355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) » Текст книги (страница 39)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 22:30

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 59 страниц)

Он выпрямился. Его зубы стучали в холодном страхе. Он высвободился из серого халата, как бабочка выползает из куколки. На протяжении двух или трех секунд я даже не замечал перемены. А потом увидел, опять, как сверкнул позолоченный сосок. Я увидел белый призрак: его наготу. Ароматную кожу, гибкие руки и ноги… На нем был только пояс – широкий черный ремень. За ремень, у левого бедра, засунут кинжал или нож. Аякс вытащил это оружие из ножен, так что в свете лампы лезвие блеснуло перед моими глазами. Руки Аякса были как небесные облака над моим лицам. Устрашающая соразмерность его тела, казалось, сейчас обрушится и раздавит меня. Камень, даже преображенный в статую, уничтожает того, на кого он упал…

– Это лезвие войдет тебе в пах, если ты покусишься на мое горло или на внутренности, – сказал он. – А вообще я вполне ручной…

Я вскрикнул. Я совершенно потерял представление о месте, где мы находимся. Все это могло быть сном. Мы словно перенеслись в некое абстрактное место Мироздания, где нет никакой силы тяжести, нет притяжения. Только он и я оставались зримыми посреди чудовищной пустоты… Я кубарем скатился с кровати, запутался в одеяле, упал, поднялся на ноги и отбежал в дальний угол комнаты, за рояль. Но это тоже было место без гравитации, без лица. Аякс по-прежнему стоял у кровати, руку с ножом он опустил. Явление, ничем не подкрепленное: серый свет, сгустившийся в блеклый человеческий образ… Я видел цельного человека… реального и вместе с тем как бы растворившегося. Я задыхался. Я опять закричал. Мне хотелось упасть; но не было направления, в котором я мог бы падать.

– Почему ты кричишь? – спросил он обескураженно.

– Уходи! Убирайся из комнаты! Немедленно!

От страха и возбуждения я сунул себе в рот палец. Куда мне деваться, если он направится ко мне? Но он только с хрустом потянулся. И остался стоять, где стоял.

– Это уже не игра, – сказал. – Взгляни на меня. Нож наточен. – (Тутайн тоже, тридцать лет назад, показывал мне наточенный нож.) Аякс легко провел лезвием по своему бедру. Из пореза тотчас выступили капли крови.

– Я не пойду к тебе – это ты должен вернуться, – сказал он. Кровь из раны теперь стекала по его ноге двумя струйками.

Ощущение собственной несостоятельности – моего предназначения, состоящего в том, что придется подчиниться воле, абсолютной воле этой ночи, – захлестнуло меня волной нечеловеческого стыда. Медленно проходили минуты. С устрашающей отчетливостью вновь проступили очертания комнаты. Я больше не осмеливался издать ни звука; но страх во мне, подпитываемый жуткими немыми минутами, вновь взревел: «Убирайся из комнаты!»

Да, господин, которого я не знаю, отдал приказ: «Хватит! Вон!»

– Ладно, – сказал Аякс и прямо взглянул мне в лицо черными матовыми глазами. Мягким и печальным был его голос. Он наклонился, поднял с пола керосиновую лампу, ухватил за краешек сброшенный прежде халат. И, волоча халат за собой, направился к двери, открыл ее, исчез. Я мысленно следовал за ним через гостиную, дальше – пока Аякс не добрался до своей комнаты. И тотчас судорога, которая Сделала меня неподвижным, отступила. Я закрыл на засов обе двери комнаты. Я сразу оделся. Все мои чувства настолько возбудились, что о попытке заснуть нечего было и думать.

Я стал расхаживать по своей темнице. Трагическая сцена, только что расщепившая пространство этой тихой комнаты, все еще присутствовала в моем сознании, во всех деталях. Я мог бы с большой точностью воспроизвести слова, которые были произнесены. С момента, когда они прозвучали, прошло не более получаса. Границы начала и конца оставались незыблемыми. Но сама личность Аякса терялась в моем представлении… казалась чем-то прозрачным. Чем-то таким, что находилось вблизи меня лишь как разреженная выборка телесных субстанций.

В нем вдруг соединились искристое заблуждение и жесткий закон формальной логики. Они покрыли его разум, обычно осмотрительный, слоем скудоумия. Аякс теперь не сомневается, что я – двойной, даже тройной убийца. Как же мне с ним общаться, при таком недоразумении? Он даже не позволил охватившему его ужасу достичь зрелости. (Человеческая кровь для него не отличается от крови животного. Забой лошади ранит душу глубже, чем человекоубийство. А я уверен, что он на это способен.) Он слишком поспешно решил, что пощадит меня; и вовсе не из жалости, а чтобы злоупотребить моим доверием, добиться для себя какого-то выигрыша: потому что мистическое одиночество – отъединенность от всех мягкосердечных, домашних, старательных, миролюбивых, верных своим обязательствам людей – это и его судьба. Обнаруженная им – как ему кажется – темная дыра чужой души, тоже изгнанной в пространства Безмерности, внушила ему ложную надежду на чудо двойного отщепенства: на безмолвное совокупление двух проклятых тел{340}.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Удивительно, сколь несущественными представляются мне – уже сейчас – его слова и сколь незыблемо сохраняется в памяти это увиденное мною свинцовое лицо. Я написал выше, что оно, как мне кажется, выражает. Я уверен: ни одна из когда-либо посещавших меня мыслей даже крылом не коснулась лба Аякса. Поэтому моя невиновность остается для него совершенно незримой. И ведь нельзя сказать, что от сообщества цивилизованных людей его оттеснили собственное самосознание, или сновидения, или телесная печаль: нет, он никогда, ни в какой час, к этому сообществу не принадлежал. Он был куском Первобытности, с самого рождения. Был… отставшим отчасти солдатом… Аякс, несмотря на свою чувствительность, даже не знает, что человек может быть устроен иначе, чем он. – Я готов сделать и противоположное утверждение, лишь по видимости опровергающее первое. Каждый человек устроен как он. Каждый – если не развивал себя – пребывает в плену у своих личин, в подчинении у своей плоти, в страхе перед своей беспомощностью{341}. – И ведь Аякс не глуп. Он владеет речью. Его речь отличается холодной лаконичностью или богатой образностью… в зависимости от того, как ему в данный момент хочется. Он никогда не лезет за словом в карман, и это поражает меня. Его молчание, его настойчивые расспросы порой казались мне опасными; его открытость словно подернута паутиной хитрости. И все же я готов признать за ним такую добродетель, как простодушие. Он – тело, образовавшееся в результате совокупления отца и матери, как и все мы. Он играет с собственной привлекательностью, как коты играют со своей, когда издают по ночам органные звуки. Я стараюсь быть справедливым к Аяксу. Его черные матовые зрачки – похожие на зрачки животного, безнадежно и удивленно рассматривающие какого-нибудь представителя той же расы, цельный образ которого по непонятной причине от них ускользает, – эти зрачки тронули меня, несмотря на разделяющие нас хрупкие звонкие пустоты.

Обычными средствами взаимопонимания он пользуется, как школьник пользуется логарифмическими таблицами или как инженер – тысячами накопленных единиц статичного знания, обобщенного в учебниках: без возможности проверить правильность формул, без желания уловить их подлинный дух. Потому он и кажется умным: потому что пользуется наследием более развитых, чем он сам. Он ничего не смыслит в утонченных душевных проблемах. Отговорки, сдержанность, ограничения; набор допустимых чувств; вытеснения; любовь, далекая от телесных соприкосновений; печаль по какому-то человеку, длящаяся дольше недели – все это представляется ему паутиной, наброшенной на чувства с целью уморить их голодом. Свобода в его понимании – это неограниченная свобода обитателей лесной чащи. Да только живет он как человек, среди людей. Он, конечно, к ним приспосабливается; но по сути остается все тем же: потому что время, подходящее для его истории, – это наша праистория, первобытность. Он совершенно одинок. Корни его души – безусловные чувственные впечатления, от которых большинство людей давно отказалось. Он не любит музыку. Просто не способен ее воспринимать. Музыка есть нечто настолько позднее, что к его эпохе пробиться не может. В его ушах гудит ветер. Зато глаза у него зоркие, как у орла. Его дух может воспламениться, даже если увиденные картины расплывчаты. Его взгляд достаточно неустрашим, чтобы присовокупить даже спрятанное, подозрительное к ядру целостного, обласканного светом образа. Все зримое погружено в свет. Видеть ужас, угрозу, беду, вожделение и смерть – значит еще и вот что: видеть их погруженными в сияние. Аякс видит мир во всей его красивой жестокости; но зло, как дьявольское расчетливое измышление мозга, – такое ему неведомо.

Он – это плоть, которая стала человеком{342}: чтобы наводнять Землю войнами; вытеснять и истреблять животных; вытаптывать ландшафта, взрывать горы и долины ради добычи угля и руд; распространять под благодатными облаками тревогу, борьбу, пожары и ядовитые газы; ставить перед собой цели, а едва они будут достигнуты, заменять их еще более претенциозными; чтобы летать, наращивать скорость, стремиться к еще большей скорости; чтобы накапливать знание, дробящееся в десятках тысяч узкоспециализированных голов; чтобы безудержно умножать число себе подобных, которые станут жертвами ненависти бюрократов. Однако люди больше не хотят его знать: этого инициатора; их предка; человека, который делает что хочет, потому что у него теперь стало больше разума, и больше орудий, и больше власти, чтобы избавляться от противников. Они все нашли прибежище в гуманности, в доказательствах собственной невиновности. Издавались законы, и были воздвигнуты величественные здания религий. Но прежнее зло никуда не делось. Зло продолжает распространяться: растет вместе с небоскребами ввысь; вместе с шахтами уходит вглубь; вместе с улицами, пароходами и самолетами расползается вширь; вместе с электрическими волнами добирается до самой клетки, до ее ядра; вместе с большинством, права которого гарантированы, поражает дух, нашу последнюю надежду.

Однако его самого, в чьем лице все мы виновны, люди не желают знать. Его доставляют к судье, обвиняют в чем-то и присуждают к казни через повешение. В зале суда он стоит совершенно один, в полном одиночестве, презираемый всеми: человек-животное, беззащитный, как все животные. Его может спасти только ложь. И он, как когда-то в первобытные времена, пытается сообразить: сумеет ли уйти от опасности, или она настигнет его уже сегодня.

Путь человечества нельзя обратить вспять. Численность человечества не будет уменьшаться. Животные не вернут себе землю, которая по праву принадлежит и им тоже, – как белые люди никогда не вернут чернокожим когда-то отобранную у тех собственность. Борьба за восстановление законного права немыслима. Способность понять такую борьбу, как и сострадание вообще, никакого влияния не имеет. На знамени победителей написано: НАСИЛИЕ. Несчастье, которое люди сами себе готовят, может быть обуздано только еще большим несчастьем: вторжением космического пространства на пашни, в машины, в человеческий мозг.

Он стоит совершенно один. Человек, который уже любит рисунки Тутайна, но еще не способен расслышать музыку Жоскена или Моцарта. Который уже овладел языком договоренностей, но в своей жизни не желает признавать никаких ограничений; который больше не может делать то, что хочет, но тем не менее способен на все.

Я чувствую жалость к нему, к себе, к человечеству. Быть способным на все – разве это не единственная, не последняя надежда, связанная с тем, что в человеческой плоти еще остается какой-то поддающийся формовке материал? Разве анархия – не последний защитный вал перед единовластием бюрократических обществ, в которых нет жалости, нет возможности благотворного поворота, нет права, а есть только судьи, только прогресс обессмысливания и духовная смерть; где производство вытесняет творчество, а массовые переживания – счастье?

Я открыл дверь, взял лампу, пересек гостиную и зашел в комнату к Аяксу, чтобы помириться с ним. Я был готов… подчиниться какой-то воле, существующей вне меня. Аякс отсутствовал. Окно было распахнуто. «Кто бы мог подумать? – тихо сказал я себе. – Он не дождался меня. Его тело больше не хочет ждать. Он не щепетилен, но ему не хватает терпения»{343}.

Мы с ним оба потерпели полное поражение. – Он сбежал… чтобы остудить свое неотчетливое желание более грубой похотью. Я принялся искать украденный у меня пистолет. Я его не нашел. Я заметил парфюмерный флакон и пиалу с листовым золотом.

Один-единственный миг может заставить томиться и тело, и душу. Моя капитуляция перед странной жаждой оказалась такой же внезапной, как ее, этой жажды, возникновение. Я положил себе на ладонь золотой листочек, растер его и стряхнул не прилипшую к коже золотую пыль.

«Слишком поздно, – сказал я себе. – Это глупо. Мы не знаем друг друга. Он воспользуется еще многими людьми. Он вломился в темное стадо. Не любовь его гонит, а голод. Деньги его обуздывают, слова раздражают».

Ты покидаешь кого-то навсегда… Три месяца продолжалась для меня реальность этого человека. И вот эта реальность схлынула, как морская вода в пору отлива. Статуя его тела обрушивается. Ты думаешь, она раздавит тебя. Но внезапно она оказывается легкой, как высохшее насекомое. И ты убираешь ее в какой-то ларь.

* * *

Мы и сегодня не выстояли друг перед другом. Он был в плохом настроении, невыспавшийся, усталый. Я впервые заметил темные круги вокруг его глаз. Взгляд у него был тусклым, глаза казались ввалившимися.

– Ты был у Оливы? – спросил я.

– Нет, – ответил он грубо, – у мельничного жернова{344}.

Я не осмелился спросить, чтó он имеет в виду.

– Ты меня выгнал, – продолжил он укоризненным тоном, – но ты хоть представляешь, чтó делаешь? Ты вообще слушал меня? Нет ничего более убогого, чем одиночество.

Теперь я притворился раздраженным. Я снова заговорил об увольнении и о том, что третьего ноября он должен будет отсюда съехать{345}. Те мысли, которые волновали меня прошлой ночью, уже стали какими-то туманными. Во всяком случае, я не решился признаться в добрых чувствах к нему. Слегка подурневшая, всклокоченная голова Аякса{346} больше не соответствовала образу величественной свинцовой маски. С молниеносной быстротой рассеялись тайны нашего ночного поединка. Эти руки, эта голова – которые еще вчера казались мне проникнутыми творческой интуицией… темными и меланхоличными, как металл… женственными… жесткими как камень… принадлежащими статуе… состоящими из плоти… соблазнительными и отталкивающими; казались памятником дерзким предкам, неумолимо-ярким каплям их крови; казались восставшими из загадочных ям: теперь вдруг они стали обычными, заурядными человеческими руками и головой. А золотой блеск на ресницах Аякса, пудра на его щеках, зеленый налет на губах, вызывающая позолота соска обернулись всего лишь гримерным реквизитом из богато наполненной туалетной шкатулки.

«Возможно ли, – спрашивал я себя, – что я его больше не боюсь, не испытываю к нему любви-жалости, могу без него обойтись? Неужели он полностью погаснет для меня еще прежде, чем уйдет отсюда{347}? Мои страхи, потрясения, игра с подозрениями и преступлением, неужто все это – лишь разоблаченные обманки? И наши с Аяксом попытки узнать друг друга были ненужными? И неважно, что я услышал, как закончил свои дни судовладелец? И эти три последних месяца – только безрезультатные каникулы, прервавшие мое одиночество? Неужели все будет так, как было, – когда Аякс уйдет?» Я не ответил себе на эти вопросы. Я теперь пристальней пригляделся к Аяксу. Я попытался еще раз разложить его лицо на составляющие – по-другому, чем прежде, под знаком овладевшего мною отрезвления. Они все еще присутствовали здесь, эти предки. Но каким же уродливым показалось мне теперь их соединение… и каким противоречивым! Эта борьба друг против друга, эта торговля даже за самое незначительное местечко на коже, эта несвежесть развращенности, доставшейся от кого-то в наследство… В конечном счете это лицо возникло из многих наложенных друг на друга прозрачных лиц. Жизнь Аякса, с которой он обращался так хладнокровно, на самом деле была повторением: кто-то уже вел очень похожую жизнь, только на несколько поколений ниже. Такие же мутные тайны, катящиеся по накатанным рельсам грехи, авантюры, часы отупляющего равнодушия, те же лживые измышления… Алчность, хитрость, невозмутимость, выдающая себя за примету зрелости… Те же крики, страхи, слезы, сны хищного зверя… и дешевая покладистость… Он больше не представлялся мне одиноким, единственным в своем роде: в нем угадывался целый род крестьян, почтенных купцов, ученых пасторов, мясников, вспарывающих брюхо животным, толковых домохозяек, легкомысленных дам и кавалеров. Его лицо, неподвижное, безучастное – прежде казавшееся мне таким величественным, – не несет ли оно на себе отпечатка усталости, характерной для совершившего долгий путь и наконец улегшегося коровьего стада? Затишье в протоплазме, которое сильнее, чем сон? Затхлый запах хлева? – – Заурядный человек? Возможно ли такое? Еще вчера он был другим. Вчера постыдное казалось величественным. Что же произошло? Что изменилось в моем восприятии? Какая катастрофа развивается в самом Аяксе? Или я так немилосердно расчленяю его, потому что больше не хочу примирения? А что, если он нуждается в моем сочувствии, в моей любви, чтобы осознать глубинное значение своего становления-плотью, чтобы сделаться чем-то лучшим, нежели трава над провалившимися могилами? Что будет, если я внезапно отниму у него мое сострадание, которое увереннее и зорче, чем разум? Должен ли я именно теперь впервые понять его мольбу, его боязливый вопрос, который он повторял так часто: «Я тебе нравлюсь?» Неужели его бытие так непосредственно связано с подтверждением его значимости другими людьми? Ах, я стыжусь своих немилосердных мыслей. Я хочу взять себя в руки, чтобы не судить его слишком строго, не погубить. – – А вдруг дело обстоит так, что сама судьба доверила его мне; что он очертя голову бросается в спасительную пропасть, когда предлагает себя, что он хотел бы искоренить ту ночь своей корыстолюбивой самостоятельности – хотел бы взломать накрепко запертую дверь, – чтó, если одно слово – правильное слово – слово, которого во мне нет, могло бы его освободить – —?

Слишком поздно. Те силы, что действовали между нами, исчерпаны. Я уже внутренне распрощался с эксцентричным эпизодом его первого появления в доме; с его присутствием, которое делало меня счастливым; с той тревогой, которую внушали мне его подозрения. И дешевое утешение, заключающееся в том, что Аякс меняется на моих глазах, – это я тоже успел ощутить со всей отчетливостью. Никакой зов милосердия не отменит того, что теперь я смотрю на вещи более трезво. Свет заурядности падает на нас обоих{348}.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Впервые Аякс не стал готовить вечерний пунш. Я попросил его это сделать.

Я сказал:

– Мы ведь не хотим расстаться врагами.

– Ты еще пожалеешь о своем неразумии, – ответил он. И тут же – думаю, это случилось у него ненамеренно – скорчил мне рожу. Да, его лицо словно распалось на части, а вновь собралось в одно целое далеко не сразу. При этом он еще и дрожал всем телом{349}.

Вместо того чтобы как-то его успокоить, я ушел в себя и молчал. Больше того: притворился, будто вообще не увидел зияния между распавшимися частями лица и будто его бурно вздымающаяся грудь, подгибающиеся колени остались для меня незамеченными. Так я солгал.

Аякс сварил пунш. Он сделал его более крепким, чем обычно. Потом уселся напротив меня, прихлебывал напиток.

– Я теперь не смогу жениться на Оливе, – сказал он, – я ведь остался без средств.

Он ожидал от меня ответа. Я и на сей раз его разочаровал.

– Кто из нас двоих виновная сторона? – спросил он наконец. – Для меня жизнь почти ничего не значит. Это – свидетельство неподдельности моей ставки{350}. Солдаты – а их великое множество, и далеко не все они герои – ставят на кон собственную жизнь. Они не вправе утаивать свое тело от смерти. Рабочие в шахтах и у станков, способных порвать человеческую плоть, тоже подвергаются опасности. Если они умрут от увечий или от удушья, это не лучшая участь, чем быть убитым. Так почему слуга, зависящий от своего господина, не должен подвергаться опасности? Душа так или иначе пропала, если ты вынужден подчиняться другому. Так почему же тело должно быть пощажено, если любой солдат большой армии приносит навязанную ему военную присягу, то есть обязуется – чувствует себя обязанным – бросаться вперед, навстречу огню и стали?.. – Он больше не ждал от меня ответа. Он опустошил бокал и тотчас снова наполнил его, чтобы снова опустошить.

– Я ложусь спать, – сказал он спустя какое-то время, – я устал. Я действительно очень устал. Я хотел бы завтра спать целый день.

– Это я охотно тебе позволю, – сказал я мягчайшим тоном. Я почувствовал незаслуженное облегчение: потому что мог пойти ему навстречу хотя бы в такой малости.

– Спасибо, – сказал он и отправился к себе.

Я же допил остатки пунша. Еще раз – движением руки, немым криком – я попытался пробить поверхность тьмы. Но тьма не раздралась. Она остается.

Я прошел в свою комнату, запер дверь. Я еще сидел за письменным столом, когда ручка двери повернулась. Но Аякс не окликнул меня. Не произнес ни слова. Я услышал его удаляющиеся шаги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю