355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) » Текст книги (страница 7)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 22:30

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 59 страниц)

Поскольку я сам не понимал, чтó намеревался делать в тот вечер, наутро я не чувствовал ни раскаяния, ни стыда. Я любил… средствами нежности. Мое плотское желание еще оставалось окукленным. Крылья будущего мотылька лишь чуть-чуть встрепенулись под серой оболочкой. Дух моей жизни пришел ко мне. Энергии роста пронизывали меня повсюду.

– Это было непосредственно перед коварным нападением из люка погреба, – уточнил я. – Перед тем, как меня оглушили. Судьба приняла решение: сотрясти во мне главные фабрики жизни, предприняв атаку против головы и промежности.

– Что еще за нападение? – спросил Тутайн.

– Я тебе при случае расскажу, – сказал я.

Той ночи предшествовали наши с Конрадом поездки на повозке с лошадью{65}, почти совершенным образом удовлетворившие мою мечту о соприкосновении. Эти поездки сохраняются в моей памяти как нечто драгоценное. Они имели лишь одну цель – уехать как можно дальше, прочь от всех знакомых людей; и только одно содержание: что Конрад сидел рядом со мной. – Да будут благословенны лошади, молодые и старые; кобылы, жеребцы и мерины, пусть вам будет хорошо! А всем, кто дурно с вами обращается, пусть будет плохо! Евреи подвергаются карам потому, что похвалялись в священных книгах: они-де перерезали жилы многим тысячам коней{66}. К воинам редко нисходит благодать, потому что в их битвах убивают и лошадей. Крестьяне попадают в зависимость от банков, потому что не желают давать своим постаревшим лошадям даровой корм.

Моя мама поехала к морю; никто не смог или не захотел ее сопровождать. Она отсутствовала несколько дней. (В первый раз она побывала у моря, когда умер ее отец, в тридцать восемь лет. Она тогда нанялась ученицей поварихи в один пляжный отель.) Прежде чем мы с ней попрощались, она попросила Конрада за мной присматривать. – Мы запрягли старую кобылу. Он принес пакеты, которые должен был развезти по деревням. Я уселся рядом с ним на сиденье. Мы закрылись по грудь кожаной полостью. Я откинулся на спинку скамьи. Радостно вздохнул полной грудью. Конрад присвистнул. Мы тронулись по ухабистой мостовой. Подпрыгивание колес пением отдавалось в моих бедрах. Нам навстречу выскочила проселочная дорога со своими деревьями. Эти деревья тянулись мимо нас. Свет и тени, желтое солнце и его зеленые отражения скользили над нами. Мы покинули область озер и низменностей. Начинались холмы и леса. Иногда с какого-нибудь холма открывался вид на длинный кусок прямой дороги… Подъемы и спуски. Неожиданно выныривающие, незнакомые мне деревни и хутора. Теплый летний воздух у наших лиц. Слишком теплое дыхание наших тел под кожаной полостью, достающей нам до груди… Мои бедра соприкасались с его бедрами. Я ехал, откинувшись назад, и время от времени закрывал глаза. Мир был прекрасен. Ручьи и каменные мостики над ручьями. Леса и пестрые ароматные тени деревьев. Церкви, охваченные кирпичными пилястрами, и темные сады с заросшими плющом могилами. Процветающие хутора счастливых обладателей полного крестьянского надела и жалкие лачуги бедняков. Коровы с глянцевой шелковистой шерстью, пасущиеся на лугах, и зловеще каркающие серые ворóны… Но прекрасней, чем мир, была наша повозка: особое подвижное место, в котором мы катились по кромке этого мира. Так солнечный диск катится по небесному своду. Влекомый конями или павианами{67}, сопровождаемый пением, которое лишь подчеркивает его одиночество… Конрада и меня сопровождало пение подпрыгивающих на мостовой колес, отдающееся в его и моих бедрах. Пение подков, отдающееся в бедрах кобылы. Голландка перед поездкой щедро снабдила нас провиантом. Мы решили подкрепиться. Конрад должен был держать обеими руками вожжи. Поэтому я подносил к его рту хлеб и печенье. Он откусывал и жевал. Время пролетало быстро, потому что полнилось счастьем. Кобыла периодически испражнялась или мочилась. Мы тоже периодически спрыгивали с повозки. Нам предстояло развезти по каким-то домам пакеты. Около полудня Конрад вдруг погрустнел. Сказал, что пора распрячь лошадь, дать ей корм. Нам, дескать, придется заехать в один дом. Дом, мол, принадлежит бабушке и дедушке, родителям его настоящей матери. Они живут в деревне… Их крошечная лачуга располагалась в стороне от дороги, пряталась за большими дубами. Они были бедняками из бедняков. Прежде я только слышал разговоры о бедности; а теперь получил возможность наблюдать эту бедность воочию. Бабушка и дедушка обрадовались, увидев Конрада. Но они считали себя неимущими; и уже давно уверились в том, что, сделавшись бедняками, утратили все права на внука. В моем присутствии они едва осмелились обменяться с Конрадом рукопожатием. Только их лица наполнились радостью и слезами. Мне они руку не протянули. Раболепие, к которому их принуждали тысячу раз и которое искалечило их сердца, помешало им проявить ко мне дружелюбие. Они даже не удивились, что внук привел к ним в дом чужого мальчика. Это не было их задачей в этой жизни – удивляться или требовать разъяснений. «Он приехал со мной», – коротко сказал Конрад. Никаких других уточнений не понадобилось. Старики в этом не нуждались. Забойщик скота прислал им два или три фунта говяжьей вырезки. Бабушка приняла этот кусок мяса из рук Конрада. И понесла в дом. Конрад последовал за ней. Старик начал распрягать лошадь. Он был настолько изработавшимся, что явно делал это с трудом. Он с ритуальной обстоятельностью сложил части сбруи в коляску, достал оттуда мешок с кормом и, вместе с лошадью, скрылся с моих глаз. Я остался один возле безжизненной четырехколесной повозки. Светило солнце. Узкая дверь дома была распахнута. Черная дыра, похожая на вход в Нижний мир… Мне пришлось долго ждать, прежде чем кто-то вновь появился. За это время я, пусть лишь в самых общих чертах, успел осознать судьбу Конрада и его матери. Забойщик скота в свое время женился на бедной девушке. Она, наверное, была красивой, иначе этот мужчина вряд ли решился бы на такое. Конрад унаследовал материнскую красоту. Сейчас я уже не могу представить себе, какого рода была эта красота; но помню, что тогда она воздействовала на меня посредством присущей ей магической силы. Я уверен, что бабушка и дедушка очень любили внука; однако сам он стыдился этих бедных стариков. Они наводили его на неприятные мысли о собственной жизненной участи… Он наконец появился и провел меня через запыленные сени в горницу. Это было самое безыскусное жилое помещение из всех, какие мне доводилось видеть. Стены, покрытые голубовато-белой известкой. Пять или шесть ветхих сосновых стульев. Стол с четырьмя четырехгранными обычными ножками, на котором слой краски сохранился лишь в отдельных местах. Кажется, я припоминаю, что на подоконнике стоял выцветший букетик златоцвета под стеклянным колпаком. На стене висел круглый циферблат; под ним – свинцовая гирька и поспешно тикающий маятник. Я вдруг почувствовал, как мое сердце сжалось. Я не мог выдавить из себя ни слова. Конрад сказал, что мы здесь пообедаем. Старуха покрыла стол белой льняной скатертью. Вытащила откуда-то четыре стальные вилки. И опять исчезла. Конрад вышел вслед за ней. Я снова остался один. Я не отваживался смотреть на всю эту нищету. Я уставился на голые, отдраенные добела и посыпанные песком половицы. Старая женщина принесла, в несколько заходов, тарелки и сточенные ножи. Наконец дело дошло до того, что все мы уселись за стол. Обед состоял из мяса, пожаренного на сковородке, очень белого рассыпчатого картофеля и водянистого горчичного соуса. Для меня эта еда имела непривычный привкус. Острый бедняцкий горчичный соус раздражал гортань. Куски застревали в горле. Украдкой я посматривал на старика, сидящего рядом со мной. Он был таким худым, как если бы его тело состояло только из костей и кожи. Его руки, с голубыми выступающими венами, дрожали. Он с трудом пережевывал мясо, потому что зубов у него почти не осталось. Время от времени из уголка его рта стекали слюни. Старуха была полностью поглощена присутствием внука. Она расспрашивала Конрада о его отце, о сводном брате, о семействе Бонин, обо всех людях, которых знала сама или о которых когда-то слышала. Конрад отвечал односложно, но нельзя сказать, что неохотно. Старуха была ненасытна в своем любопытстве. Не сводила глаз с его губ… Потом я внезапно заметил, что груди у нее, очевидно, совсем ссохлись. Ни малейших округлостей под ее платьем не вырисовывалось. Я испугался, представив себе эту крайнюю степень телесного оскудения. Этот страшный вечер жизни в условиях ничем не смягченной бедности. Двое стариков имели лишь одно упование: Конрада. Он был единственным сыном их единственной, давно умершей дочери. Разговор зашел о том, что вскоре Конрад поступит в обучение к какому-нибудь забойщику скота. Старики это одобрили. Они полагали, что, занимаясь таким ремеслом, он всегда будет иметь кусок хлеба. Оба горячо любили внука; но их души подчинялись здравому смыслу. Все забойщики и торговцы скотом – состоятельные господа: в этом старики неоднократно убеждались. Какое еще нужно счастье, помимо уверенности, что и их внук когда-нибудь будет относиться к тем счастливчикам, чей кошелек неизменно остается полным?.. Оба старика хотели, чтобы мы с Конрадом сидели у них как можно дольше. Я узнал, что в летнюю пору Конрад обычно навещает их раз в месяц. Забойщик скота при таких оказиях каждый раз посылает им немного мяса. А вот зимой Конрад не приезжает. И, соответственно, забойщик скота не посылает им мясо… Мы с Конрадом получили еще по чашке горячего цикориевого напитка; старуха заверила нас, что кофейные зерна там тоже имеются. Мне этот настой совсем не понравился, и я с трудом заставлял себя его глотать. Наконец старик отправился запрягать лошадь. Я бы охотно пошел с ним, но старуха хотела, чтобы мы – или, по крайней мере, Конрад – посидели еще немного с ней, в горнице. Когда повозка тронулась, оба старика почтительно встали перед своей дверью и долго, не двигаясь, смотрели нам вслед.

После того как мы исчезли из их поля зрения, Конрад повеселел, почувствовал себя свободнее. Ведь теперь не было необходимости скрывать от меня эту тайну; что его бабушка и дедушка такие бедные. Мое сострадание к нему в последние несколько часов неуклонно возрастало. Превратив – для меня – его красоту в нечто лучезарное. Мне хотелось обнять и расцеловать Конрада. Но я просто сидел в коляске, с ним рядом, как его сопровождающий; и меня согревала радость, суть которой я не сумел бы выразить. Перед нами простирался длинный золотистый возвратный путь. Мы ехали со стороны, озаренной солнцем, в сторону сумерек. Мое тревожное счастье росло вместе с нарастающей темнотой. Мы катились по кромке мира. Катились, катились, влекомые старой кобылой. Подпрыгивающие колеса пением отдавались в наших бедрах. Свинцовые дома города смотрели на нас. Наконец мы выбрались из коляски, чувствуя, что все мышцы затекли. Мы распрягли лошадь. Этот день подошел к концу. Конрад направился в свою комнату. Я – в свою.

* * *

Тутайн сказал:

– Бывают такие семьи, которые всего за несколько поколений размножаются до необозримых пределов, и другие: которые удаляются от мирской суеты, не участвуя в этом яростном буйстве размножения. Первое вовсе не есть доказательство силы, а второе – слабости. Немногочисленные – это всегда лучшие. Они – братья и сестры Духа. Но многочисленные тоже гибнут, как и немногочисленные. Не существует ничем не ограниченного размножения. Деревья не дорастают до неба. Когда-нибудь земледельческой части человечества удастся с помощью оружия изничтожить животное царство и леса: чтобы распахать даже последние анклавы непаханой земли. Но тогда города придут в запустение и равнины превратятся в пустыню. Тогда погибнут как большие, так и малые семьи. Придет время, когда люди проклянут умножение потомства. Потому что именно в нем заключена причина нищеты и войн, черных голодных эпидемий и разрушительной науки, гибели души и наслаждений: триумфа числа. Однако какой прок от понимания того факта, что с умножением потомства связано нечто ужасное? Отдельный человек не может жить такой правдой. Даже царь-еретик Эхнатон не мог{68}. Ах, и вообще правда как любовь: она многолика… и на тех, кто сам ее не чувствует, производит отталкивающее впечатление.

Я сказал:

– Ты прав, это одна из правд. Но еретик Эхнатон сказал все же, и люди повторяли это за ним, они говорили так после многих размышлений, и с убедительными основаниями, и с каплями пота на лбу, свидетельствующими об их правдивости:

 
Ты тот, кто созидает дитя в женщине{69},
Кто прежде сотворил семя в мужчине,
Кто дает сыну жизнь во чреве матери,
Кто его успокаивает, чтобы не плакал:
Ты – кормилица в материнской утробе.
Дающий дыхание, чтобы сотворенное жило!
Когда дитя выходит из утробы,
Беспомощное в день рождения своего,
Ты отверзаешь его уста для говорения
И даруешь ему все, в чем оно нуждается.
 

– Кто же он, этот «Ты»? – спросил Тутайн, будто сам не знал.

– Бог, – сказал я, – Солнце, Универсум, сила Природы; непостижимая гармония мира; пространство, которое больше нас; время, что протяженнее отпущенного нам времени; химический закон и ворохи самых разных физических свойств: Вовеки-Непознаваемое. История человечества слишком коротка, чтобы мы на ее примерах могли научиться чему-то существенному. Научаемся мы из истории только вот чему: новорождённых щенков и котят люди топят, города разрушают, храмы и пирамиды ровняют с землей; других же людей убивают или обращают в рабство, постепенно сжирающее их плоть. Повсюду свирепствуют эпидемии, матери удушают собственных младенцев. Нужда и Горе – усердные работники. Всё, что сегодня строится, навряд ли переживет хотя бы следующее столетие. Совершается именно такая работа. А все сомнительные отговорки – ненужная роскошь. Куда-то ведь они должны деваться, все эти лишние дети. Однако процессы зачатия и рождения изобрели не люди.

– Зато люди изобрели пушки, – сказал Тутайн, – и тем нарушили равновесие.

– Бедность и войны должны пожирать разрастающееся число, – сказал я. – Простое копье не менее жестоко, чем порох. Нам от этого никуда не деться. Природа расплачивается с нами изничтожением. Она желает изничтожения, ибо допустила рождение. Разве можно, чтобы каждая семейная пара производила на свет по десять детей?

– Хвала Господу, который учредил размножение и изничтожение; который позволяет плоду расти в материнской утробе и скашивает человеческую плоть! Восхваляйте рождение и смерть и смотрите на опустошенную землю: как она, опутанная колючей проволокой, шагает к бессильным небесам{70}… – торжественно заговорил он.

– Продолжать в таком духе бессмысленно, – сказал я. – Человек не несет ответственности за устройство мира. Он несет ответственность лишь за собственные мысли, но даже и это спорно. Он может излить свое семя на землю – вот единственное, что он способен предпринять против такого мироустройства.

Тутайн сказал:

– Борьба с числом! Замечательно, что мы с тобой настолько единодушны. Думать, напрягать мозг, чтобы устранить нищету и войны! Разве решение такой задачи не стоило бы затраченных усилий?

– Человек ее не решит, – возразил я. – У него нет таких возможностей. Закон требует другого. Путь Духу преграждают глупцы. Сотворенный мир изначально осквернен необходимостью пожирать, чтобы потом быть пожранным. Солнце сияет, конечно; но оно порождает голод. Удовольствия же, увы, не невинны. Как мало Мироздание ценит наши головы, видно уже из того, что, когда жизнь человека заканчивается, первым умирает именно его мозг.

– Нам нужна свобода чувствования и мышления, – сказал Тутайн, – то есть избавление от всяческой бюрократии.

– Принцип Мироздания и принцип государственного строительства одинаковы. В том и другом случае продумано все; забытым оказалось только бытие индивида, – подхватил я.

Мы с ним не пришли ни к какому заключению. Да и как могли бы наши мысли стать окончательными, если сами мы не имеем начала и конца, а представляем собой лишь неопределенные отрезки времени, ставшего плотью? —

Семейство пекаря Бонина не поддерживало родственных отношений с Рихардом Бонином, товарищем детских игр моей мамы, а теперь крупным коммерсантом, живущим на главной улице Небеля. Мама как-то зашла к нему в лавку. Я ее сопровождал. Это было большое заведение, с четырьмя окнами зеркального стекла, выходящими на улицу. Сбоку, через ворота, мы прошли во двор, с двух сторон обрамленный многоэтажными складами. Таль, подвешенный к выступающей из верхнего окна балке, спускал наполненные мешки на телегу какого-то крестьянина. Посреди двора высилась черная четырехугольная куча угля для морских судов. Все это мы сумели охватить взглядом, пока, исполненные любопытства, пересекали двор. В лавке навстречу нам вышел тучный краснощекий мужчина. И осведомился, чего желает моя мама. Она улыбнулась; но, как я понял, сама тоже не сразу его узнала. Мама сказала, кто она; и – что пришла лишь затем, чтобы пожать ему руку. «Черт побери, – воскликнул он, – значит, это ты! Да-да, я уже наслышан, что ты сейчас в нашем городе. Как хорошо, что ты меня навестила! Только здесь неподходящее место для встречи. Если у тебя нет других планов, поужинай сегодня с моей женой и со мною. Мы всегда ужинаем сразу после закрытия лавки. И сына приводи. У нас такого большого пока нет. Нашему малышу еще не исполнилось года. Да ты сама увидишь. Ты, правда, еще не знакома с моей женой. Но мы люди простые, можешь мне поверить. Церемониться у нас не заведено. Я ведь всего-то и хочу, что часок с тобой поболтать. В конце концов, мы столько лет не виделись! У тебя, кажется, все хорошо. Я рад. У меня тоже все хорошо. Говорю так не ради красного словца. Я кое-чего добился в жизни. Ведьма не смогла этому помешать. Я вечером расскажу тебе обо всем подробнее». «Я, между прочим, ненадолго заходила к твоей мачехе», – сказала мама. «Ты всегда была великодушной, – ответил он, – а вот у меня это качество отсутствует. Я намечаю для себя четкие линии поведения и потом действую в соответствии с ними». Разговор в лавке закончился очень быстро. Мама приняла приглашение. Она ни словом не выдала мне своих чувств. Сказала только: «Как удачно, что я сегодня надела шляпу с большими полями». Это был ее самый элегантный головной убор.

Вечером, прежде чем мы сели к столу, хозяин дома сказал: «Ты, наверное, живя у булочника, наслушалась обо мне всяких гадостей? Нет? Удивительно. Голландка какое-то время прямо-таки исходила ядом. До меня окольным путем дошли такие слухи. Поначалу-то, когда я открыл здесь лавку, они покупали угольные брикеты у меня. Это было любезно с их стороны, да и вообще мне люб всякий покупатель. Но через два или три года начались неурядицы с оплатой. Ты сама знаешь, хозяева из них никакие. Пекарня, как таковая, достаточно хороша. А вот о себе они мало думают. Голландка каждую неделю выпивает по две бутылки джина. Оно бы и ладно. Если не ошибаюсь, она не только ведет домашнее хозяйство, но и всей экономией занимается. Наличная касса и счета хранятся возле ее кровати… Пусть, конечно, живут как хотят. Все это меня не касается. Но все-таки, если они покупают у меня уголь, то должны за него платить. Я не благотворительная организация. А они мало-помалу задолжали мне не такую уж маленькую сумму. Я нанес им визит и потребовал, при всей дружбе, чтобы они в установленный срок оплатили счета. Им это не понравилось. Мне даже сказали, что я, дескать, богат и наверняка не испытываю настоятельной необходимости в получении этих денег… Я не обязан отчитываться перед покупателями, нуждаюсь ли я в деньгах настоятельно или не сталь уж настоятельно. Моя экономическая ситуация никак не влияет на сроки оплаты их задолженностей. Однако высказанное мною предупреждение привело лишь к тому, что они стали покупать уголь в другом месте. Мне-то так даже лучше. Свои деньги я в конце концов получил. А потому у меня нет нужды продолжать отношения с семьей пекаря. Сперва они через Берту присылали мне вексель. Этот вексель я трижды продлевал. Но потом они все-таки оплатили его. И для меня инцидент исчерпан. Я тебе рассказываю, только чтобы ты знала, откуда ноги растут…»

Ужин, очень простой, наверняка почти не отличался от их обычных трапез. Отличался единственно тем, что хозяин поставил на стол две бутылки мозельского. Я думаю, что вино было самого лучшего сорта, потому что позже, в бокалах, оно светилось желтым, как ликер. И мама пила его с удовольствием, переходящим в восторг. Ее кузен сказал: «Здешние горожане считают меня скупердяем. Это ошибка. В коммерческих делах я точен, а в приватной сфере предаюсь тем удовольствиям и привычкам, какие мне по нраву. Например, на ужин я ем, когда время года этому благоприятствует, молодой мелко нарезанный картофель, пожаренный в сливочном масле, – вот как сегодня. В качестве гарнира – немного зеленого салата. На мой вкус, это настоящий деликатес. Но здесь у нас люди полагают, что такое блюдо есть невозможно и что будто бы только беднейшие из бедных вынуждены, давясь, заглатывать нечто подобное. Поскольку я не беден, соседи объясняют такое отклонение от нормы моей скупостью. Наша служанка упорно отказывается даже попробовать то, что мы едим. Ну, я никого не пичкаю насильно тем, что ему не нравится… Бери, пожалуйста, еще! И про вино не забывай. О состоятельном человеке люди воображают себе невесть что. Думают, он каждый день питается жарким и бифштексами. А я вот предпочитаю кровяной суп, желтый горошек, кислую капусту с колбасками, турецкие бобы с грушами и шкварками. Даже летом. Люди не могут понять, как я сумел столь удачно пробиться наверх. А ведь всё достаточно просто. Полмиллиона, которым я владею, – в доме у пекаря и повсюду на улицах тебе расскажут, что состояние мое значительно больше, ведь чужие люди всегда осведомлены о твоих делах лучше, чем ты сам, – я собирал медленно, на протяжении двадцати пяти лет. Это коммерческое заведение я бы никогда не создал, если бы опирался только на свои силы; или, во всяком случае, мне тогда пришлось бы начинать гораздо скромнее, чем получилось в действительности. Сам я располагал только двадцатью пятью тысячами. Почти всю эту сумму я накопил своим трудом, за пятнадцать лет. Достигнув совершеннолетия, я получил те пять тысяч, что причитались мне из наследства отца. Проценты с них двадцать лет получала – и тратила на себя – эта ведьма. Позже я привлек ее в связи с этим к суду. Я в молодости не ходил ни на танцплощадки, ни в питейные заведения. У меня не было девушки. Я стоял как простой продавец за прилавком магазина и жил в более чем скромной комнате, где были только стол, стул и кровать. Когда дело дошло до того, что я захотел обрести самостоятельность, мне помог владелец кровельного заведения. Прежде он спросил меня, сколько денег я успел накопить. Узнав, что сумма настолько большая, он и в свой карман залез глубоко. Мы с ним, хоть и братья, сделаны из очень разного теста. Ему часто везло. И он не воспринимает жизнь так уж всерьез. Он живет на широкую ногу, словно помещик. Постоянно устраивает пиршества. Ездит на значимые конные состязания. Вокруг него всегда крутятся маклеры и львы строительной индустрии, охотно опустошающие его чаши для пунша; но он пользуется успехом: именно его фирма покрывает крышами все новые дома в Гастове. И если в ближайшей округе какой-нибудь замок или церковь нуждается в новой медной или свинцовой крыше, мой брат немедленно прибирает это дело к рукам. Необходимость имитации старинных строительных материалов открывает прекрасные возможности для коммерции… Так вот, Кровельщик щедро отвалил мне сто тысяч. И потому в мои паруса с самого начала дул попутный ветер… Правда, Кровельщик потребовал процентов и обратных выплат – таких, что мало не покажется. В первые годы после того, как я стал владельцем лавки, у меня не было свободного времени: не было ни единого дня, чтобы просто посидеть, сложив руки на коленях. Да я и сам не хотел расслабляться. Я имел жизненную цель. Только три года назад я позволил себе жениться».

После ужина молодая жена Рихарда удалилась, сказав, что должна покормить и потом искупать малыша. Служанка принесла нам кофе и ликер. Моя мама, которая поначалу слушала друга юности, будто оцепенев, снова как бы раскрылась. Она вздохнула: «Жаль, что ты не имел возможности провести свои лучшие годы приятнее». «Ты не права, зачем ты так говоришь? – откликнулся он. – Мне все это видится по-другому. Я избежал многих глупостей. Я научился вцепляться зубами в одно-единственное намерение. Я ведь не женщина: я не мог ждать, что кто-то на мне женится и что я таким образом достигну своей цели. Надежда на выгодную партию была у меня так мала, какой она только и может быть у обыкновенного, плохо оплачиваемого продавца. Ты, надеюсь, не думаешь, что накопление денег было главной целью моей жизни? Такое умонастроение очень распространено. Но ко мне это отношения не имеет. Я всегда, насколько себя помню, имел лишь одно желание: отомстить ведьме. Ясное дело, ведь я ее ненавидел. Да ты и сама знаешь… Я хотел стать таким богатым, чтобы доставить себе удовольствие: истерзать мачеху, прибегнув ко всем современным пыточным методам. Как только мои средства мне это позволили, я затеял против нее судебный процесс. И потом судился с ней снова и снова. Я хотел выставить на свет дня всю навозную жижу ее скаредности. Если бы закон допускал такое, я бы добился конфискации даже тюфяка, на котором покоится ее задница. Сперва я подал иск, потребовав возвращения присвоенных ею процентов с отцовского наследства. Суд отнесся к ней снисходительно, поверив заверениям ее адвоката, что она употребила означенную сумму на мое содержание и воспитание. Эта первая неудача меня не обескуражила. На втором судебном процессе я заявил, что с четырнадцати лет сам зарабатывал себе на пропитание и ни единого пфеннига от старухи не получал. Суд вынес решение, что мачеха должна вернуть мне проценты за шесть полных лет. Никогда прежде не испытывал я большего удовольствия, чем в тот момент, когда ее адвокат сунул мне в руку купюры – полторы тысячи крон. От радости и чувства удовлетворения я чуть не закричал… После я несколько раз подавал иски о возвращении отдельных предметов, которые когда-то принадлежали моему отцу и, в соответствии с порядком наследования, должны были достаться мне или моему брату. Я не всегда оставался победителем. Но для меня не это было самое главное. Мне доставляло удовольствие, что, так сказать, мачехино грязное белье перебирается на глазах у общественности. Я не скупился на судебные издержки. Речь шла о серебряных часах с репетиром, принадлежавших моему отцу; о кольце; о шкатулке, которую моя мать принесла в семью как приданое и которая должна была перейти ко мне по наследству; о медальоне с локоном моей бабушки; о кровати, в которой я спал ребенком. Кто копается в болотной жиже, не должен бояться, что запачкается. Мачеха, когда умер отец, утаила сберегательную книжку, выписанную на мое имя. Речь не шла о большой сумме. Какая-то сотня талеров, плюс проценты и проценты с процентов. А всё же это выплыло наружу. И в результате получился прекрасный судебный процесс. Когда, наконец, я встал перед барьером в зале суда и, глядя ей в лицо, заявил: „Она продолжала меня обкрадывать…“ – сердце мое чуть не выпрыгнуло из груди. Мачеха все отрицала. Лгала. Нанятый ею адвокат попытался выставить ее жертвой моих интриг. Но я в то время уже не был ничтожным продавцом: я стал коммерсантом, который произносит каждое слово с холодным достоинством. Она дрожала, пока я излагал свои претензии. Мои письменные показания разрослись до нескольких тяжелых томов. Мачеха, в свою очередь, обвинила меня в том, что я обкрадывал ее сестру. Тех мелочей, о которых ты сама знаешь, я упоминать не буду. Скажу лишь, что, когда умер твой отец, я будто бы принялся таскать из мастерской все, что плохо лежит. Отец еще покоился в открытом гробу, а это уже началось. Я, мол, наворовал вещей на несколько сотен талеров… Я действительно обкрадывал тебя и твою сестру: это истинная правда. Твоя мачеха знала об этом; но она во всем поддерживала ведьму, свою сестру. А может, еще и побаивалась ее. Так или иначе, свойственного ей самой чувства справедливости не хватило на то, чтобы положить конец моим бесстыжим грабительским налетам… Что моя мачеха периодически меня порола, отправляла спать голодным, устраивала мне словесные выволочки – всё это я мог бы забыть. Но что она всегда относилась ко мне с ледяной холодностью; что с удовольствием высчитывала, сколько именно она мне должна и сколько взамен может потребовать от меня – это она-то, которая не желала моего появления на свет, но и избавиться от меня не хотела, поскольку, не будь меня, мой отец вообще не женился бы на ней; а после того, как она стала супругой отца и моей мачехой, позже отцовской вдовой, она с самого первого дня просчитывала, на что меня можно употребить, – мне приходилось не только пилить бревна и колоть дрова, застилать постели, подметать пол, топить печку, доить коз, расчищать дорожки, чесать шерсть, которую она потом пряла, но вдобавок я должен был делить с ней ее одиночество, ужасное одиночество скряги, учиться подолгу вертеть в пальцах какой-нибудь жалкий пфенниг, подбирать на улицах сломанные подковы, убирать по всему городу лошадиный навоз, вечно ходить с протянутой рукой, как будто мои родители нищие: вот все это, в совокупности, и порождало во мне ненависть». «То, о чем ты говоришь, действительно ужасно, – сказала моя мама, – но я не понимаю, как судебные дрязги могут доставлять тебе радость. Попытка разворошить прошлое не принесет счастья». «Меня никто не понимает, – ответил Рихард. – Кровельщик уверен, что я, можно сказать, псих. Он уже много раз выступал в качестве свидетеля на суде. И давно заявил мне, что впредь отказывается потакать моим склочным наклонностям». «Твоя мачеха совсем одряхлела, – сказала мама. – Она почти ослепла и еле-еле держится на ногах. Никто не приходит к ней, чтобы помочь по хозяйству. Мне ее стало жалко. Ее денежное состояние мало-помалу тает. Она ведь никогда не хранила деньги в банке. Она хранит их у себя дома. У нее самой была суровая мать… и трудная юность. Природа тоже не стала для нее феей, приносящей младенцу добрые дары. И теперь впереди у этой женщины долгая одинокая жизнь, когда денег будет оставаться все меньше». Рихард передернул плечами. «Что ни говори, мне досталась мачеха, какие встречаются разве что в сказках. Без ненависти к ней я бы никогда не стал крупным коммерсантом. Благодаря этой ненависти я обрел силу». Он сказал это. Моя мама улыбнулась. Догадавшись, наверное, что ненависть, о которой он так горячо говорит, давно умерла. Что эта ненависть – лишь предлог, оправдывающий странности его нынешней жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю