Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)"
Автор книги: Ханс Хенни Янн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 59 страниц)
– Вы, конечно, не откажетесь пропустить стаканчик? – спросил я.
– Не откажусь, – подтвердил он. – Честно говоря, я опять пристрастился к выпивке. Это все-таки утешение.
Я принес стаканы и бутылку.
– Такого я в самом деле не ждал, – сказал могильщик, и я подумал, что он имеет в виду мое гостеприимство; но очень скоро до меня дошло, что вся речь Ларса вертится вокруг одного человека: женщины, его жены.
– …Они всегда появлялись на свет очень гладко, без всяких неприятностей. – Поймите меня правильно: очень гладко, очень просто. Девятнадцать ребятишек. Это, если хотите, самое большее, на что может рассчитывать женщина. Но и мужчина тоже. Вы не должны это недооценивать! На это уходит двадцать пять лет, как если бы их и не было. Не знаю, способны ли вы составить себе об этом верное представление. Ведь я могу говорить с вами начистоту, не боясь, что вы поймете меня неправильно? Начинается все чрезвычайно – как бы это выразить? – легко. Да, легко. Когда ты держишь в объятиях девятнадцатилетнюю девушку, такую беленькую и крепкую, то все действительно получается очень легко, тебе помогает Природа, и у тебя встает. Тогда все наверняка свершается по Божьей воле. В любом случае, она была хорошая женщина. – Она и осталась хорошей. Всегда оставалась. Мне не на что жаловаться. Такая приятная. Очень приятная. Отзывчивая. Никаких с ней не было трудностей. Никогда не болела, не привередничала. Это и впрямь очень важно, сударь: когда достаточно дотронуться до женщины, и сразу все происходит так, как было предопределено на небесах. Трудное – это когда много детей. Поначалу ты о таких вещах вообще не думаешь. Дети рождаются сами собой. В этом есть что-то удивительное. Я иногда ловил себя на том, что задаю себе вопрос: округлится ли ее живот снова? И он округлялся… Поверьте, это странное ощущение: лежать в постели рядом с таким круглым животом. Я иногда боялся себя. Но есть тут и свои радости, конечно. Простой человек, как я, тоже имеет гордость. Когда родился десятый – а это был снова мальчик, Хансотто, – я сказал себе: пусть так продолжается и дальше; теперь ты им всем покажешь, на что способен; тебе не составит труда настрогать еще десятерых. – До такой степени глуп человек. Столько в нем глупости! Благочестивой глупости! В то время я не пил. Вообще не брал в рот ни капли. Думаю, я в этом смысле несколько… перегнул палку. Веди я себя иначе, я, может, не был бы таким глупым. Но я полагал, что так угодно Богу. Всё это, знаете ли, – когда оглядываешься назад, кажется слегка безумным… по крайней мере… не вполне правильным. Прежде чем лечь в постель, мы молились. Это было неправильно – было, между нами говоря, чертовски неприлично. Правда, детям оно не вредило. А это главное. Я думаю… с вашего позволения… что сейчас мы выпьем. – Это в самом деле хороший обычай. – Грешный человек, если он благочестив, всегда немного заносчив. Это хотя бы я открыл вовремя. Такого рода зазнайство мне глубоко противно. Меня упрекали, что я порой пропускаю стаканчик. Это меня обижало. Разве я не мужчина? Мне кажется, я свои мужские качества доказал. И с руками-ногами у меня все в порядке. Вы бы подсчитали, сколько трупов я на своем веку закопал! Получится внушительное число. А как часто мне приходилось тянуть за веревку колокола? И еще кладбищенский холм с могилами нужно обихаживать. И самшитовые изгороди хотят, чтобы их подстригали, и сорняки приходится выпалывать. А все те листья, что опадают с деревьев, – их тоже надо смести в кучи. – Учитель желает, чтоб в его органе был воздух. Значит, кто-то должен наступать на мехи. Для этого требуются крепкие мышцы и кости. А кроме прочего, у меня есть собственное дело: маленькое поле и повозка, в которой я разъезжаю по округе, закупаю яйца и сало. Все это забирает тебя целиком, и я не хочу, чтобы мне говорили, будто я не вправе, как другие мужчины, пропустить стаканчик… Я, по крайней мере, могу принять в себя больше, чем эти ханжи, которых от страха прошибает пот, если им попало в глотку спиртное; которые потихоньку все-таки его пьют, но после всякий раз сосут мятные пастилки…
Он выпил и первый стакан, и второй… Я поначалу не был расположен поддерживать беседу. Очевидно, все еще не смирился с тем, что Ларс навязался на мою шею. – Я, конечно, слышал произносимые им слова, но не распознавал их зловещего смысла. Не понимал, почему он сделался таким разговорчивым. Я догадывался: Ларс собирается что-то мне сообщить – может, и неприятное; но любопытства ни в коей мере не чувствовал. Я как бы отодвигал свое любопытство на потом. Ларсу же, похоже, не составляло труда самостоятельно поддерживать плавный поток речи. Он время от времени делал многозначительную паузу: но не потому, что вдруг смущался, или чувствовал нехватку тематического материала, или хотел услышать мою точку зрения; перерывы в речи были принадлежностью той зловещей тьмы, которая с самого начала нависала над ним, но для меня обнаружилась с большим запозданием. – Он выпил второй стакан и заговорил снова.
– Тут и толковать не о чем: она в самом деле умела выдавливать ребятишек совершенно незаметно, даже без особых стонов. И никогда ни с одним не приключалось никакой беды. Бывало, и без акушерки обходилось. – И еще я могу сказать – хочу добросовестно засвидетельствовать, – что она никогда не теряла наполовину готовую работу. Знали бы вы, чтó порой закапывают на кладбище – вот, к примеру, жена Пера Куре – после седьмого ребенка она уже никого не рожает – ее живот больше этого не хочет. Семь месяцев она еще удерживает плод, но потом он выскакивает. И конечно, жить на свете такое не может. Поначалу они еще относили выкидыш на кладбище. Даже давали ему имя. А недавно Пер Куре рассказал мне, что теперь у его жены все заканчивается уже на пятом или шестом месяце. Теперь они закапывают очередной мертвый плод прямо в саду. Она хорошая и добросовестная женщина, эта Сольвейг; да только мышцы у нее слишком слабые. А еще она постоянно твердит, что ей и семерых достаточно. Тут она, конечно, права. Но с моей Петрой ничего подобного не случалось. Могло, конечно, случиться, но она до последнего оставалась очень тугой – очень тугой внутри. – Не знаю, так ли я выражаюсь, чтобы вы меня поняли… Нам с ней не приходилось ничего закапывать, кроме последа. – Мне еще не приходилось копать могилу ни для кого из моих. Это первый раз…
Теперь я как будто понял, что он говорит о несчастье. Недавно я видел его жену, с округлившимся животом. Ребенок, должно быть, явился на свет мертвым… Я не нашел повода, чтобы задать вопрос или что-то сказать, перебив Ларса. Такое несчастье даже не казалось мне особо значимым. Я вообще не понимал, почему он делится со мной всеми этими тайнами плоти – какое мне до них дело. Но голос Ларса внушал подозрения. Он был каким-то тусклым. Ларс наверняка опорожнил сегодня уже целый ряд стаканчиков; с другой стороны, его поведение не казалось грубым или навязчивым, как у записного пьяницы. Он только говорил откровеннее и меньше контролировал свою речь, чем я мог бы ожидать от него.
– Вы, конечно, способны вообразить такое… лишь приблизительно. Я не боюсь мертвых. От страха можно себя отучить. Обхождение с ними становится привычкой. Мертвый человек не особенно и отличается… от мертвой свиньи. Это я знаю – так сказать – по личному опыту. И потом, мы все прикасаемся к мертвому… губами… когда кушаем свиную плоть. Если человек, как я, закапывает мертвецов аж из двух общин – Я хочу вам кое-что доверительно рассказать. Раньше, до меня… каких-то пятнадцать лет назад… мертвецов не… не закапывали глубоко… По крайней мере, так обстояло дело с частью мертвецов, с большей частью. У нас тут был такой порядок, что могила сохраняется в неприкосновенности, пока за ней кто-то ухаживает. Сколько именно лет, не оговаривалось. Это, скорее всего, был старый обычай… сохранявшийся с незапамятных пор. Правда, известно, что лица духовного звания… бывшие управляющие… офицеры в отставке, внезапно решившие поселиться на каком-нибудь хуторе, чтобы там проедать свою пенсию… девицы с парой тысяч талеров в кошельке… наши короли поистине облагодетельствовали множество таких девиц… были времена, когда страна буквально кишела бастардами: что такие люди съезжались сюда издалека. На наших островах у них не было родственников. Когда они умирали, никто за их могилами не ухаживал. Но зато таких приезжих закапывали глубоко. Да они и сами – если имели средства – заказывали для своей могилы… тяжелую каменную плиту. – Если же отвлечься от них – то все прочие лежат очень близко к поверхности, прямо под травой. Корни вполне могут дотянуться до черепов. Рыть могилу частенько приходится… пробиваясь сквозь полдюжины мертвецов. Речь, понятное дело, идет… только о костях. Можете мне поверить – голова сохраняется не так уж долго. Берцовые кости куда прочнее. А вот ребра ни на что не годятся. Их мне не приходилось… собирать, разве что крайне редко. Я должен закопать обнаруженные кости в глину: на дне ямы, вырытой для нового гроба. Так нам предписано. – Можете мне поверить: иногда я натыкаюсь на парня, которому уже стукнуло лет триста или четыреста. Ничего хорошего с ним, конечно, больше не происходит. Да он ничего больше и не рассказывает. Мертвецы ничего не рассказывают. Только однажды со мной приключилась история… она и вас наверняка удивит. Моя лопата наткнулась на старый гроб, который… очень хорошо сохранился. Крышка просела, само собой. Но я отодрал эти доски. И что же вы думаете? Я ничего внутри не нашел. Никаких костей. Однако доски были с внутренней стороны обуглены. Почернели от огня. Такая загадка! Вот и попробуйте ее решить! Адское пламя не могло выжечь все там внутри, не вздумайте в такое поверить! Это даже мне в голову не пришло. Но что тогда прикажете думать о подобных вещах?..
Я налил ему еще стакан. Он выпил.
– Кто умер – превращается в прах. Могильщику – очень трудно – очень трудно – поверить – в воскресение мертвых. – Когда я совершенно трезв – прошу вас понять меня правильно, – я не могу снять шляпу и сказать с чистой совестью, что верю в воскресение мертвых. Это, конечно, с моей стороны неправильно – потому что как раз сейчас я должен выкопать могилу – которая для меня не – не безразлична.
Я испугался, что он расплачется. И потому сказал очень жестко:
– Когда из девятнадцати детей умирает один – умирает в момент рождения, – это не такой уж значительный удар судьбы.
– Да, – ответил, слегка удивившись, Ларс. – Но ведь ребенок не умер. Было бы… может, и лучше… или все равно… если бы умер и он. Однако роды прошли… так же легко, как всегда: в этом-то Петра знает толк. Акушерка сказала мне, поскольку родился опять мальчик: «Да, господин Сандагер, скоро вы опять получите свою Петру – но уж постарайтесь, чтобы последней родилась девочка»…
Теперь я понял, что суть рассказа от меня ускользнула. Но я ничего не спросил. Между тем речь гробовщика лилась дальше. Он уже не казался приросшим к креслу. Его облик воплощал странное смешение человеческой мерзости и звериного простодушия{433}. Он, как здесь говорят, нарастил себе толстое брюхо; но его круглую голову, если бросить на нее беглый взгляд, еще вполне можно счесть красивой.
«Его дети свидетельствуют за него, – повторял я себе. – Дети у него красивые. Просто великолепные. Бент великолепен. И Фроде не хуже Бента. А Миха настоящий красавец – робкий красавец со слегка подпорченной репутацией. Адин – как Бент, только на год младше. А этот Хансотто будет как Миха. И новорождённый наверняка не хуже других».
– …Это были легкомысленные слова. Теперь – задним числом – ну, вы меня понимаете, – они кажутся очень легкомысленными. Жена после родов никогда долго не лежала в постели – дня два или три, не больше. Но на сей раз у нее внезапно началась горячка. Что я должен был думать? Я ей сказал: «Тебе придется как следует отдохнуть после родов. Ты уже почти старуха». Такие примерно слова. Я ничего плохого не думал. Я залез к ней в кровать – у нас ведь только одна кровать и есть. Толком выспаться в те ночи не получалось. Малыш кричал. Я должен был делать для него то одно, то другое. И вот, когда он затих, а я лежал и не мог заснуть, я тихо спросил жену: «Ну как, тебе лучше, ты не будешь возражать, если…?» Она ничего не ответила. Я к ней пристроился. Немножко потискал ее и обнял. – Что тут скажешь? Она была такой соблазнительно-теплой. Только… ну да, только она не двигалась. Как бы это сказать… когда я поворачивал ее на бок, она плюхнулась мне на колени, словно мешок с мукой. Ишь ты, подумал я, хочешь со мной поиграться – давай, мне такие игры тоже знакомы. – Но потом, поскольку я не какая-нибудь бесчеловечная нелюдь, мне стало немножко не по себе. Я соскочил с кровати. Зажег свет. Жена лежала на постели… в луже собственной крови. Поверьте, сам я тоже был сплошь черным от крови – будто, раздевшись донага, зарезал свинью…
Видимо, я сделал какое-то непроизвольное движение… не поддающееся толкованию. Он замолчал. Смотрел на меня озадаченно или с укоризной.
– Я очень испугался, – сказал он еще. После чего окончательно умолк. Не помогло даже то, что я еще раз наполнил ему стакан. Стакан он, правда, опорожнил; но продолжал молчать. Я вынужден был произнести хоть что-то, хотел я того или нет.
– Так ваша жена… умерла? – спросил я очень тихо.
– Странный вопрос, – ответил он. – Понятно ведь… что именно поэтому я и пришел. Вы же наверняка читали об этом в газете. Прошло уже четыре дня. Сегодня с утра мы отвезли ее в церковь. Послезавтра похороны. – Я… раньше не управился бы с рытьем могилы. Все люди бросали на дорогу еловые ветки – и цветы – что очень любезно с их стороны – и заслуживает всяческих похвал…
Я сказал:
– Я не знал ничего. Я не читал газету. Никто мне не сообщил…
Он, похоже, задумался.
– Но ведь Миха… заходил к вам, – сказал он. – Он должен был вас попросить – он принес еловую зелень из вашего леса, чтобы украсить церковь и выстлать дно могилы. – Он должен был попросить у вас разрешения. – Он наломал этих веток…
– Он не заходил ко мне, – сказал я.
– Странный парень, – сказал могильщик. – Он стыдится о чем-то попросить. И никогда этого не умел. Он даже никогда не молится – ведь молитва тоже своего рода просьба. Но я подумал, он, по крайней мере, скажет вам… что срезает еловые ветки. Они, конечно, не бог весть какая ценность – но все-таки – неправильно так поступать. Я его призову к ответу – но вы должны нас простить. – Это ведь для покойницы…
– Тут и говорить не о чем, – сказал я. – Я лишь хотел бы выразить соболезнование вам и вашим детям… особенно самому маленькому…
– Это так внезапно… в самом деле, совсем неожиданно… свалилось на нас, – сказал он. – Я же не изверг. У меня и в мыслях не было… что она может умереть. Доктор говорит, она от заражения крови… умерла. Правда, мне это показалось… странным… совершенно непостижимым. Сам я думаю… что она от кровопотери… что истекла кровью… Кровь пропитала матрац и даже капала на пол… с вашего позволения.
Он опять на какое-то время замолчал. Все внутри меня противилось тому, чтобы что-то еще говорить, выражать ему мое участие и сочувствие, тем самым облегчая для него задачу продолжения речи… потому что теперь я точно знал, что он сделает мне предложение – вернувшись к разговору, который состоялся между нами пару лет назад{434}. Как бы то ни было, я выпил за его здоровье. Вообразив, что шнапс удержит его от слез.
– Бент другой, чем Миха, – начал он решительным тоном. – Он стал подручным мельника, как вы, наверное, слышали. Это тяжелое, но хлебное ремесло. Думаю, парень рано или поздно женится на какой-нибудь мельниковой дочке. У него нет недостатка в качествах, которые нравятся девушкам. – Такого парня не следует недооценивать. Он за последние годы стал очень самостоятельным. Очень рослым. И когда он весь припудрен мукой – а на девушек это производит впечатление, – его шансы только возрастают. Тогда сама по себе приходит мысль, что его кожа под курткой темнее, чем белый халат, и белая шапка, и белое лицо. Есть в такой мысли что-то соблазнительное. – Так же обстоит дело и с трубочистами. Но они, разумеется, черные – то есть там все наоборот. – Бент будет более удачливым, чем Миха, – так я предполагаю. – Знаете ли… иногда мне приходится что-то выслушивать о Миха, что-то не очень хорошее; но он просто очень застенчивый. Это действительно так – застенчивый, как девушка…
Ларс надолго задумался – наверняка о сыновьях. Мысленно испытывал каждого из них, рассматривал… Он собирал их всех вокруг себя. Будто вытаскивая, одного за другим, из тихой заводи – из стоячих вод времени. Добравшись в своем воображении до новорождённого, он заговорил снова.
– Малышу сегодня исполнилось одиннадцать дней. Он не отличается – не отличается сколько-нибудь заметно – от своих братьев – когда они были в таком же возрасте. В самом деле, не отличается. Это совершенно обычный… здоровый ребенок. – Я решил – отдать его – другим людям – чтобы он стал для них приемным сыном. Потому-то я и пришел. – Я бы хотел с вами – об этом – о предложении с вашей стороны…
– Я понял, – ответил я, прежде чем он завершил фразу. – Вы вспомнили, что пару лет назад я приходил к вам с просьбой.
– Так оно и есть… – сказал он, – именно об этом я и подумал. Если уж отдавать ребенка – то кому как не вам, моему ближайшему соседу…
И опять, уже не в первый раз за последние дни, мне внезапно пришлось прилагать усилия, чтобы справиться с нахлынувшими мыслями. Я твердо решил, что теперь не приму этот дар судьбы. Но я чувствовал потребность как-то обосновать мой отказ, обосновать для себя самого. Почему я хочу отвергнуть собственное давнишнее желание? Неужели два или три года – слишком тяжелое испытание для определяющей нашу жизнь иллюзии? Судьба исполняет многие наши желания – – но только не тогда, когда мы бы хотели, – а когда эти желания уже захвачены неописуемым процессом тления – когда сами мы их больше не узнаём. Ведь мы никогда не хотим чего-то вполне реального: наше желание тянется к абстрактному представлению о каком-то потоке событий, а не к событиям в их подлинности – не к безнадежному превращению этого потока в Окончательное, Неизбежное… в целиком и полностью Не-Сновидческое… – Могильщик между тем продолжал говорить.
– Мне достаточно и остальных. Самый маленький, этот маленький убийца – был бы для меня… честно говоря… обузой. Хоть я и имею… всяческий опыт обращения с детьми – я хочу сказать, что я всех их… вырастил, без каких-либо несчастных случаев, – все же мне теперь не хватает… поддержки со стороны моей Петры… так что у меня нет больше… подлинного желания, чтобы еще раз…
– Слишком поздно, – прервал его я.
Этот человек, явно намеревавшийся говорить и дальше – он даже продолжал шевелить губами, правда, не производя ни звука, – взглянул на меня со смущением и страхом.
– Как это – почему? – спросил он после минуты испуганного молчания.
На этот вопрос я должен был ответить прежде всего себе, без околичностей и отговорок, – несмотря на плачевное состояние моей головы. «Слишком поздно» – и это все, что я могу противопоставить тому Сознанию, что скрывается за вещами? В самом ли деле я всего лишь обижен или обескуражен, потому что мне пришлось дожить до пятидесяти лет, прежде чем судьба признала эту идею – способ решения моего будущего, придуманный мною, – прежде чем судьба признала ее годной и потому привела в соответствие с реальностью рядом со мной, вокруг меня? Меня что же, рассердила бюрократия Случая, которая, без видимой пользы, заставила меня прождать пару лишних лет – а за это время мне представилась возможность учинить еще одну глупость? Ту глупость, что я написал письмо неизвестно куда, в широкий мир, и в качестве ответа получил некоего господина Аякса фон Ухри? «Слишком поздно…» – эти горестные слова, это выражение глубокого разочарования… своего рода самоотречения, которое уже давно держит нас в своих когтях… постепенно отравляя… это дикое желание наконец покориться обстоятельствам… наконец перестать хотеть того, чего ты хотел когда-то, – неужели эти слова действительно произнес мой разум?
Мой мозг, с которым я боролся, определенно вышел из равновесия. На него воздействовали силы или предчувствия, неуловимые для меня. Я хотел точно выразить то, что означали мои слова; но я не хотел стать виновным по отношению к себе самому: разрушить свою жизнь, полностью парализовать свое будущее. Усыновить младенца – это означало бы жизнь: жизнь как таковую, дальнейшие годы, продолжение потока событий. Я должен был бы заботиться об этом маленьком мальчике, маленьком убийце, потому что, стань он моим ребенком, никакой другой опоры у него не осталось бы. Значит, я должен был бы жить, ради него. Судьба была бы обязана подарить мне еще по меньшей мере пятнадцать лет! Это казалось… совершенно неопровержимым. – Усыновить ребенка, фактически купив его, это было бы страхованием против смерти – против моей смерти. – И все же что-то бесформенное, тошнотворное – во мне или вне меня – противилось этому простому соображению. Или, по крайней мере, причудливо его искажало. Маленький мальчик, которого я еще даже не видел, словно погружался в черную желчь. Его бедное, только что родившееся тельце становилось поводом для распрей. Он совсем скукоживался, превращаясь в карлика, который не может расти. Красота, свойственная его братьям, у него была отнята; он же представлял собой только несколько фунтов человеческой плоти, о которых ничего определенного сказать нельзя. «Кто знает, выживет ли он вообще, если попадет в руки такого сумасброда?» – произнес, внятно для меня, некий голос.
Я почувствовал очень неприятное давление в поджелудочной впадине, физическое ощущение тошноты. «Был бы он, по крайней мере, в том возрасте, когда ребенок сам застегивает и расстегивает штаны…» – сказал я. Его беспомощность не внушала мне сострадания. Я представлял себе, с омерзительным отвращением, как мне придется стирать пеленки, видеть это невыразительное человеческое тельце запачканным влагой и грязью его выделений. «Почему меня преследуют все эти картины – отталкивающие, конечно, но не имеющие никакого значения? Почему я не слышу голоса, который подбодрил бы меня? – Эти мерзости, которые мне мерещатся, наверняка только отговорки; на самом же деле я просто не должен усыновлять ребенка. Да я больше и не хочу этого. Я больше не имею на это права. Я не имел на это права и тогда. Сегодня ситуация лишь по видимости изменилась. Лишь по видимости. Эти проклятые призраки Вечности{435} ловят нас на удочку, используя в качестве наживки свободную волю. Вновь и вновь насаживая ее на крючки. Но сегодня перед моим желанием выставляется заслон из голосов и неаппетитных картин; против моего желудка предпринимается совершенно реальная атака – натиск тошноты; и моя душа не может устоять перед ужасающей значимостью такого неупорядоченного сопротивления. Я не могу ему противопоставить ни крупицы подлинного чувства, ни капли любви, ни даже желание стать отцом или потребность в общении – ничего». Это была только часть того смятения, что оказывало гнетущее воздействие на мой блуждающий дух. Возможно, я в тот момент вообще не был способен к ясному, то есть ограниченному, мышлению. В дело вмешались чуждые дýхи… или, по крайней мере, чудовищное подсознание, ибо и оно тоже – в ведении моего Противника.
Ответить могильщику я не мог, потому что не ответил себе самому – оказался на это неспособным. Я смотрел на Ларса. Я определенно не выдал, ни единым движением или криком, того обстоятельства, что на меня обрушился ужасный удар. Но мое человеческое лицо изменилось: в эти минуты оно было разрушено. Некий демон упадка занялся тем, что стал моделировать его заново{436}. Лицо теперь – во плоти – изображало все то, что должно было происходить, в наркотическом беззвучии, внутри меня… и что теперь, в виде оторвавшихся остатков совершенно непроясненной внутренней борьбы, выбивалось к поверхности моего сознания: неопровержимое обоснование отказа.
Мне не пришлось говорить ни слова: Ларс видел все всплывающие куски моего распавшегося желания – лучше, чем я сам. Больше того: он опередил меня на пути разочарования. Я узнал о своем несчастье через него. Само собой, демон воспользовался брантвейном как вспомогательным средством, чтобы с такой быстротой завершить свой шедевр: преображение человеческой головы.
Я не хочу умалять значимость чрезвычайного впечатления, которое произвела на меня эта метаморфоза, преувеличивая ее радикальность. Лицо сидящего передо мной человека в действительности лишь чуть больше покраснело – больше ровно настолько, что краснота, характерная для него и ранее, после такого усиления стала казаться симптомом, который уже нельзя одолеть: показателем значительно продвинувшегося подкожного ухудшения, началом разрушительной работы какой-то еще неотчетливой болезни или старости. Слезные мешки под его глазами, прежде для моего взгляда вообще незаметные, теперь синеватыми карманами лежали на дряблых щеках. Но самое душераздирающее зрелище представляли глаза, которые, прежде чем их коснулось дыхание того демона, еще матово поблескивали, теперь же только подслеповато, сквозь стискивающие их красные полукружия век, вперялись в пространство. Глаза выражали не столько отчаяние, сколько то, что они лишены всякого подлинного выражения: они продолжали жить как физиологические органы – к этому и сводилось их содержание. Глаза, которые видят только огрубленную картину ближайшей действительности, но не могут ни истолковать ее, ни – сдержанно сверкнув – приветить или вступить с ней в борьбу… «В самом деле, уже слишком поздно, – подумал я. – Наше износившееся за пятьдесят лет „я“ достигло границы, где оно неизбежно забудет себя и, оступившись, соскользнет туда, откуда пришло – где снова начнется та самая вечность, что предшествовала рождению: теперь как вечность после смерти. Но я не должен объяснять это все Ларсу. Ведь именно его лицо объяснило мне это».
Могильщик поднялся – очевидно, намереваясь уйти. И направился прямиком к двери. Но все-таки обернулся еще раз, чтобы поделиться со мной частью какого-то знания.
– Думаю, я больше не женюсь, – сказал он. – Молодые парни… у них еще нет привычки жить в браке… хотя они на это способны. Они умеют довольствоваться собой – лучше, чем нам бы хотелось. – Я это очень хорошо знаю. – Одни парни робкие, другие дерзкие… но они всегда думают только о себе. Они сами для себя лучшая компания. – А вот старому человеку надо бы от такой привычки отвыкать. – Такой человек – средних лет, как принято говорить, – не должен в страхе отшатываться от необходимости… вести себя по-умному.
Он не сомневался, что я его понял; вероятно, так оно и было, потому что я не очень удивился, услышав, чем он закончил свою речь:
– Боюсь… что я зачинал пушечное мясо{437}. – Да, у меня статные сыновья; но тем охотнее порох их всех сожрет.
Теперь я сказал:
– Если не обидитесь, я бы с радостью дал вам еще бутылочку, на дорогу.
– Хм… очень любезно с вашей стороны. Такой необходимости нет… но вы в самом деле очень любезны. Если, конечно, вас это не затруднит…
Я вышел, чтобы принести обещанное. – Могильщик взял бутылку; и в ту минуту, когда он держал ее в руках – это были грубые, изработавшиеся руки, которые показались мне какими-то орудиями, а не частью человека (я испытываю чуть ли не болезненную склонность к выразительным рукам и отвращение – к рукам полезным и только), – я спросил:
– Как вы назовете малыша?
– Это… это я хотел предоставить вам – думал, что эту часть человека, его имя{438}… создадите вы.
Я неожиданно, невольно, широко улыбнулся.
– Вы все еще ждете этого от меня? – спросил я быстро, чтобы, насколько возможно, скрыть от него выражение моих губ.
– Собственно – – вам это наверняка было бы нетрудно, – сказал он.
– Послушайте… – заговорил я. – Моего дедушку звали Роберт. Я тоже ношу это имя, как третье. Густав Аниас Роберт. Правда, от третьего имени я совсем отвык – я им никогда не пользовался{439}. Никто меня так не называл. Но оно проставлено в моем свидетельстве о рождении… Если вы не станете возражать против такого имени – я бы присовокупил к нему подарок. Я поведу себя не хуже, чем любой другой свидетель крещения.
– Что ж, – сказал он, – это… очень любезно с вашей стороны. Тогда малыш будет иметь, по крайней мере… достойного крестного отца. Такой возможностью нельзя пренебрегать…
– Договорились, – подтвердил я. – А имя я запишу для вас на бумажке. Оно вам наверняка незнакомо.
– Это – очень любезно – очень любезно —
После того как я написал имя, могильщик довольно долго в него вглядывался, потом аккуратно сложил лист бумаги, сунул в карман куртки – и ушел.
Теперь и в самом деле было слишком поздно, чтобы ехать в Гету. Кроме того, меня настолько выбила из колеи нарочитая случайность этой встречи – ненужной, как могло показаться, и все же очень коварной, – что я не испытывал ни малейшего желания вступать сегодня в беседу с юристом.
«Новорождённый мальчик получит имя Роберт, – думал я, – в этом, возможно, и состоит подлинный, хотя и малозначимый смысл только что состоявшейся встречи. Но ведь именно от меня зависит, станет ли это для младенца значимым: я могу сделать подарок к его крещению. Необычный подарок».
– – – – – – – – – – – – – – – – – —
Я – больше по дурацкой добросовестности, нежели чувствуя такую потребность – описал в моей тетради и эту встречу. У меня достаточно жизненного опыта, чтобы знать: нужно проявлять особую осторожность, когда отец судьбы, Случай, заявляет о себе столь навязчиво. Но я не хочу чрезмерно обременять свой дух гробовщиком и его делами. Завтра с утра, очень рано, я поеду в Гету, чтобы ускользнуть от других посланцев Провидения, которые могли бы мне помешать.
Сегодня я больше не стану работать. Я лягу в постель, буду понемногу прихлебывать вино из бутылки… и засну, смягчив и заземлив свой дух, посреди чистейшего наслаждения. Я хочу лежать в собственной постели и быть счастливым.
* * *
Моя деловая встреча с адвокатом Еркингом носила совершенно безличный характер. Я стыдился некоторых пунктов своего завещания, потому что они не соответствовали его ожиданиям. Он не бог весть какой юрист. Он занимается преимущественно тем, что устраивает аукционные распродажи домашнего имущества и скота и помогает крестьянам продавать хутора или брать ипотечную ссуду. – Господин Еркинг никаких возражений не выдвигал, только спрашивал каждый раз: «Вы действительно так хотите? – Ну хорошо». Он наверняка заподозрил меня в непристойном поведении, когда услышал, что недавно родившийся ребенок, Роберт Сандагер, должен получить часть моего наследства. – Мало-помалу, пользуясь плохим канцелярским языком, секретарша адвоката перенесла текст завещания на бумагу. Я подписал этот важный документ, и свидетели тоже поставили свои подписи.








