, – он вошел ко мне в комнату, ступая на цыпочках. И внезапно остановился у меня за спиной. Его голос прозвучал невероятно близко от моего уха.

– Приготовить чай или кофе? – спросил он.

– Ох, – вскинулся я, – это ты! Аякс… – Я обернулся к нему и увидел, что он одет. – Аякс, нам надо кое-что объяснить друг другу… мы не вправе терять почву под ногами…

– Сегодня уже слишком поздно, – оборвал он меня. – Так ты хочешь чаю или кофе?

– Кофе, – сказал я. – Он прогоняет усталость, укрепляет изнемогшее сердце.

Аякс вышел. Я был вне себя от радости, что он все-таки явился. Конечно, мое беспокойство усилилось. Я ведь не знал, каким образом случившееся могло бы теперь потерять присущую ему тяжесть. Я уже раскаивался, что не пошел к Аяксу еще несколько часов назад и не сказал ему каких-то облегчающих ситуацию слов. Между тем мне казалось более важным написать этот отчет – пусть и неточный, трудно обозреваемый. (Или во мне обнаружилась гордость?) На самом деле я уже плохо помню, чтó именно написал. Постоянно получается так, что я, как бы смиренно ни пытался что-то изложить на бумаге, чувствую себя безнадежно отторгнутым от подлинной сути событий. Они для меня как бы не имеют ядра. Я почти совсем не знаю законов человеческой жизни и деятельности. – Кто-то, подойдя сзади, кладет мне руку на лицо… я слышу голос: «Догадайся, что я собираюсь с тобой сделать». Но я не могу догадаться. Всякий раз, когда что-то решается, у меня нет ни своей позиции, ни мнения, ни предвосхищения того, что последует. Мне могут сунуть в рот кусок шоколадки – как ребенку, – а могут меня ударить. – Я кажусь себе идиотом… чуть ли не вызывающим отвращение. Человеком, чья душа никогда не бывает крепкой или преданной – то есть сохраняющей самообладание. Сокровенный смысл боли или бунта, он не раскрывается для меня – не может раскрыться для того, кто прозябает в своей повседневной трусости. Аякс бунтарь; и, значит, из нас двоих он сильнейший. С этим мне придется считаться.

Когда мы сидели за кофе, я много раз пытался начать разговор. Но Аякс всякий раз прерывал меня после первых же слов, говоря: «Подожди до завтра. Завтра между нами все будет по-другому». Или: «Никакого недоразумения нет. Есть разница в воззрениях на жизнь». Или: «Я сделал что мог. Наверное, это извиняющее обстоятельство относится и к тебе». Или: «Утро вечера мудренее, говорили древние». Или: «Я только завтра стану другим, а сегодня праздник». Или: «Раскаяние медлительно, но коварно». Или: «Кто поступил правильно, тому нет нужды оправдываться». Или: «Тайна скрывается не там, где мы предполагаем». Или: «Двадцатичетырехлетний человек опрометчивее, чем пятидесятилетний».

Он не хотел меня слушать. Он прихлебывал кофе, съел несколько бутербродов. Потом пожелал мне спокойной ночи и ушел в свою комнату.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Носовой платок, впитавший в себя избыток парфюмерии, все еще лежит в кармане моей куртки и меняет атмосферу в доме. (Уже много часов я насквозь пропитан этими образующими нимб ароматами.) Какой-то другой мир вторгся в мое жилище. Запахи – это часть действительности, такая же убедительная, как визуальные образы и формы, которые можно пощупать. Я теперь нахожусь в новом мире. – Дождь перестал. Сейчас одна из тех совершенных ночей, когда сверху не каплет даже свет звезд, а тишина нерушима, как в утробе горы. Новый мир. Позолоченные кариатиды и атланты из давно обратившегося в прах танцевального театра восстают из руин, собираются вокруг меня, как это однажды случилось с матросами на борту «Лаис», когда злой рок совокупился с картинами сладострастия в их мозгах{213}. Кариатиды поддерживают потолок из искрящихся зеркал, с разноцветными висячими лампами. Воздух – океан из дыма, потных испарений и не поддающихся исследованию благовоний. Кариатиды обращают ко мне мертвые формы своих архаичных лиц{214}. Гигантские глаза, широко распахнутые, с отчетливо вырезанными веками, – как у сирен, пожирающих людей. Гладкий лоб переходит в большой прямой нос. Узкий, не приоткрытый рот. Сдвинутый назад подбородок. Облако волос вокруг головы. В волосы вплетены листья и цветы, как если бы все это было частью лесной опушки. Тело – изобилие мощной плоти. Круглые и тугие, выпирают груди – эти чудовищные сосуды беременных. Живот – весь в мягких закругленных складочках, с низко расположенным пупком, – притягателен, как ложе для уставшего путника. Врезанный пухлый треугольник из гладкого жира соединяет массивные стволы бедер, а колени уже обездвижены объемлющим их каменным блоком. Таков соблазнительный образ поддерживающих потолок женских существ, которые отличаются друг от друга только искусно переданным возрастом, застывшими улыбками и движениями, не имеющими продолжения. Мужчины бородаты. Ни один из них не молод, как Адонис, и не красив, как был красив Аполлон, когда он преследовал Дафну. В руках и глазах нет ничего от грезы. Серьезно или со злой усмешкой думают эти быкообразные сверхчеловеки о своем деле: о том, как поддерживать крышу над головой и давать грубые обещания женщинам. Как море волнами, так же и их тела бугрятся мускулами. Грудь – плоский кусок плоти – накрепко приросла к ребрам. Такие же клочья волос, из каких состоит борода, растут у них над сердцем, а ниже пупка венчают пышно-складчатую набедренную повязку. Они похожи на сатиров или титанов… а некоторые – на ненасытных кентавров, в верхней части: ибо вместо лошадиной груди у них набедренная повязка. Руки со вздувшимися мускулами протянуты вперед, чтобы обнять любое приближающееся существо женского пола. Париса среди них нет. И Патрокла нет. И Антиноя тоже. Даже Аякса среди них не найти. Они – воплощения ражего наслаждения. Их тело – это золото, позолоченный гипс. Позолочен ли еще его сосок? Имеют ли его мысли сходство с моими? Кто мы? Где наша граница? Где начинается чужое, которое закрыто для нас – без надежды, что оно когда-либо откроется? – До нашего рождения нас не было. А если мы все-таки были, то были другими. Это так трудно: представить себе, что после смерти нас опять не будет или мы будем другими, без памяти о днях, которые казались нам ценными или проникнутыми печалью. О нас говорят, что мы – потомки, зримый результат очень многих, в том числе и оказавшихся напрасными, смешиваний; что в нас живут те, кто нам предшествовал. – Однако кто поверит, что та тысячная доля чего-то, которая пятьсот лет назад вошла в нас, спокойно продолжает существовать в нас и дальше, чтобы при новом зачатии еще раз вдвое уменьшиться, но зато в момент нашей смерти умереть лишь наполовину? – Разве не вероятнее, что мы – это мы сами, а для всех других – неизвестная величина; что мы запутались в смешивающихся притоках кровей, мужских и женских, что стали жертвами мистерии нашего воплощения, питаемыми водой жизни и отвергнутыми пламенем смерти? В нас нет ничего устойчивого, ничего определенного, ничего поддающегося просветлению; мы – пища для времен, добыча случайностей, вновь и вновь раздираемая на части, едва успевают затянуться старые раны. И мы даже не можем ждать помощи от ближних, потому что ни один ближний не знает другого. – Об одном великом египетском зодчем рассказывают, что он и его супруга были двадцать первым поколением в непрерывной цепочке браков между братьями и сестрами. На протяжении пятисот или шестисот лет обновлялась некая супружеская пара, воплощаясь все в новых потомках. В братьях и сестрах, похожих друг на друга, как ночная земля похожа на землю, озаренную солнцем (воистину подобных двум шарам, Солнцу и Луне), и исполненных надежды, что они еще раз оживут в детях; эти любимцы судьбы – ведь судьба всякий раз заботилась, чтобы потомство в этой семье разделялось на мужское и женское, – были друг для друга прозрачными, были связаны взаимным доверием и предельной близостью. – Разве не хотели и мы, Тутайн и я, своим упорством добиться похожей дружбы? Величайшего счастья, единства вдали от других людей?

Он умер. Я остался. Его рот больше не принимает пищу. Я должен ее принимать. Его глаза больше не видят. Я должен смотреть. Для него мир – это закрытый ящик. Для меня, все еще, – это полная жизни земля… Аякс, которого Тутайн никогда не знал, – этот новый человек, о котором Тутайн не может иметь никакого мнения, – сделал мне предложение, способное еще раз выбросить мою жизнь из привычной колеи. Судьба все еще расставляет мне веревочные силки. Моя воля – вырваться из них, – вероятно, приводит к тому, что я запутываюсь еще больше, чем если бы проявил уступчивость. Я не принял подарок. Этот поздний час – доказательство того, что я отказался от него навсегда. Аяксу пришлось взять назад свое предложение – готовность принести себя в жертву, – чтобы оно не обесценилось. Гордость Аякса от этого только возрастет. Я принудил его обрести новое самосознание. Я его потеряю. Он станет сильнее… и еще более чужим, чем прежде. Его мысли начнут от меня прятаться. Все порывы его души в моем присутствии будут гаснуть. Я недооценил значение телесности. Не захотел животного соития. Хотя Аякс был готов меняться по моему вкусу. Я мог выбрать такую красоту, которая мне больше по нраву. Позолоченное тело или чистую обнаженность… Он решился на рискованные метаморфозы. Он хотел угодить моему вкусу, приспособиться к моим потребностям. Он уже делал такие попытки – представал в роли трупа, потом матроса. Мне оставалось лишь чего-то попросить. И он бы с радостью сделал все, чтобы доставить мне удовольствие… – Предложение не было плохим. Оно было неограниченным, всецело зависимым от моей фантазии. Я мог бы его просветлить. Аякс не желал предаваться меланхолии – в отличие от Антиноя, в конце концов утопившегося в Ниле{215}. – Да, но я проявил своеволие: я так устроен, что я его предложением пренебрег. Потому что я не пожелал наслаждения. Некая бесформенная тьма во мне обратилась ко мне с жалобой и нашептала, что я уже достаточно вкусил от исступления – что никакой новый эмоциональный подъем не сравнится с той отметкой уровня чувств, которая была достигнута в юности. Есть ли во мне неодолимое отвращение к таким вещам? Или все дело в моей пугливости? Боюсь ли я какой-то неожиданности – того, что буду застигнут врасплох? (Я всегда боялся, что неожиданно встречу раздетого калеку.) Или это страх перед возможным нападением на труп моего любимого… или я боюсь, что к нему прикоснутся волшебной палочкой и он восстанет из мертвых, шагнет к живым, как только они заснут? – Или я представил себе, что могу подвергнуть Тутайна опасности? Что его образ во мне угаснет? Трусливый страх: что я сам захочу забыть о старом преступлении, о гробе и о чужой лимфе в моих венах? – Страх, страх, страх… перед целым полчищем коричневоволосых, темноглазых, красиво сложённых, приятных мне, которых Провидение собрало против меня, чтобы меня одолеть – меня, жалкого, сделать еще более жалким, – и которые уже издалека ко мне приближаются. – – Зачем применять против меня такие мощные средства? Почему я не могу просто быть плохим? Быть заурядным, никому не интересным человеком? Почему я должен стоять в тени себя самого? – —

Я сидел у стола, подперев голову рукою, и думал обо всем этом. Никакая хитрость, никакое признание не помогут мне найти ответ. Мне уже опостылели слова, которые я записываю, чтобы справиться с тревогой. Но мои мысли еще не совсем устали. Они меня не отпускают. Они находят все новые средства, чтобы я не переставал видеть себя самого. Меня приводят на равнину, поросшую деревьями, на ветках которых горят огни. Я снова грежу о всей той человеческой плоти, которая когда-либо соприкасалась с моей. Мое неотступное плотское желание еще раз отчетливо заявляет о себе. И я раскаиваюсь, потому что не принял наслаждения, которое люди называют грехом, – потому что я обеднил себя на этот грех. Сегодня, в праздник. Ах, это раскаяние, про которое я думаю, что оно – единственно подлинное… – Уже очень поздно. Глубокая ночь. Печаль этого часа неисчерпаема. Я вправе рассматривать искривленные звездные пути. Я вправе смотреть на всех моих друзей и любимых – даже на Аякса. Завтра я скажу, что я ему не доверяю. Огни на деревьях погасли, как если бы были листьями, которые забрала осень. Только одна эта ночь еще принадлежит мне, как если бы она относилась к прежним временам. Завтра обрушится несчастье: Аякс покинет меня. Нельзя допустить, чтобы он уехал, – мое одиночество станет невыносимым. Раскаяние останется во мне как проклятие. Моя духовная жизнь прекратится. – Я должен как-то продлить совместное существование с ним. Мне придется открыть ему мои тайны, чтобы и его рот открылся для меня. Он стал частью моей новой жизни: новым другом… в ином, изменившемся времени.

Этот страх перед пустотой, страх, что во мне умолкнет последний звук… Я уже готов терпеть от него многое, молить его о милости. К завтрашнему дню он изменится. Я его больше не узнаю. Я должен буду подчиниться Неузнаваемому… или потеряю его. За что мне это испытание, это ощущение предельной покинутости, это прощание со всеми воспоминаниями и всеми надеждами, эта вытолкнутость в глубочайшее унижение? Этот страх, не пробиваемый никаким криком? Страх преступника, мало-помалу забывающего себя и свои дни? Этот страх – этот неизмеримый страх – —

ОН ли стоит за окном, возле черной стены: мой Противник? Я повержен? Это и есть конец? И я отрекусь? Я больше не тот, кем был?

Эли! – Я опомнился. Я сохраню верность давнему заговору. Мертвые хватаются руками за мое сердце. Ничего больше. Они мои старые друзья. Изменившиеся, неузнаваемые; друзья, которые ничего больше не хотят, кроме легкой жертвенной пищи: запаха страха. Они уходят. Их голод утолен. Моя неуспокоенность – единственная их кладовая.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Теперь ночь еще раз переменилась. Она, собственно, прошла. Усталость гасит мое сознание. Страх исчез. Брезжит новый день. Танцевальный зал обрушился. Кариатиды и атланты распались на куски. Золото облупилось. – Это утро лишено золота.

* * *

Мой свинцовый сон был коротким. Я оделся, прежде чем появился Аякс.

Увидев меня, он сказал:

– Сегодня, выходит, нужды в массаже нет.

Я покраснел, словно ребенок, который солгал, а теперь даже не понимает, как это получилось.

В это утро рабочие из каменоломни опять занялись своим делом. Периодически раздавался отрывистый грохот взрыва. Мы сидели за столом и пили утренний кофе. Аякс смотрел на меня; но ничего не говорил. Только когда мы кончали завтракать и из шахты до нас долетел запоздалый глухой звук, Аякс вдруг спросил:

– Почему ты заставил меня приехать? Точнее: почему ты написал какому-то Кастору, что он должен приехать к тебе?

Я не сразу нашелся что ответить. Я почувствовал, как бухает мое сердце. Я попытался прибегнуть к последней отговорке. Сказал, что ощущал себя одиноким, чуть не пропащим. – Я увидел насмешливую улыбку на его губах и угадал еще не произнесенные слова: «Я тебе не нравлюсь, в этом все дело. Приезд Кастора тебя бы больше устроил».

Я не хочу его потерять. Он не может просто так уйти от меня. Я начал рассказывать. Я описал корабль старого Лайонела Эскотта Макфи: построенный из дерева и меди, с изогнутыми деревьями шпангоутов, с зеленой кожей, под водой, и коричневой – над ней, с лесом парусов, с арфами такелажа, с белой богиней, обхватившей ногами буг{216}. Я сказал, что Эллена была моей невестой, что она исчезла на борту «Лаис». Она была убита, сказал я. (Я мог позволить себе столь определенное высказывание, поскольку знаю то, чего никто, кроме меня, не знает.) Я заговорил о грузе: о ящиках, которые имели величину и форму грубо сколоченных гробов. Эллена наверняка исчезла среди этих ящиков – парализованная или мертвая, разлагающаяся или превращенная в мумию. (Я мог позволить себе столь определенное высказывание, поскольку знаю, что так оно и было.) Я рассказал, что помещения трюма были запечатаны и что на грузовой палубе, как потом выяснилось, находились пустые гробы. (Я умолчал о бунте, в ходе которого это и обнаружилось.) Я умолчал об имени убийцы. Я говорил о Тутайне так, как если бы он уже в то время был моим другом; о Касторе и Поллуксе – как о дорогих мне товарищах; о тридцати матросах – как о людях, которым я вполне доверял. Но чем дольше я говорил, тем больше невольно выдавал себя.

Аякс смотрел на меня обиженно. Время от времени, когда я задумывался и замолкал, он говорил: «Это не все. Ты можешь рассказать больше».

И я продолжал рассказывать, не успевая обдумывать свои слова. Когда я «сдал» также и капитана, суперкарго, кока и Клеменса Фитте – и в памяти у меня больше не осталось тайн (за исключением того, что я скрыл преступление Тутайна и подлинную причину гибели судна), – поток моей речи прервался. Я дрожал, понимая, что взял на себя тяжкое испытание. Будут ли произнесенные мною слова способствовать укреплению нашего с Аяксом товарищества? Может, наоборот, меня ждет одно из худших в моей жизни разочарований… Не отличаясь особым мужеством, я все же собирался в какой-то момент, с просчитанной внезапностью, высказать подозрение против судовладельца. – —

– Многое из того, что ты рассказал, было мне неизвестно, – сказал Аякс. – Личность убийцы – если в самом деле произошло убийство – так и не установлена. А что дочь капитана исчезла в одном из пустых ящиков, которые ты будто бы обнаружил, – это всего лишь твоя фантазия, поскольку свидетельских подтверждений нет. – Ты, между прочим, забыл упомянуть, что именно в те дни подружился с Тутайном и что потом побывал вместе с ним во многих точках земного шара… Так я слышал. Господин Дюменегульд мне рассказывал.

Я больше не мог сдерживать дрожание рук. Каждая фраза была как нож, вонзающийся в мое тело; но вскрикнуть я не посмел. Я пролепетал:

– Как может… как мог он об этом знать? – Он, конечно, был знаком с моими родителями, с мамой. Но они-то ничего о Тутайне не знали. – Сам он не мог догадаться о таком. Это просто его предположение… или злонамеренная подтасовка…

– Он ничего просто так не предполагал, он опирался на достоверные сведения, – сказал Аякс. – Он видел протоколы полиции, где говорилось об этом: ведь ты и твой друг долгое время находились под наблюдением.

Я воспринял его слова как нанесенный мне реальный удар. Я прижал руки к затылку, будто удар пришелся именно туда. Я издал стон. Удары ножом и удары дубинкой… Мне казалось, со мной сейчас будет кончено. Я подвергся атаке – и вижу каплющую кровь; но уже не способен понять, что она стекает с моего лба. – Я когда-то подумал и записал, что так могло бы быть: что над нами установлено наблюдение, что нас преследует какая-то тень. Шепот умирающего генерала проник в мое ухо{217}. Это было сообщение из некоего промежуточного мира. Его следовало отвергнуть… Но свидетельство Аякса представляет собой чудовищное разоблачение: несомненный факт, с которым я не могу смириться. Такой жалкой, выходит, была наша с Тутайном жизнь! И такой открытой, что попала в полицейские документы! Подозрительная дружба… – Я вдруг почувствовал себя совершенно выпотрошенным, обмякшим. В те секунды я мог бы умереть. Я все же понял, вопреки этому черному наваждению, что предположения… или подозрения, о которых говорит Аякс, направлены исключительно против меня и уводят разговор в сторону от таинственного груза «Лаис».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю