332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) » Текст книги (страница 27)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 22:30

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн






сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 59 страниц)

– Но на каком основании, – спросил я тихо, с запинкой, – за нами вообще стали наблюдать? Какую тайну надеялись у нас выведать?

Он пожал плечами:

– Любой может подпасть под подозрение, если обстоятельства этому благоприятствуют.

Те, кто подозревал нас, были не так уж далеки от правды. Я вынужден смириться с этим унизительным фактом. Но почему я должен терпеть ту мерзость, что вынужден выслушивать такое от Аякса? И что гнойник лопнул именно теперь – в эти дни, и без того полные неизбывной горечи? – Я очень сомневаюсь, что поблизости от меня все еще пребывает ангел: какая-то эманация, настроенная ко мне благосклонно. Подозрение, о котором идет речь, – многоногое и многоголовое чудище. Эллена была убита, судовая касса – украдена, сама «Лаис» затонула. Не говоря уже о бунте команды и о смерти корабельного плотника. Самоубийство суперкарго не может служить достаточным искуплением для столь многих трагичных событий.

Я не отважился расспросить Аякса. Огромным напряжением воли я принудил себя как-то перехитрить этот злосчастный момент, терзающую меня тревогу и постыдную боль. Я вспомнил, что для тогдашних преступлений истек срок давности. Что полицейское расследование было приостановлено. Оказалось безрезультатным. Что и предшествовавшие, опасные годы не принесли нам с Тутайном никаких неприятностей. – Я все еще дрожал всем телом, и Аякс это наверняка заметил. Я теперь не представлял себе, как выскажу обвинение против судовладельца. – Обвинение, от которого и сам я уже многократно отказывался… – Я только понимал, что надо сделать это как можно быстрее: чтобы потеряло силу все то, что судовладелец успел наговорить Аяксу.

– Я обвиняю господина Дюменегульда де Рошмона, считаю его бесчестным человеком, – сказал я. – Из-за какого-то сомнительного корабельного груза он велел избить, превратил в калек простых матросов. Он несет ответственность и за то, что трое из тех, кто во время последнего рейса находился на борту «Лаис», больше не увидели земли…

– Я с нетерпением жду доказательств, – перебил Аякс. – В любом случае, господин директор потерял красивый корабль, о котором всегда потом вспоминал с любовью: судно, которому, по его словам, не было равных. Ты сам описал этот корабль как чудо. Впереди него по морю скользила богиня или шлюха… Впору подумать, что такое количество тиковой древесины и меди не пропало, а все еще блуждает по океанам в облике призрачного корабля…

– В ящиках, наверное, были трупы. Человеческая плоть. Или – восковые статуи, похожие на умерших! – крикнул я, даже не обратившись прежде к своему разуму.

– Трупы и статуи – это все-таки не одно и то же, – сказал Аякс холодно. – А может, там было что-то третье, как намекнул пронырливый кок, когда его допрашивали в ведомстве по расследованию морских аварий: гомункулусы, роботы, люди-машины, предназначавшиеся для добычи киновари в южноамериканских рудниках. (Судья его почти и не слушал. Однако, порядка ради, это занесли в протокол.) Или… тебе не кажется, что без особого труда можно придумать четвертое и пятое? А ящики – они и есть ящики, то есть заурядная тара для упаковки чего бы то ни было? – Ведь и гроб в конечном счете тоже всего лишь упаковка.

– Некоторые ящики были пустыми, накрепко привинченными к палубным доскам, – повторил я, подстегиваемый своей бедой. – Близость какой-то жути ощущалась на корабле. Какого-то ужасного, злого умысла. Шаги судовладельца, я их действительно слышал… и видел его тень. (Я уже ото всего отрекся.) Несчастье настигло нас. То, что случилось, не было кораблекрушением в силу естественных причин. Мне потом так и не удалось освободиться от подозрений против господина Дюменегульда.

– Примерно в таком же тоне он говорил о тебе. Он считал тебя если и не преступником, то, в любом случае, виновным. Он восхищался тобой как композитором; но как человеку тебе не доверял. Хотя и не ассоциировал тебя с какими-то ящиками… Его недоверие было обычным, человеческим – без выкрутасов.

Аякс произнес эти гнетущие слова. У меня возникло ощущение, что таким образом он хочет меня наказать. Его голос не был неприязненным, скорее звучал как сама справедливость: неумолимо и вместе с тем мягко. Даже с печалью. Печаль обманутого товарища… Мне захотелось бежать от этого голоса. Но не нашлось повода. Аякс продолжал говорить:

– Разве не стоит и у тебя в доме ящик, который имеет величину и форму гроба? Я что же, должен предположить, что в нем спрятан человек, убитый? Разве этот ящик не настолько тяжел, что можно подумать, будто он прикручен к полу? – Правда, такой вес противоречит гипотезе о теле умершего. Более вероятно, что внутри находится статуя из мрамора или бронзы. Может, ты в самом деле прячешь от посторонних взглядов статую возлюбленной, которую скульптор создал для тебя уже после ее смерти, чтобы твоя печаль смешивалась с толикой сладострастия… Какой-нибудь безумец, какой-нибудь Пауль Клык, мог бы вообразить, что ты хранишь в ящике прежнего слугу – машину из латуни, стали, проволоки, кожи и резины, – который заботился о доме, делал тебе массаж и, как немая кукла, заменял утраченного Бога: моего достойного предшественника, с которым я не могу тягаться, потому что я только человек, а не хитро придуманный автомат.

Ужас захлестнул меня. Кровь в жилах будто застыла. Думаю, сердце действительно на секунду остановилось. Пот выступил на лбу. Только овладевшее мною полнейшее смятение удержало меня от необдуманных признаний.

В конце концов я сказал, с торжественной отрешенностью (мне будто одолжили чужой голос… как и чужое, неприятное оцепенение):

– Никто не знает, что было в тех ящиках. Но от них исходило нечто, вызывающее беспокойство: нечто наподобие холода, источаемого мертвым обломком луны. (Я произнес эти слова – «обломком луны», – потому что я, или чужой во мне, вдруг вспомнил о пространствах Универсума, не поддающихся обогреву.{218})

Аякс, казалось, не ждал от меня объяснений относительно содержимого ящика. Возможно, он предположил, что я спрятал там золото или металлические пластинки с записями моих композиций. Почему бы композитору не хранить в сундуке цинковые пластины с записями его сочинений? (Я уже решил, что при случае использую эту ложь как отговорку.)

Теперь он сказал, не глядя на меня:

– Господин Дюменегульд де Рошмон умер как человек чести. Ему даже не пришлось исповедоваться. Я был при нем в его последние часы.

– Он умер? – переспросил я и повторил свой вопрос, затем повторил снова… Я чувствовал себя так, будто навстречу мне полыхнуло пламя неодолимой издевки. Которое внезапно положило конец моим мучительно-долгим медлительным размышлениям. Тонкие нити памяти перепутались… Какое-то время я был безутешен. Моя уверенность – сила, позволяющая жить дальше, – иссякла. Возможно, это длилось только мгновение. Во всяком случае, я услышал, как Аякс снова заговорил.

– Я покинул его дом только после того, как это случилось. – Тебе пришлось немного подождать. Я тебе тогда написал о некоем предстоящем событии, от которого не могу уклониться. Пока оно не произошло, я не был свободен для тебя. Мое увольнение со службы должно было стать окончательным.

– Но ведь его смерть могла и задержаться, – сказал я спокойно, как будто ничто во мне не сломалось.

– Мы обговорили срок, он и я: когда я окончательно решил, что появлюсь у тебя вместо Кастора, – сказал Аякс.

– Какой такой срок, не понимаю… – пробормотал я. – Срок, до истечения коего он обязуется умереть?

– Срок в полгода. Мой господин уже тогда был отмечен. Обречен на гибель. Но сумел вырвать у судьбы последний короткий отрезок… чтобы… чтобы умереть на свой манер.

Я не понял Аякса. Но он пообещал рассказать мне все.

– Я никогда не обманывал тебя, – сказал он. – Я лишь умалчивал о некоторых вещах, утаивал их. Я ведь не пользовался твоим доверием. Почему же я должен был столь мало ценить собственные знания? Вчера я пошел на отчаянный риск. Сегодня я опять рискую. То, что я потерял вчера, не удастся выиграть и сегодня…

Я снова почувствовал боль, стыд: ведь я его тяжко обидел, когда отверг все, что он мне предлагал или мог бы предложить. Я сказал себе, что, наверное, и его одиночество – глубокое, превышающее человеческие силы. Желание обнять человека, кем бы он ни был – – у меня нет права из-за этого с ним ссориться. Мое невежество – или робость, мешающая просто принять как данность и мою, и еще чью-то дружественную мне жизнь, – всегда преграждает путь моим добрым намерениям.

– Аякс, я сделал что-то неправильно, – сокрушенно признался я.

– Ты не знаешь, кто я, – сказал он легкомысленным тоном, – и это в достаточной мере тебя извиняет. Сегодня я хочу показать себя явственнее. Ты, похоже, невысокого мнения о масках, но тем более должен ценить то, что, как говорится, можно пощупать руками.

Мои слова больше не имели значения. Поэтому я промолчал.

– Господин директор страдал от Angina pectoris{219}, от сердечных спазмов. То есть он вел непрерывную безнадежную борьбу со смертью. При такой болезни страх в груди пытается превзойти боль, боль – страх. Происходит как бы сбой в работе машины, и душа с ужасающей отчетливостью это чувствует. Бессмысленно прижимать руку к месту, где коренится боль. Боль, впрочем, начинается, как ни удивительно, в левом плече. И уже оттуда ударяет в сердце, проникает в душу. Спасения от этого нет, можно только оттянуть момент вынесения окончательного приговора. Боль тем не менее часто позволяет себя усыпить и вместе со страхом прячется в какой-то потаенной капсуле. После каждого кризиса – кроме последнего, разумеется – наступает облегчение. Но больной знает, что когда его сосуды от старости станут ломкими, надеяться будет не на что. Господин Дюменегульд, во всяком случае, с определенного момента знал, как с ним обстоят дела. Он понимал, что умрет в состоянии физически ощутимого смертного страха перед безжалостной, судя по прежнему опыту, силой, не зависящей от его готовности умереть. От этой ужасной, но неизбежной для него смерти он хотел уклониться. Его решение созрело не быстро. Всякому старику дорог каждый день жизни. Мы с ним обсудили эту ситуацию. И после одного особенно мучительного приступа перешли к выполнению задуманного. Он нуждался в моей помощи. Хотел, чтобы в его сознании запечатлелся последний приятный образ. Он привел в порядок свои бумаги. Но об этом я почти ничего не знаю. Однажды вечером он оделся как для большого праздничного приема и лег на кровать в высокой комнате с белым потолком, стены которой обтянуты серым цветастым шелком. – «Я готов», – сказал он. Я прошел в расположенную рядом ванную, чтобы ради предстоящего торжественного события изменить зримое во мне. Освобожденный от всех одежд, однако сплошь покрытый втертым в кожу и волосы пигментом цвета «английский красный», похожий на демона или ангела, неузнаваемый, но отлитый в изложницу собственного внешнего облика, я вернулся в спальню{220}. «Таким ты мне нравишься, – сказал господин Дюменегульд, – но не произноси ни слова. Постарайся ничем не выдать, кто ты. Я не хочу тебя знать. Шприц лежит на тумбочке. Сто фунтов для тебя приготовлены. Оставайся со мной, пока мои глаза не закроются. Больше нам говорить не о чем». Он сам закатал рукав своего фрака, чтобы я смог ввести иглу под кожу предплечья. Он еще сколько-то времени с удивлением смотрел на меня. Потом глаза его в самом деле закрылись. Я проскользнул в ванную и целый час снова и снова намыливался, сидел в ванне, ополаскивал себя душем – пока не удалил с волос и кожи цветную пудру. Когда я, одевшись, вернулся в спальню, господин Дюменегульд уже не дышал. Я схватил его руку. Он успел снять с пальца кольцо – с тяжелым, отливающим зеленью алмазом, – и зажал его в кулаке. Это, наверное, было последнее действие, которое он совершил. Он знал, что я украду кольцо. Он задолжал мне такую награду. Я действительно взял кольцо. Потом спустился по лестнице в рабочий кабинет судовладельца. Там поднял телефонную трубку и сообщил брату господина Дюменегульда, что мой господин скончался.

Я слушал Аякса, ни разу не перебив. Его рассказ казался мне совершенно невероятным: так мы – подстерегающими глазами – присматриваемся к лицу русалки, затаившейся на дне пруда. Чужая жизнь, чужое прошлое, которое мы воспринимаем только в словах, а не во времени, которым мы распорядились бы иначе, в котором нам самим не довелось побывать… Однако я не сомневался в правдивости его признания. Теперь я снова начал дрожать всем телом. Но я не хотел упустить благоприятный момент.

Я спросил:

– Он заплатил тебе за эту службу, не так ли? Он дал тебе сто английских фунтов? У него что же, не осталось прямых наследников? Он никогда не был женат? А брат у него был… или братья? Он умер богатым человеком?

Аякс ответил:

– Слуга не может точно оценить, насколько велико состояние его господина. Он наблюдает, конечно, за людьми, которые бывают в доме. Исходя из того, как ведется хозяйство, хорошие ли вина хранятся в погребе, какие ковры и картины висят на стенах, а также из размеров, характера и количества жилых помещений, торжественности или изысканности приемов, он делает какие-то выводы относительно социального положения своего работодателя. – Так вот: кроме меня, других лакеев в доме не было; с повседневной работой управлялись кухарка и горничная. (Рангом я их превосходил; тем не менее они меня презирали.) Дом – скорее тесный, чем просторный. Сумрачный зал и большая квадратная гостиная использовались для редких приемов. Здесь с потолков свисали хрустальные люстры со свечами. Полы были покрыты коврами в несколько слоев. На стенах, обтянутых набивным ситцем, висели плохо написанные портреты и старые морские пейзажи. Гостям всегда приходилось приспосабливаться к одному и тому же ритуалу. Им подавали крепкий чай, бутерброды и шампанское. Стульев всякий раз не хватало, поэтому некоторым гостям приходилось подолгу стоять или сидеть на полу. Помимо скудной еды, была еще и музыка при свечах. Господин Дюменегульд называл такой распорядок «торжественным» или даже «возвышенным». Музыканты присутствовали среди гостей на равных правах. По тайному знаку, поданному господином Дюменегульдом, они отделялись от других собравшихся, выколдовывали откуда-то из укромного места спрятанные там инструменты и ноты. Приглашенный виртуоз садился за рояль… Иногда исполнялась музыка только для скрипки и рояля; но, как правило, играл квартет или даже маленький оркестр. На одном из таких вечеров – это было за несколько недель до смерти господина Дюменегульда, я тогда уже получил твое письмо и решил, что приеду сюда, – исполнялись, в соответствии с желанием хозяина, твои композиции. Господин Дюменегульд распорядился, чтобы во время исполнения я не покидал зал и оставался среди гостей. В какой-то момент он тихо подошел и зашептал мне на ухо: «Вот он каков. Примечай! Хорн – один из тех, кого люди либо любят, либо ненавидят. Только не смейся: мне одному удается совмещать то и другое. Я люблю его лицо, в которое вписана эта музыка… и все же знаю его настолько хорошо, что от одной только мысли о нем меня бросает в дрожь».

– Он, наверное, сошел с ума, – пробормотал я.

Аякс не расслышал этих слов… или сделал вид, будто не расслышал.

– В последние годы у него дома собиралось разношерстное общество – скорее заурядное, чем изысканное. Находились старики, которые почитали за честь побывать на таком концерте; они обладали высокими титулами, но сквозь их лица уже проглядывал череп, на котором, казалось, совсем не осталось плоти. Я должен был, обращаясь к ним, говорить «Ваше Превосходительство», «Ваше Высокопревосходительство» и «господин сенатор». Но наверняка они были всего лишь старики, без каких-либо особых заслуг. Другие – о которых мне рассказывали, что они пишут книги, являются талантливыми живописцами или скульпторами, – образовывали обособленную склочную группу; они блистали скорее громкостью речей, нежели остроумием, выпивали реки шампанского, не стеснялись прийти на прием в красном фраке с золотыми обшлагами или в уличном костюме – смотря по тому, хотелось ли им видеть себя в роли сноба или бедного юного художника. Господин Дюменегульд де Рошмон выделял их из других гостей; его вежливость, когда обращалась к ним, обретала более теплые и сердечные тона. Правда, он никогда не решался купить у одного или другого из этих господ картину или статую – как бы они ни наседали на него и ни смеялись над «рухлядью», как они выражались, висящей на его стенах. Он отвечал им: главное, что лица предков сохранились – пусть и на портретах, выполненных посредственными живописцами; а корабли на принадлежащих ему рисунках и живописных полотнах изображены с таким проникновением в грандиозность технической реальности, что господа художники просто не способны оценить значимость этих работ. Это, мол, мастерские произведения, и даже не лишенные элемента фантастики: каждое из них, само по себе, можно считать призраком. – Эти почти непрерывно жалующиеся, хвастливые и неудовлетворенные гости были его «ближним кругом». Они редко когда отсутствовали. Думаю, он дарил им деньги – или одалживал, не рассчитывая получить обратно. Чтобы вознаградить музыкантов, он обычно уже на пороге, прощаясь с ними, вкладывал им в руку запечатанный почтовый конверт. Такой же дар он периодически вручал то одному, то другому представителю «ближнего круга». Но художники принимали деньги не скромно, а заносчиво, с высоко поднятой головой – как причитающуюся им дань. Конечно, руку в таких случаях они ему пожимали чуть более энергично и сердечно. – Попадались гости, которых видели в доме один раз и больше никогда: молодые люди и цветущие девушки, овеянные чарами анонимности, – их все почтительно приветствовали, поскольку никто не знал, кто они. Братьев господина Дюменегульда – а у него было два брата, и оба его пережили – не приглашали; во всяком случае, они никогда не посещали устраиваемые им вечера; поэтому можно предположить, что мой господин не выказывал им даже того уважения, какое причитается близким родственникам. Вместо них приходили две тучные дамы, их супруги: одна в сопровождении тощего сына, другая – под руку с пухленькой дочкой. Удивительно, как много тучных или уродливых дам можно было увидеть на этих вечерах. – Такие приемы, похоже, преследовали лишь одну цель: дать возможность случайно образовавшейся человеческой группе совместно прослушать какие-то музыкальные произведения. Делать выводы о размерах состояния господина Дюменегульда подобного рода оказии не позволяли. Встречи же с деловыми партнерами происходили за пределами дома, в каком-нибудь винном погребке. Судовладелец объяснял каждому, с кем встречался по деловому поводу и кто хотел это слушать, что ему не было дано счастье обзавестись супругой, которая сделала бы его дом уютным также и для дорогих гостей; единственное преимущество, которым он сейчас обладает, – благородный дворецкий. – Господин Дюменегульд никогда не был женат. Внебрачный же сын, о котором кухарка мне рассказывала, что его очень часто можно было видеть в отцовском доме, умер у них на руках (так выразилась кухарка) в возрасте двадцати лет. Этот сын, хотя и вырос на чужбине, с незапамятных пор имел собственную комнату в доме, где хранил свои незамысловатые детские сокровища. Там пахло просмоленными канатами, а ящики шкафов полнились странными предметами. Камушками, высохшими представителями морской фауны, металлическими колодками, зубчатыми колесиками, позаимствованными, как казалось, из каких-то машин или из башенных часов, бобами какао, почтовыми марками, кусочком дубленой кожи, вырезанной из спины какого-то негра, кандированным сахаром и тортами из шоколада. По стенам висели большие куски ликованных парусов{221}, полиспасты, шкуры тюленей, судовые лампы, сброшенные оленьи рога, модели кораблей в бутылках из-под шнапса, панцирь черепахи. (Мальчик надеялся, что станет судовладельцем, как и его отец. Никто не мог знать, что за порогом двадцатилетия для него нет будущего.) Большая часть этого хлама еще оставалась в доме, когда я приступил к службе. Только теперь в этой комнате пахло как в зале какого-нибудь музея, куда лишь изредка забредает посетитель. Мальчик был хорошим яхтсменом и пловцом, так мне рассказывали. В один из дней между Рождеством и Новым годом он провалился под лед пруда. Следствием стали сильная лихорадка и воспаление легких. Он умер у них на руках. Господин Дюменегульд пригласил пятерых докторов. Когда все кончилось и в руках у отца оказался труп, он сказал только: «Судьба не позволила мне его уберечь». Юношу похоронили ранним утром, в шесть часов (наверное, было еще совсем темно: какие-то люди держали в руках факелы, чтобы не сбиться с дороги), в каменном склепе. Только господин Дюменегульд, следуя за гробом, спустился по крутым ступеням в подземелье. Те, кто нес гроб, ушли. Факелы были воткнуты в землю. Судовладелец еще сколько-то времени оставался один там внизу – пока не рассвело и не появились рабочие, чтобы заложить камнем вход в склеп.

(Ах, значит, он тоже испытал эту боль, которая преследует меня. На его глазах умирал самый близкий ему человек, и мне тоже довелось пережить нечто подобное. Он долго смотрел на гроб, покоящийся в глубине земли, пока не пришли рабочие, чтобы замуровать эту шахту; то же было и со мной, когда Аугустуса – ради насыщенной брачной ночи двойного разложения – опустили в страшную темень каменного колодца.)

– Все-таки, хотя надежных доказательств у меня нет, я предполагаю, что он был богат.

Я сказал:

– Если он был богат, то сто фунтов – это убогое вознаграждение.

– Это нормальное вознаграждение, – возразил Аякс, – и мы вместе о нем договорились. Работа, платой за которую оно было, заняла у меня всего два часа.

– Но ведь он был богат, в этом я не сомневаюсь, – сказал я, – и речь шла о его смерти, которую он хотел подсластить. Может, ему даже удалось еще раз со всей отчетливостью вспомнить о сыне. Он не имел других детей… Или ты просто умалчиваешь о том, что он упомянул тебя в завещании?

– За порогом смерти я уже ничего для него не значил. Он хотел, чтобы, когда он умрет, вступили в свои права те условности, которыми он пренебрегал при жизни. Ведь семья, которую он презирал, – то есть в первую очередь братья, – должна будет позаботиться о его мертвом теле… Мне же он ничего не завещал, не написал даже рекомендацию. Никто не перепрыгнет через собственную тень. Он любил корабли и написанные маслом лица своих предков на стенах. Ни одному богатому господину и в голову не придет сделать слугу – пусть даже по ту сторону собственного преображения – ровней себе. Судовладелец долго обдумывал свой план. Он знает цену подчиненному. Цена зависит от его, подчиненного, полезности. В этом и заключается разница между лакеем и внебрачным сыном. Внебрачный сын может иметь лицо, похожее на одно из висящих по стенам написанных маслом лиц. Было много князей, гордившихся своими бастардами; но лишь очень немногие из них оценивали преданного слугу выше, чем собаку. – Судовладелец знал, что я украду у него алмазное кольцо. Еще полгода назад он снял его с пальца и стал носить в кармане жилета: чтобы никому, с кем он встречается, не бросилась в глаза эта драгоценность и чтобы позже никто не вспомнил, что судовладелец незадолго до кончины еще владел ею. Только в последние дни перед смертью он вновь надел кольцо на руку… и успел снять его, прежде чем испустил дух.

– Но если он знал, что ты украдешь алмаз, – спросил я взволнованно, – и если не имел ничего против такой кражи, то почему попросту не подарил тебе кольцо?

– Он был достаточно опытен, чтобы знать: никто мне не поверит, что я владею кольцом законно. Я мог бьг, чувствуя свое право, неосторожно появиться с кольцом на людях – и полиция тотчас бы меня задержала. Бедный человек всегда находится под подозрением. Такой порядок установили богатые.

– Но он ведь написал завещание, он мог бы там выразить свою волю относительно кольца.

(Я хотел прояснить для себя эту кражу. Даже не знаю почему. Иногда я бываю излишне педантичным.)

– Любое завещание подразумевает время после смерти; в этом документе есть что-то торжественное, что-то историческое. Разве ты не понимаешь? В нем предпочитают не ссылаться на жизнь составителя, которая, какой бы она ни была, уже прошла. На бумаге камень превратился бы в деньги. В жизни же он был украшением, драгоценностью, которую владелец наделял особым достоинством. Таким достоинством, которым обладает, например, вождь негритянского племени или кавалер ордена…

– И все-таки я не понимаю, почему он захотел сделать тебя вором, – сказал я, – почему не сумел найти какой-нибудь выход.

– Не сумел, потому что не захотел. Он хотел получить еще одно переживание, уже после смерти. Чужое прикосновение. Мне пришлось разжать его окоченевшую руку. Он испытывал по отношению к предполагаемому вору дружеское чувство или даже восхищение. Что напоминает смесь ужаса и наслаждения, характерную для порочной любви. Не подумал ли он в свои последние секунды о том, что я могу и отрезать ему палец? —

Я передал наши реплики – вероятно, немного их сократив, поскольку время записывания длиннее, чем время говорения, – со всей доступной для меня правдивостью. Еще не пришло время, чтобы я сделал определенные выводы из этих новых для меня сведений. Характер Аякса, как мне представляется, с каждым его признанием обретает все большую многогранность: в одинаковой мере наращивая черты жуткого и наивного, преступного и благодушного. Я не понимаю, почему именно сегодня утром Аякс стал таким разговорчивым, и для себя объясняю это тем, что он все еще полон решимости оставаться со мной. Это несколько ободряет меня, даже радует. Впечатление от вчерашней дерзости Аякса неизбежно должно ослабнуть под влиянием рассказанной им пестрой сказки о собственном прошлом. Напрасно я пытаюсь обороняться против нее: я уже сейчас нахожу ее двусмысленное содержание все менее странным и все менее порочным. У меня даже возникла сомнительная идея: назвать это содержание естественным – то есть соответствующим естеству Аякса, его врожденным качествам. Потому-то он и не стыдится себя в своем сердце. Он, может быть, чувствует себя униженным, но не уличенным. Тогда как я – – —

Он нанес мне тяжелые удары, потому что я к таким ударам чувствителен. Ни мое отвращение к чему бы то ни было, ни моя уступчивость не являются естественными. Я хотел бы записать вот что: я вообще больше не чувствую в себе силы естества – у меня нет никакого отчетливого характера в том смысле, как это понимают, когда называют кого-то «человеком с характером». Во всяком случае, я осознаю свою неловкость во всех делах, свою неспособность решиться на что-то – страх, который мешает мне довериться жизни, то есть людям и, значит, кому-то одному из них. Как если бы я мог потерять хоть что-то, достойное упоминания. Мне больше нечего терять. Во всяком случае, ничего такого, что относилось бы к будущему. – – Он не больший вор, чем я сам, и даже не более порочный. Он только откровеннее, чем я. Почему же мои подозрения против него не умолкают? Всякое отклонение от прямого пути, от естества (это слово все еще кажется мне самым удачным), смущает меня: а ведь Аякс в самый решающий момент своей деятельности был замаскирован. Это отличительное качество насекомых – носить маски{222}. Насекомые мне очень чужды. Настолько чужды, что я наверняка сужу о них несправедливо. Он рассказал: как ангел смерти он был окрашен красным. У меня он впервые появился в образе мумии. Как мой слуга он имеет облик матроса, потому что матросом был Кастор. (Аякс еще не открыл мне, плавал ли он сам по морям.) Как соблазнитель он был окутан облаком ароматов; и сияние позолоченного соска сверкало над его сердцем. Чувство смущения не покидает меня. Это всё его маски. Сам он оставался невидимым. Я до сих пор совсем не знаю его. Он – кто-то другой. По крайней мере, его руки свидетельствуют о том, что он может и еще раз превратиться в кого-то другого. Его целостный образ пока что не исчерпан. Никто – даже, наверное, он сам – еще не заглядывал в эту каменную ночь, где тени его предков являют свою сущность. Рассматривал ли он когда-нибудь себя сам, видящими насквозь глазами: этого двойника, которого не найдешь в зеркале, а только в тех мыслях, которыми человек сам себя рисует, фрагмент за фрагментом, – с большим рвением, чем изучал себя Нарцисс, потому что тот-то нашел свое изображение готовым, в реке? – Являлось ли ему когда-нибудь, перед мысленным взором, собственное лицо, расщепленное на две половины: негритянский женственный рот и гранитный лоб, – так близко, что до него можно дотронуться? Доводилось ли ему оказаться на границе крайнего отчаяния, страха или искушения, где те, кто умнее, то есть не-защищенные-верой (а он относится к их числу), не могут не ощутить свои артерии и вены, нервы, лимфатические сосуды, аппараты формирования плоти, корни влечений, камеры с тайными желаниями в костном мозге – всё это бесконечное плетение под существующей лишь на поверхности морской гладью кожи? Чтобы в такой беспредельной обнаженности, которая есть не что иное, как рана – рана его воли, наперед для него предустановленной, – разглядеть свое прошлое и будущее: подлинное устройство своего тела, эту сокровищницу деяний? —

Аякс вышел и вернулся с алмазом. Простая оправа из белого золота удерживала необычайно крупный сверкающий камень, в который словно вросло зеленое дыхание холодного вечернего неба{223}. Я не припомню, чтобы когда-либо видел подобную роскошь. (Правда, я вообще видел немного алмазов, даже в Кейптауне.)

Я Отшатнулся от этой мертвой жизни и робко признался:

– Меня поражает, что он такой большой.

– Двадцать тысяч крон или даже больше – вот его цена, – сказал Аякс. – Но его трудно продать. У меня нет аттестата о происхождении. Мое дворянское имя не ценится так высоко, как этот алмаз. Я навел справки. Он имеет генеалогическое древо. Это так называемый солитер, фантазийный камень{224}. Специалисты знают, кто он такой. Должно пройти много лет, прежде чем его можно будет выставить на продажу без посредничества скупщиков краденого (а они еще больше взвинчивают цену). Я бы хотел, чтобы этот камень приобрел ты. Ты теперь знаешь его историю. Он украден законно. Я хочу уступить его тебе за шесть тысяч крон. —

Столкнувшись с неожиданностью, я наверняка делаюсь еще более беспомощным, чем большинство других людей. Я не могу правильно оценить обстоятельства. Как правило, из-за смущения или неприкрытого удивления я в таких случаях выражаю свои мысли очень неловко. Больше того: голос у меня становится нестерпимо противным. Я чувствую комок в горле. (Думаю, там действительно образуется слизистая пробка.) И меня неизбежно понимают неправильно. Я кажусь или смешным, или – самонадеянным… Так вот, чтобы выиграть время, я сказал: «Посмотрим». И продолжил – как могло показаться, с нехорошим намеком: «Может быть, тогда ты сумеешь еще раз законно его украсть». Клянусь, что ничего обидного я сказать не хотел. Я просто должен был хоть что-то сказать: мое изумление требовало, чтобы я что-то сказал. Это очень плохо, когда человек обделен даром молчания и вообще не хозяин своим словам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю