355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) » Текст книги (страница 33)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 22:30

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 59 страниц)

Я все еще остаюсь дураком и спрашиваю себя: не скрывала ли та ночь, когда мы, за плату в один соверен и одну манжетную запонку, прижимали к себе двух негритянок – пары были отделены одна от другой только стеной из дерева, жести или отштукатуренной фанеры (я уже не помню, насколько близко или далеко находились мы друг от друга, какой материал, какие ощущения разделяли нас); я спрашиваю себя: не оберегала ли та разреженная, лунносветная ночь мои самые чистые, самые свободные часы? Да, конечно, эти часы были не счастливее, чем другие, которые я хотел бы назвать счастливыми; но они были беззаботнее, они полнились незримой радостью… видением радости: потому что он не кричал, потому что девушка не кричала, потому что нож не неистовствовал, рука не сжимала чужое горло – потому что он впервые одержал верх над призраком Эллены. Потому что Тутайн впервые вновь беззаботно разделил со всеми животными эту радость, эту примитивную радость? В этом все дело? Именно поэтому такой сон должен вновь и вновь повторяться, всасывая в себя все чувственные воспоминания? Неужели для меня не найдется ничего лучшего в этом чудовищном воображаемом мире? Я могу перепутать двух негритянок, и для меня нет разницы, лежит ли на дне этой женской плоти Тутайн. Я могу все перепутать: во мне нет ничего твердого, ничего надежного, ничего укрепляющего дух, что не стало бы сомнительным. Эгеди наделяет приснившийся женский образ чертами своего лица, Буяна – своими детскими грудками, Гемма перекрашивает их в белое – – так обстоит дело со мной. Это повторяется снова и снова. Я использую модели моей любви, то есть все прежние попытки любить, половинчатые и полноценные… чтобы… чтобы… в сфере бессознательного подтвердить для себя мое бытие… непреложность избранного мною пути. Во всяком случае… я предполагаю… что так на меня воздействует инстинкт самосохранения. – Или все это лишь часть без-любовной чувственности: особой материи, которая прорастает, как трава, повсюду – неисчерпаемая, многоликая, примитивная? И тогда, выходит, такие образы представляют собой лишь сомнительную иллюзию, результат нервного перевозбуждения, привычный для Природы обман?

Стóит мне проснуться, и эти картины, ощущение свободы, сизое счастье… расплываются. Не остается почти ничего. Разве что головокружение: его тягостные незримые волны.

Но Аякс – как если бы он знал, в чем состоит мое подлинное желание, которое я не умею сформулировать, – предложил, чтобы мы съездили к бухте Крогедурен, полюбовались на море. Мы, дескать, постараемся не встретиться с Оливой и Ениусом Зассером. Мы ведь хотим только посмотреть на море. – Какие волшебные слова для меня! Посмотреть на море, вобрать в себя реальность этого героического ландшафта, увидеть надгробный памятник, расширившийся до размеров всего обозримого пространства! Аякс добавил: понежиться на мягком сиденье… Накинутая на колени полость, пальто и кожаный козырек коляски будут удерживать человеческое тепло. Могучее тело Илок, стянутое коричневой упряжью, будет покачиваться перед нами, двигаясь по дороге, – воздействуя на нас несказанно благотворно, успокаивающе. Лошадиное фырканье – прекраснейший из языков Земли.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Мы запрягли. Мы поехали. Солнечные лучи, холодные, пробивались сквозь тучи лишь изредка. Я откинулся на сиденье, голову прислонил к спинке, вожжи держал свободно и смотрел из-под козырька на мир, медленно проплывающий мимо нас по обе стороны от дороги. Деревья уже почти полностью потеряли листву. В углублениях на лугу стояли лужи. Поля были закрашены насыщенными земляными красками. Мои легкие расширились. Я почувствовал, как сильно нуждался в освежающем воздействии такой поездки… ибо мой дух, все телесные сосуды словно запылились, запутавшись в паутине многих ненужных слов и мыслей. Теперь навстречу мне веяли чистый, отмытый дождем воздух и благодатная тишина. У меня и раньше часто возникало ощущение, что я нахожусь в безопасности, только когда еду куда-то в коляске; что нет более достойной отрешенности и более извинительного разбазаривания времени, чем когда ты проводишь время на мягком сиденье экипажа, влекомого лошадкой по дорогам земного шара. Я почти не замечаю Аякса. Он оказался здесь, чтобы усилить мою радость, чтобы сделать эту родину-на-колесах более человечной. Древние предания рассказывают, что даже боги обычно путешествовали с попутчиками: так им было легче оценить широту своих чувств… Снова и снова у меня вырывался вздох счастья.

Наше пребывание возле бухты было недолгим. Мы проехали по просеке и спустились к берегу прямо через ясеневую рощу, чтобы нас не заметили рыбак и его сестра. Потом полежали на песке, всего несколько минут.

Еще раз охватить глазами этот скудный пейзаж, чтобы он глубже запечатлелся в душе… Увидеть холмы на юге, утесы на севере, открытое море, подбирающееся к единственному здесь памятнику – кубическому гигантскому камню, оберегающему рост сдвоенного дуба, – и величественное кольцо, образованное галькой, ледниковыми валунами, бурыми водорослями, белым песком с растущим на нем зеленым песколюбом: кольцо, которое широко открывается к востоку, обрамляя воду бухты, на этот раз мутно-серую. Серым или лунно-белым было и холодное сияние солнца, разбиваемое волнами на куски жидкого серебра{260}.

Я поднялся и сказал Аяксу:

– Здесь, у моря, мы стоим возле могилы, которую наконец закрыли.

Он отошел на несколько шагов от кромки воды, показал мне на большой фаллос вдали – поросший лишайниками менгир{261}:

– Мы могли бы возвести здесь второй такой же, для Альфреда Тутайна. Говорят, что это камни душ. То есть обиталища для души. Как бессмертная часть египтянина переселялась в его статую, точно так же душа человека каменного века находила вечное пристанище в воздвигнутом для нее гранитном столпе. Существуют мужские и женские менгиры…

– Мумия была для египтянина важнее, чем статуя, – возразил я.

– Да, но статуя считалась резервным жилищем, прибежищем на крайний случай: если, допустим, мумия сделается добычей грабителей, – закончил он свою мысль.

– Это была игра с вечностью, – сказал я, – и она завлекала людей все дальше. Им пришлось придумать небеса и ад, воскрешение из мертвых и вечную человеческую жизнь. Назначались чиновники, которые рассказывали о Боге и занимались этим с великим рвением, хотя их свидетельствование было не лучше, чем у их паствы. И что это за вера, которая исходит от чиновников? От людей с убогим образом мыслей? Они ставят два зеркала, одно напротив другого, а сами встают посередине и внезапно видят, как они, благодаря эффекту образа и противообраза, превращаются в необозримое количество повторений… и видят перед собой длинную дорогу, ведущую в бесконечность. Но если сунуть руку за зеркало, то там не будет ни тысячекратно умноженной человеческой фигуры, ни дороги. В этой придуманной человеком вечности Бог носит антропоморфную маску, а животные вообще вымерли. Когда миры погибнут и сохранится только человеческая душа, небо неизбежно останется без животных. Ах, египетские божества были лучше. Каждое из них представляло собой гибридное существо, помесь животного и человека… Возводить камни души – это, я думаю, хороший обычай. Такие камни тоже подвергаются выветриванию. Зернистая кристаллическая порода, из которой они состоят, мало-помалу превращается в песок. И, значит, душа, будто бы бессмертная, превращается в прах вместе с ними…

– Я всего лишь хотел предложить кое-что, что доставит тебе удовольствие, – сказал Аякс. – Предложение в самом деле очень простое…

– Ты прав: бухта нисколько не утратит красоты, если рядом с неизвестной окаменевшей душой будет стоять еще одна, близкая мне, – сказал я.

Мы прошлись до травяной каймы берега, где гумус смешался с неплодородным кварцевым песком, – как бы выбирая место для установки камня. Мы говорили друг другу: «Вот здесь он мог бы стоять… или вон там». Но решения так и не приняли. Мы вернулись к коляске, уселись на мягком сиденье, поехали вверх и вниз по холмам, добрались до прибрежной дороги. На стеклянной веранде отеля в Косванге пообедали, заказав вполне заурядную пищу, которая, благодаря недавним праздничным воспоминаниям и несравненному великолепию моря под дремлющими соснами, показалась нам восхитительной. Бухта Крогедурен, вдали, отсюда не просматривалась: она пряталась за протяженной, тянущейся до горизонта линией побережья, которая под конец еще дополнительно фиксировалась в пространстве как мыс, чтобы потом растаять в тумане бесконечности. А вот море с этого высокого наблюдательного поста – из застекленного ресторанного зала – было видно на очень далекое расстояние. И если бы его вдруг высосала какая-то сверхъестественная сила, наши глаза разглядели бы ту глубокую впадину, где упокоился гроб Тутайна. – – —

Окна пришлось закрыть. Потому что похолодало. Мы даже попросили, чтобы в камине разожгли огонь. Мы были единственными посетителями. Нам принесли бургундское вино – из погреба, слишком холодное. Но каким же вкусным оно мне показалось! Самое простое, животное удовольствие: жевать жесткий кусок мяса и ощущать на языке железистый привкус недорогого вина… Он опять сидел передо мной, этот чужой матрос Фон Ухри, – как в августе, на том месте у окна, которое долго оставалось пустым и которое прежде, когда еще был жив, всегда занимал Тутайн. Чужой матрос… Я опять воспринимал его именно так. Правда, меня теперь не пугало это лицо: я больше не ждал, что обнаружу на нем мягкие черты умершего друга; привычка притупила такого рода ожидания… Присовокупить теперешний мимолетный миг к другим, которые, словно волны, накатывали на этот берег… Еще одна волна, разбивающаяся о все тот же утес… Я улыбнулся, как улыбался когда-то, и отхлебнул глоток вина.

– Вы случайно застали наше заведение открытым, – сказал хозяин. – Сегодня последний день. Все летние гости давно разъехались. Сами же мы перебираемся в дальние помещения, поближе к печке.

Выходит, это последний день… Когда солнце опустилось к горизонту, воздух сделался пронзительно-холодным. Огонь в камине догорел. Хозяин и его жена с едва скрываемым нетерпением ждали, когда мы уйдем. Это был последний день. Они хотели поскорее запереть двери веранды.

Возвращение домой, сквозь вечер. Все то же самое – в сотый, наверное, раз. И тем не менее воспринимается совершенно по-новому: потому что теперь это другая темнота. Удары лошадиных копыт звучат по-другому, ибо прежние утратили силу, забылись. Лошадиный запах – сильнее, чем когда-либо прежде, потому что еще не израсходован. И ты отодвинулся дальше, чем прежде, вглубь коляски, потому что хочется еще больше уйти в себя. Коляска покачивается и дрожит, рессоры смягчают удары, и благодатные колебания чувствуешь всем нутром. Голова становится пустой. За полуприкрытыми веками вспыхивают цветные точки – так действует механическая память сетчатки глаза и ее нервных волокон. Эта поездка могла бы быть последней. Любая поездка может оказаться последней. Может случиться так, что ты больше не войдешь в свой дом. Но разве это не самое лучшее – если бы не пришлось больше никуда входить, если бы лошадь и коляска так и следовали по прямой линии, отклонились бы от искривленной поверхности земного шара, взмыли бы в небо или обрушились вниз, бесшумно… и цветные точки за прикрытыми веками погасли бы… и запах лошадиного тела – в пространстве алмазной гравитации – уже не мог бы распространиться вплоть до сиденья коляски? – Но на этой Земле ты всегда куда-то прибываешь. Лошадь находит конюшню. – За всю поездку я не обменялся с Аяксом ни словом.

* * *

Олива стала у нас постоянным гостем. Она обосновалась в комнате Аякса, делит с ним постель, помогает ему на кухне, занимается уборкой дома, ест с нами за одним столом. Утром, пока Аякс делает мне массаж, она чистит скребницей Илок. Олива, похоже, совершенно без ума от этого животного. И Аякс, как если бы он был ее тенью, тоже ласкает кобылу: похлопывает по бедру, обнимает и целует в ноздри. – Но я сомневаюсь в искренности таких проявлений нежности. Мое недоверие к Аяксу сохраняется.

В общем, Олива переехала к нам, а я даже не понял, как и когда это произошло. Я бы не удивился, узнав, что она проникла в дом через окно. Каких-либо формальных договоренностей на эту тему между Аяксом и мною не было. Просто два дня назад, за завтраком, он мне вдруг объявил: «Теперь Олива здесь…» Стол был накрыт на трех человек. Она вышла из комнаты Аякса, и с того момента все происходит так, как происходит.

Олива – необычайно рослая, хорошо сложённая девушка; и с каждым часом, который ты с ней проводишь, она только выигрывает в твоих глазах. Беременность несколько утяжелила ее формы; но все равно необычность фигуры достаточно заметна. Высокие бедра, короткое туловище; руки, когда опущены, закрывают лишь малую часть ляжек. Большие, грубоватые ладони и очень подвижные пальцы. Груди накрепко приросли к ребрам, но ограничены четкой линией. Роскошное тело увенчано головой, отличающейся редкостной чистотой линий. Лицо, лишенное теней, несет на себе приметы ума и принадлежности к расе упрямцев{262}. Только цвет глаз кажется чересчур светлым: неопределенно-серым, как обрушившиеся в море снежные массы. Можно было бы предположить, что такая девушка неприступна; но я сам видел, как она с кошачьей вкрадчивостью увивается вокруг Аякса. Столь отчетливо выраженная в ее облике гордость давно преодолена; всякое сопротивление сломлено. Олива целиком и полностью подчинилась желаниям мужчины: потому что в таком самоотречении видит панацею от всех душевных и телесных невзгод. Она и на меня изливает непритворное, можно сказать, доверительное дружелюбие, как если бы считала необходимым настроить меня в свою пользу – – ведь я тоже, при случае, мог бы оказать ей какую-то помощь.

Аякс теперь не ждет наступления вечера и совместного с возлюбленной отхода ко сну с таким жгучим нетерпением, как прежде. Больше того: складывается впечатление, что он намеренно оттягивает момент расставания со мной. Он старается завершать каждый день маленьким непритязательным праздником. Распитие пунша после ужина уже практически стало для нас традицией. Аякс ставит на стол две свечи и миску с жаренными на смальце пончиками – из муки, яиц, коринки, сахара, сливочного масла, молока и дрожжей, – которые моя мама называла «дверками». Он щедро приправляет вино корицей, гвоздичным перцем и ломтиками лимона, немного разбавляет подслащенной водой – чтобы напиток получился не таким пьянящим и более дешевым – и подливает арака, чтобы было вкуснее. Пока Олива и я налегаем на пончики, сам он курит сигарету за сигаретой. Свечи мало-помалу догорают. Мне кажется, что на нас изливается благодать мирного существования… что все мы преисполнены доброй воли и готовы поддерживать совместную гармоничную жизнь.

Когда позже эти двое удаляются в свою комнату, я еще некоторое время сижу возле догоревших свечей, допиваю уже остывший пунш, лакомлюсь пончиками, радуюсь теплу, исходящему от печки, и аромату березовых дров.

– Если бы судьба позволила мне, – думаю я, – сохранять дух в бодрости, еще сколько-то лет усердно трудиться, написать дюжину произведений, не уступающих моим лучшим работам, – если бы судьба мне это позволила, то, может, я и имел бы право удержать при себе обоих молодых людей, создать вместе с ними некое подобие семьи… не ставя под угрозу их будущее? Да, но я не хочу давать им пустые обещания. Разве можно полагаться на мой дух, мучимый попеременно сомнениями и усталостью… ослабляемый преклонным возрастом и периодическими головными болями?

Я решил, что еще раз обговорю все с Аяксом. Не исключено, что он мой друг. Или – может им стать. Мы могли бы оказаться полезными друг для друга. Красивая девушка, которая воспламеняет его чувства и нравится мне, ускорит процесс нашего с Аяксом примирения и выметет из дома сор неприятных воспоминаний… – Какой же иссеченной трещинами кажется голова Аякса по сравнению с ее головой: как древний загадочный камень, который археологи выкопали из-под земли и лишь мало-помалу, по мере того как осыпается глиняная корка, распознают в нем меланхоличное чело Антиноя или Эндимиона!

Вот уже четырнадцать дней, как отношения между мной и Аяксом улучшились. Сперва мы вместе возводили каменную стену. Работа утомляла наши мускулы, но освежала дух. С тех пор никаких неприятных рецидивов не было. Тягостные мысли – это другое дело. Мне очень трудно воздерживаться от них. Боюсь, я больше не обладаю определенной индивидуальностью… и подчиняюсь каким-то отнюдь не явным, однако неутомимым силам. Мне постоянно кажется, будто я должен бежать. Но от какой опасности? И куда? И кто именно хочет бежать? Мое «я»? Или кто-то другой? – Только если я дам правильное истолкование моим ощущениям, сделаю таинственные излучения моей тревоги полезными для реальной жизни, мне удастся обеспечить себе сносное будущее. Я должен стать хозяином всех этих неестественных трудностей. Я нуждаюсь в холодном накале особого ясновидения – ясновидения темперированного, приглушенного… а не профетического. Я настоятельно нуждаюсь в чем-то таком, чего мне не хватает, чего мне никогда не хватало… и без чего мне не удастся стать пригодным для жизни человеком. Нуждаюсь в какой-то малости спокойной доморощенной практической сметки… прохладной, как воздух тихого росистого осеннего утра…

Я не могу обрести качество, которого мне не дано. Это не в моих силах. Но я могу, в любом случае, принудить себя внести в свое поведение чуть больше порядка. Неудачи и недоразумения тоже можно как-то упорядочить. Можно упорядочить и свою растерянность. Можно приложить усилия, постараться достичь таких бессмысленных результатов. Нужно только – каким-то образом – преодолеть себя. Это аскетический принцип. Он заключается в том, чтобы принимать во внимание неопределенных людей, которых ты не знаешь… о которых только можешь предполагать, что они – не такие, как… как… люди…

* * *

Разговор, состоявшийся сегодня между мной и Аяксом – я еще лежал в постели и, хоть и не вполне очнулся от сна и сновидений, успел заранее обдумать то, что хочу сказать (но все вышло по-другому), – оказался роковым.

Я сказал:

– Аякс, с добрым утром! – Послушай. – У меня возникла мысль – точнее, намерение, и я хотел бы поделиться им с тобой. Ты потом скажешь, что тебе в этом нравится или не нравится. – Мое финансовое положение не таково, как у владельца земельного участка или у коммерсанта. Я не могу рассчитывать на регулярные урожаи или налаженную торговлю. Возможно, судьба позволит мне написать еще десять или двенадцать композиций, которые принесут доход. Если это произойдет, меня будет кормить моя человеческая слава. Однако история учит нас, что даже среди избранных лишь немногим, помимо славы, выпадало счастье иметь более или менее сносные доходы. Божественный дон Антонио де Кабесон, которому суждено было появиться на свет слепым{263}, не испытывал недостатка в дукатах. Ян Питерсзон Свелинк{264}, кажется (в этом я уже не очень уверен), был свободен от финансовых забот: его филигранные фуги – один лишь Иоганн Себастьян Бах вкладывал столько же труда в свои – принесли ему признание, а не презрение со стороны современников; множество молодых людей приезжало к нему в Амстердам, чтобы учиться музыкальному ремеслу. Дитрих Букстехуде – после того как однажды совершил государственную измену, дважды поменял отечество и пережил множество любовных приключений – добился благосостояния и почета{265}, имел одновременно три дома, завел себе лошадь, экипаж, застольных друзей, был «веркмейстером»{266}, управляющим земельными угодьями, смотрителем кирпичного завода; он научился наслаждаться пейзажами Балтики и окунать свою музыку в волшебство колеблющихся морских волн; он отображал Природу, беззвучное движение планет{267}, свойства излучаемого ими света, которые транспонировал на десять тысяч октав ниже; – все это происходило в Любеке, после того как маэстро отрекся от подозрительных проявлений своей любви или перенес их в совершенно непрозрачную сферу и в тридцать один год добровольно принял на себя наказание, женившись на сварливой женщине с суровым лицом{268}. – – Однако число тех, кто при жизни не достиг славы – или, пребывая под сенью славы, тем не менее не дождался столь, казалось бы, заслуженного утешения в виде собственного дома, и хлеба насущного, и вина, – число таких музыкантов очень велико. Иоганну Себастьяну Баху приходилось во многом себя ограничивать: свои лучшие инструментальные сочинения он писал для увеселения посетителей одной лейпцигской кофейни{269}; а органные фуги – чтобы исполнять их во время концертных поездок, которые совершал как музыкант-виртуоз, получающий за вечер несколько дукатов. – – Самуэль Шейдт{270} – один из тех молодых людей, что совершали паломничество к Свелинку в Амстердам, чтобы научиться более совершенному использованию своих музыкальных мыслей, – достиг обеспеченного положения и славы; но война, Тридцатилетняя война, постепенно разрушила его жизнь: жену и детей унесла эпидемия чумы; должность его из-за военных неурядиц становилась все менее доходной; на почтовые кареты, курсирующие между Гамбургом и Галле, нападали солдатские орды и грабили их; уже корректуру своего первого сочинения – напечатанного в Гамбурге, знаменитом ганзейском городе, Михаэлем Херингом – он смог просмотреть лишь частично{271}; ему тоже исполнился тридцать один год, когда началась эта злосчастная война, конец которой он увидел как пожилой, израсходовавший свои силы человек; но и после войны – после всех связанных с ней смертей, бессчетных военных преступлений, разрушений – Шейдт не дождался никакого облегчения. А разве конец Вольфганга Амадея Моцарта не был еще более ужасным? Кому и когда новые музыкальные идеи давались с такой легкостью, как ему? Разве сам процесс записи его сочинений не представлял собой неповторимое чудо? Разве за множество созданных им работ – и за самые зрелые из них, относящиеся к последним годам жизни, – он не заслужил, больше чем кто-либо, всех утешений, какие только может дать человеческая цивилизация? Но нет: чем более просветлялся и углублялся его стиль, тем решительнее отворачивалась от него публика. Работа – над тремя последними симфониями, струнными квинтетами до мажор, соль минор, ре мажор и ми-бемоль мажор, квинтетом для кларнета, струнным квартетом для Фридриха Вильгельма Второго, короля Пруссии, операми «Дон Жуан», «Так поступают все», «Милосердие Тита», «Волшебная флейта» – сопровождалась бессчетными просьбами о подаянии, криками о помощи, обращенными к Михаэлю Пухбергу{272}. Моцарт просит «пятьдесят гульденов», «пятьсот гульденов», «сто пятьдесят гульденов», «несколько золотых монет», «еще несколько дукатов», опять более крупные суммы – конца этому нет. Попрошайничающий постепенно утрачивает стыд. Он обещает своему благодетелю «вечную благодарность» и «славу даже и после смерти» (и тот действительно их получит). Если блеск такого непревзойденного гения не просветлил повседневность того, кто им обладал, и бедное тело Моцарта, в котором обитала великая душа и которое еще в юности созрело для смерти, обрело в конце концов лишь могилу для бедных и гроб из дешевой еловой древесины, – было закопано в землю, неоплаканное, как останки забитых на живодерне животных, то как может более слабый музыкант, не знающий себя самого, еще не прошедший испытания временем, надеяться на что-то хорошее? Даже Джованни Пьерлуиджи – избранный судьбой, чтобы дать позднейшей Католической церкви образцы литургической музыки, словно отлитые из бронзы{273}, – даже он познал в жизни нужду и заботы: он был брошен на ложе болезни; он отчаивался, когда завидующие ему певцы Сикстинской капеллы захотели отнять у него место и жалованье, а его работодатели – сменявшие друг друга папы, – стали беспощадными инструментами интриг этих самодовольных лицемеров{274}. – – Я питаю определенное доверие к себе, как и любой человек: такое доверие – арабеска инстинкта самосохранения. Но я также знаю, каких усилий мне всякий раз стоит реализация моих музыкальных возможностей. Я не ленив, но очень часто мне не хватает мужества для работы: потому что я не могу забыть о высочайшей планке, заданной этими великими предшественниками…

Аякс наконец перебил меня:

– Я полагаю, что все это лишь введение. Ты мог бы обойтись без него: я тебе уже говорил, что ничего не смыслю в подобных вещах. – Он именно так грубо и выразился.

– Ну что же… – сказал я, мгновенно отрезвев. – Я лишь хотел со всей ясностью дать понять, что мои финансовые перспективы не имеют надежного фундамента, потому что даже лучшие из лучших были беззащитны перед Случаем. Я не хочу выглядеть в твоих глазах обманщиком. Рано или поздно наступит момент, когда тот образ жизни, к которому мы начали привыкать, станет для нас невозможным. – Поэтому у меня возникло намерение… я хотел бы тебе предложить (мне теперь с трудом удавалось выражать свои мысли напрямую)… думаю, для всех нас было бы лучше… если бы мое имущество перешло к тебе – или к вам обоим – после моей смерти… то есть если бы я написал завещание… Я не знаю другого человека, которого мог бы в нем упомянуть. Это была бы компенсация – на тот случай, если в будущем нам придется вести хозяйство иначе… скромнее…

– Тебе стало жалко тех двух тысяч крон, которые ты хоть и пообещал мне, но еще не выдал на руки? – спросил Аякс недоверчиво.

– Как ты мог подумать такое! – возмутился я. – Это ведь депо решенное…

– Не верю я ни в завещания, ни в последнюю волю, – сказал он резко. – Все это можно переиграть даже в смертный час. Завещания пагубным образом приковывают людей друг к другу. Господин Дюменегульд де Рошмон тоже подумывал, не составить ли ему такой документ в мою пользу; но он колебался до тех пор, пока ему не расхотелось. У него тоже не было более близкого человека, чем я; но в конце концов он вспомнил о куче родственников, о братьях с их семьями, о матери его незаконного сына. Всегда одно и то же… Думаю, и ты найдешь какого-нибудь не известного тебе персонажа, связанного с тобой кровным родством. Человек волей-неволей совершает такие открытия… А не найдешь, так захочешь усыновить уж не знаю кого или сам сделаешь ребеночка… В общем, это нечестная сделка…

– Я сделал тебе искреннее предложение, – сказал я испуганно. – Наверняка можно найти какую-то правовую норму, ненарушимую: которая лишит меня возможности аннулировать такой документ или изменить его…

– Ну и что с того? – он теперь начал кричать. – Если даже будет такой документ, отлитый из бронзы, замурованный в стену… и если ты, от избытка чувств, торжественно, с валторнами и литаврами, объявишь меня, Аякса фон Ухри, кровным родственником, своим сыном, – что же я тогда, должен смиренно дожидаться твоей смерти? Или ты позволишь, чтобы я, при всей любви, прикончил тебя?

Я попытался еще раз вернуть беседу в русло здравого смысла:

– Убийца ничего не наследует, это один из основополагающих принципов права. Сыновья не убивают отцов, чтобы получить наследство. Во всяком случае, такое случается редко. А добровольное предложение с моей стороны предполагает наличие доброй воли.

– Мне, очевидно, всегда не везло, когда речь шла о выборе родителей или покровителей, исполняющих примерно такие же функции, – продолжал распаляться Аякс. – Мой родной отец умер, когда я еще был малышом и нуждался в нем; а мама – чуть позже – позволила какому-то авантюристу соблазнить ее или сама соблазнила любовника на авантюру. Дядя, который меня воспитывал, был просто дураком. Школьный учитель носил в кармане ключ от борделя. Судовладелец, нерешительный старик, превратил момент введения ему дозы морфия в опереточный номер – и соответственно оплатил. А теперь мне приходится иметь дело с шарлатаном, который не богат и не беден, не влюблен и не холоден, зато умудрился совершить, со своими рыбьими эмоциями, уж не знаю какое преступление.

– Аякс, – попытался я его урезонить, – очнись и возьми себя в руки. Я не причинил тебе никакого зла. Я всего лишь сделал предложение…

Но он кричал громче прежнего:

– Не хочу! Не позволю меня обманывать! Ты чувствуешь свою силу, потому что тот гроб уже нельзя выудить со дна моря. Но я могу представить свидетеля, Ениуса Зассера. – У меня есть гораздо лучшее предложение для нас с тобой. Ты всегда нес чепуху о дележке напополам. Мол, я буду получать половину доходов, то есть половину процентов. Так вот: твои заслуги, признаваемые где-то на Луне, меня вообще не интересуют. Дай мне половину твоего состояния! Этого мне хватит. Если у тебя и вправду честные намерения – выплати мне эту сумму сразу! Тогда я буду держать рот на замке, можешь не сомневаться. Я, как-никак, дворянин, пусть и опустившийся, созревший для улицы – где, между прочим, тоже существуют свои деловые принципы. От меня не убудет, если собака поднимет лапу, чтобы помочиться на мои сапоги. Я, если меня прежде отблагодарить, буду нем как рыба. – Заплати, и я оставлю тебя в покое! Я соберу чемодан, и больше ты меня не увидишь… если, конечно, сам не начнешь искать, потому что я тебе для чего-то понадоблюсь. Но тогда это уже будет другой разговор…

– Я, говоришь, должен отдать тебе половину состояния… чтобы ты оставил меня… Ты не в своем уме, Аякс! – Для меня, наоборот, речь идет о том, чтобы ты остался…

– Я знаю, что говорю, – ответил он уже немного спокойнее. – Ты хочешь, чтобы я остался, потому что тогда сможешь в какой-то мере держать меня под контролем. Это твой страх хочет, чтобы я остался. Ты не вполне веришь, что откупишься от меня. Но я делаю тебе предложение. В трудных сделках требуется двойная честность. Свою честность мы с тобой рассчитали – вплоть до последнего пфеннига. Я удовлетворюсь половиной, на которую и ты прежде намекал. Я, однако, имею в виду половину от твоего состояния в наличных деньгах, и ничего больше. В действительности ты уже давно смирился с возможной потерей этой суммы. Тебе просто не хотелось подводить итоговую черту. Теперь наступил момент это сделать. Нам остается ударить по рукам. Обсуждать больше нечего. Ты избавишься от меня. Оливу я, разумеется, заберу с собой. Я гарантирую, что буду держать язык за зубами. Я ведь и не знаю ничего определенного ни о гробах, ни об Ангулеме, ни об Альфреде Тутайне… или как там звали покойника. Для меня вся эта история ограничивается малиновым шнапсом.

Он в самом деле протянул мне руку. Однако во мне произошло одно из тех радикальных изменений, которые, поскольку они совершаются так внезапно, поначалу почти не затрагивают разум и душу. Даже мое волнение, казалось, улеглось; во всяком случае, я заговорил спокойно и ясно:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю