355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) » Текст книги (страница 25)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 22:30

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 59 страниц)

– Такая пища отягощает желудок, – сказал я.

– Уподобляя его тяжело нагруженному кораблю, – дополнил он. – Это очень уместное сравнение. Но ты добавь сахару и не забывай об араке: вот правильный способ, дарующий облегчение. Те, кто думает, что шодо{203} в этом смысле лучше, заблуждаются. Арак, легчайшая субстанция, дает как раз столько легкости, сколько нужно.

Наша трапеза между тем подошла к концу. Я был весел, сверхсыт, сознание у меня несколько помутилось и полнилось мимолетными картинами, которые едва ли выдержали бы соприкосновение с более устойчивыми мыслями. Забвение, как мне казалось, совокупилось с силами памяти. В результате этого меланхоличного процесса родилось счастье. Снаружи барабанил дождь, но в комнате сгущалось благоухание горящих березовых дров, потому что ветер бушевал вокруг труб и время от времени задувал в темную шахту дымохода, отчего разреженный голубой дым, в свою очередь, испуганно взвихривался и скапливался над огнем.

– Аякс, – растроганно сказал я, – я тебе очень благодарен.

Он закурил сигарету.

– День еще не закончился, – ответил холодно. – Тебе не хочется выпить – стакан джина с лимонным соком? Мне кажется, такая экстравагантность достойным образом закруглит нашу трапезу. А кофе мы можем выпить позднее.

– Хорошо, – безвольно согласился я.

Он спросил:

– Ты ляжешь поспать?

– Нет, – ответил я.

– Что ж, – сказал он, – тогда очередь за мной. Я ненадолго прилягу. Но ты непременно разбуди меня через час. Пообещай мне это!

Я пообещал. Аякс выжал два лимона, перелил сок в большой стакан, смешал его с сахарной пудрой и налил туда же джин. Он честно разделил жидкость: отпил несколько глотков – и остальное, в том же стакане, пододвинул мне. А сам уже поднялся и едва заметно кивнул.

– Надеюсь, тебе понравится, – сказал он. И исчез за дверью, ведущей в его комнату. Эли, как только он ушел, с трудом поднялся и переместился на привычное место возле печки.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

(Я должен довести свой отчет до конца. – Записывая каждый абзац, я надеялся, что вот сейчас Аякс войдет и прервет меня. Этого не произошло. Случившееся не было задним числом исправлено.)

Прошел час. Мой взгляд устремлялся – с приблизительно одинаковой периодичностью – вовнутрь и вовне. Счастье стало моим ненавязчивым товарищем. Дождливый день дотягивался лишь до оконных стекол. Сама комната полнилась теплом. Картины, вспугнутые моими мыслями, были лишены страха. Я мог без особой боли повторить себе собственное решение: что пора похоронить Тутайна. Я уже не сомневался, что вскоре придется выдать Аяксу мою тайну. Тогда он откроет мне свое сердце и освободит мою душу от вопросов, которые осаждали ее многие годы. Я был уверен в этом, потому что ландшафты наших душ придвинулись ближе друг к другу: больше того: состыковались, как бы образовав одну страну, без отчетливой границы, в которой мы оба могли бы прогуливаться. Я медленно прихлебывал, глоток за глотком, джин. Вышел из комнаты. Вернулся. Пролетел уже второй час, а в моей уравновешенной умиротворенности ничто не изменилось.

Поскольку Аякс все еще не показывался, я, с большим запозданием, вспомнил о своем обещании или решил наконец, что пришло время его исполнить. Я постучал к нему в дверь. И услышал его голос, приглашающий меня войти. Я последовал этому приглашению.

Аякс, лежавший в кровати, рассмеялся:

– Поздно же ты явился!

– А ты все еще в постели, хотя и знаешь, что я запаздываю, – ответил я.

– Подойди, – сказал он, будто вообще не расслышал моих слов. – Возьми стул и сядь рядом.

Я сделал, что он просил. Я сидел теперь возле кровати, напротив головы Аякса. Оснащения спального места он не менял. (Только новое положение кровати – посреди комнаты – было его идеей.) Он лежал, как когда-то Тутайн, под толстым, сшитым из овечьих шкур покрывалом. Перина, заправленная в пестрый пододеяльник с крупными цветами (Тутайн называл белое постельное белье «напоминанием о больнице»), со спинки в ногах кровати соскользнула на пол: в жарко натопленной комнате она сделалась излишней. Аякс, значит, скрывался под овчиной; только его голова, как нечто обособленное, покоилась на подушке. Голову Тутайна я часто видел в таком положении; теперь оказалось (и было уже x-кратным повторением-все-того-же за сегодняшний день), что эта голова, после того как она отделилась от туловища, больше не имеет ни малейшего сходства с головой Тутайна. То, что я видел сегодня с раннего утра, уплотнилось или усилилось; те части, которые раньше присовокупляла моя фантазия, поблекли. Архаичные формы собрались воедино: плоским и лишенным теней, словно высеченное из обветренного камня, предстало передо мной это загадочное двойственное лицо{204}. Его отличия от такого бледного перед смертью лица Тутайна – которое, как я имел основания полагать, после погребения в ящике вообще стерлось, – проступили отчетливее. Возбуждение во мне росло, поскольку я сидел напротив совершенно нового для меня человека, которого надеялся, благодаря своему любопытству, все в большей степени завоевывать.

– Ты, может, заболел или устал? – спросил я, потому что он держал глаза закрытыми и при каждом сильном вдохе или выдохе на лбу его образовывались маленькие морщинки.

– Нет, – невозмутимо сказал он и открыл глаза. Они многообещающе, несколько встревоженно сверкнули. Только тяжесть принимаемого им земного решения заставила его ненадолго опустить веки. Теперь время для размышлений прошло. Аякс увлажнил языком красные выпуклые губы. Он усмехнулся, неуверенно и сдержанно, но это робкое начало получило энергично-жизнеутверждающее продолжение. Покрывало из овечьих шкур начало шевелиться. Оно приподнялось или выгнулось куполом, и тотчас одна нога Аякса, вместе с соответствующим бедром, выпросталась из-под овчины и легла на нее сверху. Привычное действие, как мне показалось. Единственным, что меня удивило (думаю, размышлять тогда я не мог), был тот факт, что нога и бедро совершенно оголены. Может, глядя на шероховато-смуглую безупречную кожу Аякса, я пытался найти связь между его лицом и этим бедром. Но, как бывает в нереальности сновидения, широкая белая поверхность лохматой шкуры отделяла одну часть тела от другой. Аякс испытующе смотрел на меня. Наверняка он в эти минуты хотел проникнуть в мою сущность. Мысли его уже пребывали в будущем, тогда как я лишь медленно перемещался из прошлого в настоящее. Он тянул, я же был тем, кого тянут. Наверное, я слишком грубо пытаюсь передать игру тех мгновений. Я еще не понимал, что речь идет о хорошо продуманной, во всех деталях подготовленной игре, где нельзя нарушить ни одного правила. (В связи с этими лишенными весомости словами мне приходит на ум, что про себя я давно называю все происшедшее фрагментом драмы: я вижу себя как персонажа, который действует и говорит… – но только роль я получаю в самый последний момент, мне ее нашептывают. Да, реплики моей роли мне нашептывают из суфлерской будки. Во мне присутствуют сейчас столь многообразные представления, что я понятия не имею, с помощью каких слов мог бы от них избавиться.)

Овчинное покрывало дрогнуло еще раз, вторая нога вынырнула из темноты и тоже легла на овчину, так что обе ноги оказались немного раздвинутыми. Теперь мне могла бы прийти в голову новая мысль – не так уж важно какая, пусть и дикая, строптивая; необычность поведения Аякса должна была бы броситься мне в глаза – на это он и рассчитывал; да только я оставался закрытым. Я не пытался дать какое-то толкование происшедшему. Я видел, как мне представлялось, нечто обыденное. Я не подозревал ничего плохого и ничего не ждал. Я заметил, может быть, что второе бедро симметрично дополняет первое. Я видел, что овчинное покрывало теперь собрано в складки, скомкано и что верхняя часть туловища, включая руки, все еще погребена под овечьей шкурой. Загляни я в лицо Аяксу, я, наверное, обнаружил бы в нем признаки досады. Но я не смотрел на голову. Я лишь услышал отчаявшийся, но все же взыскующий голос, голос не-взрослого. – Сейчас я бы, пожалуй, сказал: голос красивого, глупого и нахального ребенка.

Прозвучал вопрос: «Я что же, должен еще больше пойти тебе навстречу?»

Я вопроса не понял. Не распознал в нем сигнала. Наверное, я ошеломленно уставился на замолкший рот. Или я соображал так туго, что даже до этого дело не дошло. Во всяком случае, я принудил Аякса к крайности: принудил выдать его намерение, о котором, как он полагал, я и сам давно мог бы догадаться. Теперь, видя, что я все еще не ухватываю сути момента, он высвободил обе руки и сдвинул покрывало вниз, так что оно вспучилось горой на его животе. Теперь я увидел, что он не одет. Один из его сосков был коричневым, нежным… другой сверкал металлическим блеском, как нечто искусственное. Этот второй сосок был позолочен. Аромат сильного парфюмерного средства, из пачули или мускуса, ударил мне в нос{205}. (Я не мог сообразить, почему не чувствовал его раньше.) Позолоченное пятнышко пробудило во мне две картины: белое лицо того же Аякса, с зеленоватыми губами и металлическими ресницами, – первое, что он мне предъявил… и грудь Клеопатры (о которой я только слышал), предложенная для поцелуя Марку Антонию. Через один из сосков на этой груди было продето золотое колечко… Конечно, меня возбуждал золотой сморщенный кружок величиной с монету, потому что он вступал в противоречие с Природой; но такое возбуждение не имело ничего общего с тем страхом, который внушали мне – прежде – металлические ресницы. Теперь наконец я понял (правда, со свойственной мне нерешительностью… с колотящимся сердцем и все же не без робости), что мне представилась редкостная возможность: что я мог бы стать местом действия для двойственного – драгоценного и вместе с тем стыдного – мальчишеского переживания. Достаточно было протянуть руку, прикоснуться к Аяксу, чтобы выразить мое единодушие с ним. Мечта, которую все мы носим в себе, – мечта о плоти нашего ближнего, невинной и столь родственной собственной нашей плоти, – уже давала о себе знать. Все сомнения, казалось, исчезли: они даже не шелохнулись во мне; я видел только этот соблазн – молодое тело, прекрасное, как бронзовая статуя. Я не подумал о том, что другое человеческое существо, по-другому устроенное – существо женского пола, – по идее должно было бы привлекать меня больше. (Я их не сравнивал. И никогда прежде этого не делал.) Я ни о чем не думал. Я ни за что не цеплялся. В действительности я чувствовал, что поддался очарованию испорченности, но такой, в которой нет обмана. Выпуклый женский рот на каменном лице Аякса, казалось, оправдывал и его, и меня. С другой стороны, я в оправданиях не нуждался. Я знаю свой возраст, свое отщепенчество, свое одиночество. Понятие греховности больше не липнет к моим редким чувственным переживаниям. Плоть есть плоть, но она не греховна. Дурной обычай – осуждать плоть. Это было дурным обычаем – сжигать ведьм: ведь они не могли учинить никакого насилия над Природой, не умели ни вызвать бурю, ни устроить неурожай. – Я не чувствую себя ответственным, когда следую зову сладострастия. Это зов великого Пана, могучий органный голос нашего единственного друга здесь внизу; – и голос охваченных любовным пылом животных тоже подмешивается к той буре из десятков тысяч звуков, которая, начавшись в лесах и на лугах, подступает к нам. – Я распознавал преимущества, которые достались бы мне, если бы я прислушался к своим чувствам, если бы принял дар молодого человеческого самца – единственный дар, включающий в себя и самого дарителя.

Но я поступил вопреки своим представлениям. Больше того, во мне что-то произошло. (Я попытаюсь передать содержание тех секунд: мне самому необходимо обдумать случившееся. Ведь в конечном счете все мое существо в то мгновение сжалось до одной-единственной точки – моей души.) Я не отвернулся от Аякса со смущением или негодованием. Я без страха наблюдал за работой моего чувственного восприятия. Мне кажется, только что написанный абзац подтверждает это. Но моя нежность к Аяксу – еще очень юная, едва распознаваемая нежность – угасла. Правда, я впервые ощутил ее как нечто реальное именно когда она исчезла. Я пережил нечто вроде рождения мертвого ребенка: вспышку надежды и сразу вслед за тем – ледяное затишье. Смерть моей нежности – в тот самый момент, когда я почувствовал себя способным принять грубый дар чужого сладострастия. Я хотел разделить с Аяксом минуту несомненнейшей жизни, высочайшего благозвучия бытия. Да только перед этой минутой стояла боль: что я его неизбежно потеряю, уже потерял. Так я стал врагом собственного возможного счастья. Я сделался настолько бесчувственным, что смог вспомнить о некоторых размышлениях, которым предавался до этого ошеломляющего мгновения, в прошлом. Тогда я дал себе клятву, что больше не буду любить никакого человека. Теперь я понял глупость такого намерения: ведь непреложная тяга к любви не подчиняется моей воле. Однако я могу добиться того, чтобы любовь оставалась в сокрытости и там мало-помалу распалась. Я объяснил себе – перед лицом своего мертворожденного ребенка, перед этим безупречным, несомненным, сильным юношеским телом, готовым ради меня на все{206}, не отводя взгляд от его позолоченного соска, – что я уже растратил от рождения данное мне сокровище любви; что дюжина или две дюжины человек получили от него какую-то часть; что оно сгорело в пылающей печи моей дружбы с Тутайном; что его уменьшали и мое одиночество, и проходящие годы. – От счастья я, конечно, не отрекся. Я не принимал решения, что укажу ему на дверь, если оно случайно – сбившись с дороги – забредет ко мне. Я знаю: счастье – это брат-близнец секунды, оно мимолетно, как время. Земному плотскому существу, разрушаемому текучим временем, счастье доступно только в виде удовольствия – если оно принимается без сомнений и раскаяния. Без сомнений и раскаяния. Мое тело – земное, и только; я больше не могу воображать, будто сияние, излучаемое моей персоной, достигает звезд и там сохраняется. (Я уже стал телом, достигшим пятидесятилетнего возраста: телом, с существованием которого мирятся, но которое не любят.) Я совершенно отказался от такого рода учений. Я признаю, хоть и против воли, только авторитет Природы, чьи манифесты проникают в меня через все органы чувственного восприятия. Каким бы Аякс ни был (в те секунды я вообще не принимал его качества во внимание) – хитрым, порочным, исполненным фальши даже в полезнейших поступках, – он предложил мне головокружительную авантюру, животное блаженство, вкус которого драгоценен… и которое свободно от мук любви: восторг; внезапный, мшисто-мягкий, напитавшийся земными ароматами восторг. Настоящее счастье. Кто поймет, почему я колебался, не решаясь это счастье схватить? Почему не протянул руки, чтобы они дотронулись до Аякса? Не наклонил голову, чтобы наши с ним губы слились в спасительном поцелуе?

Я уже все потерял и мог только выиграть. Я не испытывал угрызений совести, не чувствовал ни малейшего отвращения. Я был уверен, что меня ждет радость. Я даже не сомневался, что получу преимущество. Оно было бы огромным. Я бы проник в тайну, каковой является для меня этот Аякс. Его готовность пойти мне навстречу не знала ограничений. Достаточно было бы пробудить в нем слова, и он стал бы для меня раскрытой книгой. Тот, кто дарит радость и поцелуи, раскрывается для принимающего эти дары.

Но я поступил вопреки своим представлениям. Накопленные мною знания включали и понимание неизбежности такого отказа. – Я попытаюсь изобразить круг одолевавших меня мыслей и чувств: все неуместное, бессмысленное, наивное… набегающее одно на другое… взаимоисключающее. Вся моя бедность обнаружилась. Я беден. Беднее, чем до сих пор был готов признаться себе. Мой Противник попрекнул меня моей бедностью. Я не презираю Аякса. Мне пришлось приложить усилие, чтобы оторваться от него. Сладострастная боль – вот всё, что я себе взял. Смотреть на это тело, трепетать от желания и позволить себе низвергнуться в пустоту… Остаться без нежности… Я в тот момент не думал о Тутайне, не думал ни о каком человеке. Знать, что я никогда больше не увижу этот позолоченный сосок… Прощание с чужой плотью. Последнее. Безвозвратное. Мои глаза словно гладили юную, чужую кожу этого дерзкого мальчика. Сердце, казалось, вот-вот разорвется. Но я сказал:

– Что ж, Аякс. Я тебя понимаю. Накройся. Наше товарищество могло бы, по прошествии долгого времени, к этому прийти; но оно не может с этого начаться.

Прежде чем он заговорил, я поднялся и по ковру стал пятиться к двери. Тут-то и случилось, что я задел какую-то скамеечку для ног и опрокинул стоявшую на ней бутыль. Содержимое целого арсенала соблазнительных запахов, животного и растительного происхождения – включая бергамотовое масло, резкий аромат ванили и тропических деревьев, – излилось на пол. Атмосферный потоп, клубы раскаленно-чувственных испарений, вонь от стократно умноженного сладострастия… Какой-то непостижимый концентрат: одурманивающий, как эфир, стойкий, как асафетида{207}, и сладкий, как мед… Я поднял бутыль и поставил ее на место. Потом извинился, вынул носовой платок, попытался хоть отчасти вытереть пролившуюся жидкость.

– Я тебе не нравлюсь, – капризно проговорил Аякс и нарочито потянулся, в последней попытке похвалиться собой.

– Ты мне очень нравишься, – ответил я. – Очень. Тут дело не в отвращении. Дело в другом. Я бы вышел сейчас, даже если бы ты был молоденькой девушкой. Одевайся! Я буду ждать в гостиной. Я тебе все объясню.

Может, на самом деле и эту реплику я произнес вслух только наполовину. Я вышел. «Одевайся! Я буду ждать в гостиной» – такое я точно сказал.

Мое пребывание у Аякса длилось считаные минуты. А с момента, когда он показал мне свою грудь и я понял суть его предложения, его готовности, пролетели вообще какие-то секунды (которых хватило ровно на то, чтобы я услышал, как бешено колотится сердце). Моя реакция – не знаю, ложная или правильная (порождение мучительно флуктуирующей интуиции, слишком непосредственной, чтобы на нее могла воздействовать воля, чтобы ее можно было истолковать как результат проверки собственной совести), – напоминала инстинктивное действие, для которого характерна краткость. Мое отступление осуществилось с бешеной скоростью. Я вдруг распознал в действиях Аякса продуманный – фрагмент за фрагментом – план, рассчитанный на то, чтобы меня соблазнить. Теперь я распознаю и начало этого плана, возникшего еще вчера или позавчера, и ту роль, которая отводилась в нем жирной пище, неумеренно потребляемому вину.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Поскольку я отвернулся от Аякса, я мог бы теперь – лишь с едва заметными следами фальсификации – написать, что я его презираю, что нахожу его действия непристойными. Наше поведение всегда имеет и максимально приличную, «витринную» сторону. Мысли, которые кажутся взаимоисключающими, на самом деле не так уж далеки друг от друга. Однако, напиши я такое, я бы уподобился тем фарисеям, которые благодарят Бога за то, что они не так порочны, как грешники. (Большинство в любом человеческом обществе в силу необходимости всегда состоит из поборников нравственности и чиновников.) В действительности же наше бытие широко разветвлено, как крона дерева, часть листьев которой развернута к солнцу, а другая – к тени. Мы, при всем нашем убогом несовершенстве, ценнее, чем готовы признать те, кто судит о нас; по крайней мере, мы, несмотря на наши ошибки и заблуждения, угодны Природе. Мы представляем не только нас самих: мы – служители воплощенного в нас закона, не нами установленного. Наша вина наверняка в любом случае мала. Потому мы должны принимать как переживание все то, что выпадает на нашу долю. Мы должны принимать наше взросление и умирание… и ужасное разочарование, возникающее из-за того, что мы теряем всякую ценность, если отмечены врожденными недостатками, постигшим нас несчастьем или старением. А кто может похвастаться, что не имеет такого «врожденного недостатка», который не нравится его ближним? – Я думаю, утешение можно обрести только во Лжи. В настоящей, глубокой, всеобъемлющей Лжи. Там мы укрыты и чувствуем себя в безопасности. Там нас никто не найдет, даже мы сами. Ложь – удивительный ритуал, погружающий нас в дрему. – Но я всегда бегал за Правдой, за подлинным несчастьем. Я вижу некоторые из тех знаков, которыми мы отмечены. Я – отмеченный. Тутайн был отмеченным. Аякс – отмеченный. Моя мама. Мой отец. Все матери, все отцы. Все любящие этого мира – отмеченные. Я потерял веру в благость Провидения, поскольку видел, что побеждают сильнейшие и число. Нам некуда бежать от правды Природы – с нашим чувственным восприятием, с нашими философскими возможностями. У Мироздания для нас припасен лишь один подарок: ощущение равновесия, даруемое сном и успокоенностью – плодом исполнившегося плотского желания. Это мало. Это – получаемая нами малая плата. Для меня невозможно такое: желать лжи. Я могу, по необходимости, ей предаться; но не могу желать забвения или волшебства молитвы. Мой вечный Противник опустошит мой мозг; но я – пока что – обороняюсь. Смысл моих усилий – обороняться против сильнейшего, против покушающегося, который хочет избавиться от меня: меня, – этого места действия, этой судьбы, этого человека, который не знает, вернется ли он когда-нибудь – после того как исчезнет отсюда. Который не знает этого, потому что никто этого не знает. Я не могу никого судить; но я могу, в моем возрасте, отвергнуть даже малый, даже единственный подарок; я могу бежать в свое одиночество, к самостоятельно созданным картинам. Но в таком поведении нет никакого нравственного триумфа. Уж скорее оно результат моей нерешительности.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Я вышел. Прикрыл за собой дверь. И лишь когда я остался один, началось вихревое кружение моих безумных порывов. Я страдал. Страдал, как редко когда прежде. Я не осуждаю Аякса. (Я еще часто буду это повторять, чтобы не начать осуждать его в самом деле.) Я всего лишь обратился в бегство. Чего он хотел от меня? Какую цель имело сделанное им предложение? Ведь это не согласуется с разумом, как я его понимаю. Образуй мы пару любовников, он бы стал дающим, жертвующим собой – потому что он моложе и его облик лучше, чем у меня. Какое качество во мне могло бы показаться ему достойным любви? – К моей музыке он равнодушен. Моих тайн не знает. И все-таки именно он был домогающимся, чья готовность предшествовала моей. Он решился пожертвовать собой.

Я окончательно отрезвел. Еще в полдень мой мозг был наполнен невыразимым блаженством, но теперь он погрузился в едкий раствор всеобъемлющего отчаяния. Простодушие в отношениях между мной и Аяксом сделалось невозможным. Я обнаружил свою нежность к нему и тотчас вновь ее потерял. Я тоже возжелал его, но слишком поздно и не без фальши. Отговорка – что произошло недоразумение – не поможет. Он, на собственный страх и риск, решился изменить отношение ко мне. Я от него уклонился. Но теперь любые решения могу принимать только я. Немыслимо использовать случившееся сегодня как предлог, чтобы расстаться с Аяксом. Я уже не могу обходиться без него. Его присутствие, пусть иногда и тираническое, стало новым импульсом для моего духа; благодаря ему, можно сказать, ускорился обмен веществ моей души. Я больше не готов к одиночеству. Я, значит, должен вывести на чистую воду сделанное им предложение: разбираться с ним, расчленять его, пока оно не будет истолковано, прощено и сделано пригодным для будущего… пока не потеряет свои шипы. – А позор… наш позор должен быть превращен в общее для нас тайное знание. Ах, это изнурительная работа для неплодородной души! Две упрямые души должны добиться пресуществления некоей данности. (Если бы мое мужество было хотя бы так велико, как у какого-нибудь заурядного человека! Как простодушное мужество обычного, преследуемого горестями человека!)

Я был настолько глуп, что какое-то время бездеятельно ждал появления Аякса, как бы предполагая, что это все еще его роль – быть водителем в наших запутанных делах. Конечно, я вскоре догадался, что его роль не могла измениться: он сделал мне далеко идущее, даже всеохватывающее предложение, которое невозможно исказить или ослабить; я, правда, впервые ознакомившись с этим предложением, отверг его; но Аякс-то еще не снял свое предложение, не уменьшил его – до поры, пока я найду время, чтобы взвесить все сомнительные стороны и преимущества. Аякс не появляется – значит, наверное, он все еще лежит в кровати и ждет меня. Он ждет, что я не устою перед искушением… и сдамся. Я спрашиваю себя – глупо и настойчиво, – не будет ли это, по крайней мере, самое удобное: сдаться… снова пойти к нему, принять такое переживание и уже после, вдвоем, рассмотреть его следствия. (Что, собственно, мне мешает? Я уже запутался в своем желании.) Ах, но это стало бы началом неведомого. Я должен был бы сам поддаться пороку, вопреки моей воле. Мои житейские неприятности умножились бы. Необдуманные поступки не соответствуют моей натуре. Переживания сделались для меня чем-то чуждым. Меня ужасает возможность такого поворота моей судьбы. (Я только думаю о ней. Я не представляю ее себе образно. Она приближается ко мне только с помощью слов. Однако еще ужаснее, чем порочная склонность ко мне другого человека, была бы для меня уверенность, что Аякс меня любит. Это означало бы разрушение моего бытия. (Я выражаю свои мысли очень неумело. Любовь есть нечто безусловное. Аякс просто останется лежать в постели. Он больше не встанет. Он, возможно, вознамерился умереть.) Такая крайняя опасность маловероятна – и все же одна только мысль о ней переворачивает во мне все, вплоть до сокровенных глубин. Я попытаюсь прояснить это чувство, что привычный уклад рушится, – насколько смогу. Я задолжал отчет самому себе. Для меня все становится яснее, когда превращается в слова на бумаге. Но мое чувство всегда пребывает где-то далеко, вне слов. Оно мешает мне найти правильный порядок. И все же эти фразы, неточные и едва ли написанные в правильной последовательности, являются для меня дорожными указателями: помогают ориентироваться в лабиринте событий, которые моя душа, из-за какого-то присущего ей недостатка, не способна воспринимать с достаточной ясностью. Мне вновь и вновь не хватает силы, потребной для принятия решения. Я бы не ужаснулся, если бы какое-то стремление во мне решилось на нечто отвратительное или подлое. Но тогда это должно быть обусловлено всей моей волей, подлинной потребностью. А между тем я не чувствую такого чистого принуждения – которое было бы единственным оправданием для моих поступков и желаний…

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Я написал, что без малейших сомнений принял бы удовольствие, на которое был бы способен, – даже если оно мне не подобает или теперь уже не подобает. Только ложные судьи берутся судить о неведомом нам устройстве тела. – Я настолько слаб или был так сильно введен в заблуждение, что мне редко доводилось испытывать счастье чувственного наслаждения. Я и вспоминаю свое счастье лишь как часть ужасных потрясений, запутанных ситуаций, случайного стечения обстоятельств. Слишком часто я чувствовал себя не вполне тактичным слугой моего попавшего в беду тела. Да, мгновения отчаяния случались у меня часто, и моя свободная воля была не больше чем отговорка, помогающая скрыть тот факт, что я страдаю. Я лишь смутно догадываюсь, какая сила любви таилась во мне – каким был этот прекрасный, неодолимый, ошеломляющий дар, который дается нам, когда мы мало-помалу пробуждаемся от сна нашего детства. Но мне кажется, что эта сила любви, которая так жарко и загадочно струится по нашим жилам, приносит нам не столько счастье, сколько неуспокоенность. Ведь и песни о любви – поющиеся сейчас и те, которые пелись раньше, – полны сердечной тревоги: «Ах, как чудовищно горит – Разлука приносит тяжкую боль – Кричу и зову – Кляну тот день и каждый час{208} – Глаза мои плачут, сердечко вздыхает – Мне говорили каждый день: любовь, она как боль – Разлуку принимаю, с болью – Беда настигла вновь меня – Коварство всему виною – Сердечко бьется тревожно – Изранено сердце мое – Утешит кто меня теперь – Господь, кого мне обвинять – Ах, сердце мое печально – С любовью я повстречалась – Я, девушка бедная, плáчу – Я над собой уже не властен – Меня добиваются сотни парней – Душа во мне смутилась – Уеду, коль так суждено – Беда, ты меня обхватила». – Десять тысяч песен. На всех языках. Это неотступное желание, не исполняющееся… Это исполнение желания, полное разочарований… Отдохновение в любви всегда бывает коротким. Боль от ревности и разлуки длится долго. Невозможность узнать о судьбе любимого – как саднящая рана. Эти благозвучные мелодии гибели… (Тутайн и я, мы попытались устранить это нескончаемое испытание.) Как же сильно я любил Эллену! Но какими несовершенными были все моменты исполнения желаемого! Что происходило между нами? Когда головокружение достигло высочайшего уровня? Лицо Эллены и ее прекрасное тело давно распались во мне; но моя любовь к ней осталась в моей памяти. (Моя любовь к Мими холодна; об этой девочке я больше ничего не помню. Моя нежность к Конраду существует сейчас лишь как тень; но сам он, как зримый облик, померк. Моя любовь к Тутайну еще помнит его лицо, его руки, его исхудавшее мертвое тело, соски у него на груди.) Мое тоскование по Эллене обставлено картинами, сохраняющими в себе реальность прошедшего времени. Я сидел рядом с ней на одном из обтянутых зеленым плюшем, совершенно уродливых диванов в доме капитана, в то время как она произносила вслух греческие стихи, растягивая гласные{209}. Это было в ее маленькой, с высоким потолком, комнате. Пока она учила стихи, я наматывал на палец ее волосы. На протяжении целого часа, каждый день, я занимался исключительно тем, что накручивал ее волосы на свой палец. В следующий час моя ладонь лежала на ее стройной обнаженной шее. (Она носила блузку, оставляющую шею открытой.) Иногда я использовал обе ладони, чтобы обнять эту шею. (Но ладони Тутайна, действуя таким же образом, принесли Эллене смерть.) В конце второго часа Эллена, все еще сидевшая над книгами, говорила: «Ты немножко сумасшедший, Густав» – А что еще она могла бы сказать? Мы ведь не признавались друг другу в нашей любви. Да я и не знал, что люблю ее. По крайней мере, мы тогда еще не нуждались в самом этом слове. Я считал любовь чем-то таким, что нагрянет на нас гораздо позднее: с грозным величием, со взмахами крыльев, как у ангела, с окончательными обещаниями, с обязательствами, для которых я пока был слишком слаб. – По истечении двух часов, на протяжении которых ничего примечательного не происходило, но которые для меня пролетали быстрее, чем любые другие часы, я снимал со стены гитару и, взяв первые аккорды, запевал песню, чаще всего непристойного содержания, не извлекая, однако, из ее текста ни малейших выводов касательно нас самих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю