355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) » Текст книги (страница 11)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 22:30

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 59 страниц)

Моей следующей целью был маленький чугунолитейный заводик, соединенный с корабельной кузней и меднолитейным цехом, расположенный дальше к востоку, на берегу. Здесь я заказал ящик из меди, таких размеров, чтобы он поместился в деревянный саркофаг, – хорошо заклепанный и запаянный твердым припоем. Я тут же подумал, что мне придется самому припаивать крышку к этому контейнеру; и потому, чтобы работы было поменьше, попросил сделать ее с одной из коротких сторон. Мне также показалось, что это менее подозрительно. У одного лавочника я приобрел паяльную лампу, паяльники и цинк. Набор тяжелых и длинных латунных винтов этот торговец обещал заказать у своего поставщика на континенте, по телефону, – чтобы заказ прибыл с ближайшим почтовым пароходом. – Когда я входил в аптеку, сердце мое сильно и тревожно бухало. Я потребовал сорок литров формалина. Я помнил со времен школы – или прочитал в каком-то учебнике по анатомии, – что формалин, то есть водный раствор формальдегида, не только оказывает дезинфицирующее воздействие, но также свертывает белки, предотвращая их разложение и сохраняя цвет и внешний облик белковых тканей.

– Для чего вы хотите его использовать? – спросил аптекарь.

– Для протравливания семян, – дерзко ответил я. Я знал, что озимые уже посажены, а летнее зерно должно много месяцев храниться на полу амбара.

Аптекарь, похоже, принял мое объяснение с равнодушием. Но сказал:

– Думаю, у нас на складе осталась только одна двадцатипятилитровая бутыль.

– Тогда я удовлетворюсь ею, – быстро согласился я.

– Вы можете использовать для тех же целей и тиллантин{84}, – сказал аптекарь.

Я сделал вид, будто обдумываю его предложение. На самом деле в моем сознании мелькали новые планы. Я знал, что тиллантин – крайне ядовитый ртутный препарат, который наверняка обладает не менее сильными антисептическими свойствами, чем сублимат или оксицианид ртути. Я и мечтать не мог о том, чтобы раздобыть хоть сколько-нибудь значительное количество одного из упомянутых лекарств. Но теперь мне представилась возможность получить их эрзац.

Я сказал:

– Я, пожалуй, возьму два килограмма тиллантина.

– Правильно, – сказал аптекарь, наверняка подумав, что я за те минуты, пока молчал, просчитал в уме весовые соотношения. Он продолжил обмен репликами:

– Вы, я полагаю, делаете закупки и для соседей?

– Да, – подтвердил я.

– Где стоит ваша повозка? – спросил он.

– Во дворе гостиницы, неподалеку от вас, – сказал я.

– Остается заполнить бумагу, обязательную при покупке ядов, – сказал он. – Тиллантин должен храниться под замком, в недоступном для третьих лиц месте. Вы должны взять на себя такое обязательство, удостоверив его подписью.

Я проставил свое имя под уже напечатанным формуляром, купил два больших шприца для инъекций, приобрел под каким-то хитрым предлогом три литра глицерина, оплатил все покупки.

Я еще зашел в банк и снял со счета крупную сумму, купил несколько бутылок коньяку, кое-какие продукты, крепкие веревки. Затем расположился в ресторане отеля, заказал себе бутерброды и бутылку портера. Эли получил кухонные объедки и половину заказанного мною. Потому что уже после первых кусков мой желудок отказался принимать пищу. Мне сделалось нехорошо. Я попытался справиться с тошнотой. Неприятности физиологического свойства были бы сейчас крайне нежелательны. Я ведь даже не продумал до конца процесс погребения Тутайна. В планируемых мною мерах имелись лакуны. – – – – – – – – Я анестезировал желудок с помощью двух-трех рюмок шнапса; выпил черное темное пиво; проглотил, давясь, кусок хлеба. Тут я и сообразил, чего мне не хватает, чтобы уж всё было предусмотрено. Маленького жестяного бочонка, наполненного корабельным дегтем, который числится по разряду смазочных веществ, – и льняных простыней. Я купил то и другое, распорядившись, чтобы всё это отнесли во двор гостиницы. И задумался, каким образом смогу использовать порошкообразный яд. Вводить его шприцем внутрь мертвого тела я не решался, поскольку о воздействии этого вещества на трупные ткани совершенно ничего не знал. Я пришел к убеждению, что яд следует употребить наружно, как пудру, но он не должен быть слишком концентрированным и не должен, с другой стороны, превратиться в бесполезное косметическое средство. Лучше всего облепить им труп, как мазью, но мазь эта не должна быть ни едкой, ни влажной. Найти решение такой задачи представлялось мне невозможным. – И тут я увидел в отдалении трубу кирпичного завода. Я сразу вспомнил о жирной серой глине, которая добывалась в ближайшем карьере, – и о необожженных кирпичах, сложенных под навесами и вокруг круглой печи для просушки… Я дошел до кирпичного завода, побродил по наполненным воздухом помещениям, за которыми начинались сводчатые камеры обжига, подержал в руке несколько сырых кирпичей. Их можно измельчить, растереть. Глину, прежде чем она попадет в формовочную машину, фильтруют и с помощью бегунной дробилки превращают в мелкую пыль. Я подумал: такая пыль – подходящий материал, чтобы примешать к нему яд. Сухая пыль впитает даже ту жидкость, которая может выделяться из трупа. Я приобрел сто необожженных кирпичей. И чуть позже погрузил их в коляску. Потом отправился в обратный путь. Добравшись до дому, первым делом вернул соседу лошадь.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Я в первый раз вошел в дом, где от Тутайна оставалось лишь тело. Тело, освобожденное от своих функций: потому что душа, которая может обитать только в умеренно-теплом доме, была сожжена лихорадкой и разложилась на холоде, проявив неверность по отношению к телу, которое, в отличие от нее, нигде не находит надежной защиты. – Я все еще не испытывал страха. Я выгрузил из коляски покупки и занес их в дом; кирпичи сложил штабелями на гумне, всё остальное – в гостиной. Я открыл одну из дверей в комнату Тутайна, откинул прикрывающую труп простыню. Не изменившийся – может, еще более застылый, – лежал передо мною образ Тутайна. Я заговорил с ним. Произнес какие-то доверительные слова. Провел губами по его холодной коже. Каким же красивым он все еще был! Я знал, что люблю его, что буду любить всегда. В течение нескольких минут я чувствовал себя утешенным; можно сказать, уверенным в себе. Но потом я начал присматриваться к нему критически – обдумывая, куда можно ввести шприц с укрепляющей жидкостью. Естественные телесные отверстия казались мне подходящими плацдармами для вторжения; но я уже сомневался, достаточны ли такие меры. Ведь мускулы, как и большие громоздкие органы телесного нутра, останутся незатронутыми химикалиями, которые оберегают от гниения.

Мне не обойтись без жестокостей по отношению к трупу. Мертвые не имеют прав. – – – – – – – – Теперь он был, целиком и полностью, моей собственностью – украденной у могилы. Чем раньше я совершу над ним насилие, тем надежнее смогу уберечь от гниения. Быстро решившись, я перетащил в комнату большой стол из гостиной, застелил его простыней, поднял из постели Тутайна. Держа его на руках, я думал вот что: «Точно так же он сам, больше двадцати лет назад, нес Эллену. Его задача была потруднее, чем у меня». – Я положил его на стол. Теперь он вроде бы был ближе к моим глазам, чем когда лежал в кровати. Я видел, что все волоски на его коже еще живут. Возможно, продолжали жить и многие клетки: семя в телесном нутре еще жило, и костный мозг, который умирает последним, – это вместилище памяти. Головной мозг умирает первым, говорят физиологи. Я не имел возможности дожидаться конца этой расщепленной смерти; я должен был удовлетвориться смертью души. Я холодно поговорил с ним об этом. Я принес сосуды; наполнил одну чашу формалином, смешал его с глицерином, набрал раствор в шприц. – – – Я ввел ему канюлю между губами, в рот, – и попробовал наполнить жидкостью ротовую полость. Жидкость там застревала, вытекала через уголки рта. Только несколько капель проникло глубже, в легкие и желудок. Я очень скоро отчаялся. Наполнить мочевой пузырь получилось легко. В кишечник тоже – после того как перевернул тело на живот – я сумел закачать добрый литр жидкости. С робкой решимостью я проткнул иглой барабанную перепонку, чтобы несколько кубических сантиметров просочилось во внутреннее ухо. Под конец я заполнил и носовую полость. Я понимал тем не менее что сделал всё неправильно, что такие поверхностные меры не уберегут его плоть от гниения. – – – – – – Моя любовь воздействовала на меня парализующе. Мое отчаяние нарастало. Совсем пав духом, я позволил себе рухнуть на стул. Уронил голову. Холодные, выступающие за край стола стопы Тутайна послужили для нее опорой. Дневной свет мало-помалу меркнул. По прошествии получаса, наполненного жуткими фантазиями, я решился взяться за работу более основательно. Я хотел действовать планомерно, с помощью шприца наполняя жидкостью одну часть тела за другой. Сегодня было уже слишком поздно, чтобы я успел все закончить. Тьма застигла меня врасплох, а света керосиновой лампы для такой чувствительной работы не хватило бы. Тем не менее начать я хотел немедленно. Я выбрал наиболее доступную часть: живот. Вонзил самую длинную и тонкую иглу чуть пониже подложечной ямки, вертикально сквозь кожу. Потом я вводил в это тело шприц за шприцем; иногда немного вытаскивал канюлю, направлял ее кончик в другом направлении, тоже внутри брюшной полости, и продолжал работу. Я теперь не сомневался, что самые подвижные внутренние органы со всех сторон окружены формалином. Я надеялся, что желудок и кишечник тоже – по крайней мере, частично – наполнены им. Даже печень, наверное, омывалась едким раствором. Я, скажем так, был доволен собой. К тому времени как я окончательно вытащил канюлю, сумерки сгустились и серой пеленой окутали труп. Только отдельные капли водянисто-желтой жидкости просочились наружу из едва заметной ранки. Я принялся обмакивать носовые платки в формалин и крепко прижимал их к коже Тутайна. Потом натянул поверх тела и стола простыню. Молчание, которое исходило от тела Тутайна, неотчетливо вырисовывающегося под серой простыней, падало, словно отблеск бесшумного пламени горящей серы, в одну из потаенных камер моей души и освещало там своим голубоватым светом лик неестественного страха: страха перед умершим; страха перед Тутайном, моим другом. Я вспомнил, как читал у Леонардо, что и он по ночам боялся вскрываемых им трупов. Но он только глубже вонзал нож в предмет своего страха, высвобождая отвратительно грязные картины, которые плоть – когда-то мудрая, но утратившая все смыслы – являет взору, если ее расчленить. – Я подумал, что должен выдрать из себя свой жалкий страх: это просачивающееся наружу предательство. Страха между мной и Тутайном быть не должно. Даже если он умер и сделался холодным, ступил на путь обезображивания и распада; даже если я, приступив к делу несколько преждевременно, причинил ему вред – ибо я готов допустить, что едкая жидкость еще обжигает болью какие-то нервные окончания; – – – в любом случае все это, исходящее от меня, он вытерпит; из-за такого он не рассердится и не станет моим врагом; ведь если ему и причинили боль мои руки, то их неловкость соперничала с моим желанием действовать как можно бережнее: поэтому никакие предрассудки между Тутайном и мною не встанут. – Я снова освободил его от всех покровов; взошла луна, так что сумерки перестали сгущаться; я приложился щекой к его груди, обвил безвольные руки мертвеца вокруг своей шеи. – – —

Я спрашиваю себя – уже довольно давно, пока пишу это, – не лучше ли было бы опустить подробности захоронения. Я не погрешил бы против истины, если бы просто коротко написал, что забальзамировал тело. Сам этот процесс не представляет интереса для других, не любивших Тутайна так, как любил его я; и даже вызывает отвращение. – Впрочем, такие опасения не вполне чистосердечны. Подвергнув проверке свою совесть, я нападаю на след чувства стыда, а может, даже чего-то худшего: готовности учитывать взгляды окружающих. Я сразу чувствую ущербность своего мышления, чуть ли не собственную неполноценность, когда мне приходится склоняться перед кем-то, оправдывать свои действия и побуждения, даже самые возвышенные, потому что они не согласуются с тем, чего все ожидают от трезвомыслящего – а я бы сказал, ошпаренного жизнью – человека. – Мои представления сложились раньше, чем я начал писать это «Свидетельство», которое потому и не может быть другим. Я очень хорошо знаю, о чем мне еще предстоит рассказать. Я, правда, сомневаюсь, что мне удастся найти адекватный способ выражения. Да, я практиковался в ремесле могильщика. Я и сейчас чувствую в пальцах давешний страх: что эта работа у меня не получится. Я должен, если мне хватит смелости, продолжать свой отчет и рассказывать прежде всего о практических соображениях и приемах. Но в результате мои тогдашние реакции на происходящее покажутся более трезвыми, чем были в действительности. – —

Правда, в данный момент я ясно чувствую, что какая-то часть меня, мой дух, «отлынивает» от такого задания, как это называется на школьном жаргоне. Но в моем возрасте, в моем положении я не вправе с этим считаться. – – Что ж, я буду писать дальше, утешаясь мыслью, что позже, при случае, просто вырву эти страницы. – Мне кажется: всё, что я писал до сих пор о своих отношениях с умершим Тутайном, может только навеять на читателя скуку. Это должно меня утешать. (В конце концов, общественность, с которой мне приходится иметь дело, это лишь один Единственный: ОН – нечто такое, что я себе вообразил.) – – —

Я решил, что буду спать с ним, в его комнате. Однако формалиновые пары столь сильно раздражали мои легкие, что о таком и речи не могло быть. Я объяснил ему это, снова упаковал его во влажные носовые платки, прикрыл сверху простыней. Сразу за порогом двери, на полу – вот где я намеревался спать. Я наконец покинул его. Было по-ночному темно и вместе с тем светло от лунного света. В гостиной я зажег лампу, устроил себе постель, приготовил место для Эли. Наведался к Илок, насыпал ей овса в ясли, принес в стойло сено и солому. Потом, вернувшись в гостиную, принялся тяжелым молотком толочь необожженные кирпичи. Они распадались под ударами на пылевидную крошку и более крупные гранулы. Грубые частицы я измельчал ясеневым брусом. Я приготовил себе еду, сварил кофе. Насытившись, взглянул туда, где обычно сидел Тутайн. Это место пустовало. На мгновение мои чувства, похоже, забыли, что он умер. Но теперь на меня обрушилось настоящее горе, из-за него. Как мог я не уберечь единственного, кто был рядом со мной! А теперь за столом всегда будет царить немота, и из его комнаты сюда не проникнет ни звука! Ни страха, ни изумления я бы не испытал, если бы дверь в ту комнату на моих глазах вдруг раскрылась и он шагнул бы в гостиную. Но дверь оставалась закрытой… И тут я безудержно разрыдался. Я чувствовал себя одиноким, как никогда: полностью осиротевшим вместе со своими животными. Я страдал от отравленной раны любящего, который знает, что его покинули. Я совершенно растворился в слезах. Ни одна мысль не занимала прочного места в моем сознании. Мысли вихрились, мелькали, но не были настолько устойчивыми, чтобы побудить меня хоть к малейшему действию. Только внезапное понимание, что нужно запереть входную дверь – чтобы никто, кем бы он ни был, не застал меня таким зареванным, – отогнало меня от стола.

После я выпил коньяку, ибо без такого облегчения не вынес бы этого часа. Поздно ночью еще раз разжег огонь в печи, потому что меня знобило. Я бодрствовал до полуночи. Нелепая надежда подсказывала, что он придет. Моя уверенность в великом равнодушии Природы, пришедшая с жизненным опытом, уступила место будоражащим суевериям. Но Тутайн оставался вдали. Его больше не было. Он стал, для себя и для меня, всего лишь вязанкой воспоминаний. А предстанет ли предо мной когда-нибудь это вместилище памяти, не все ли равно? Хотел ли я близости с ним как с привидением? Разве сам я не предпочел, чтобы его присутствие было гораздо более реальным, в виде костей и плоти? Пусть и безжизненных, но все же представляющих собой материю – последнюю материю, в которой обитала его душа; последнюю форму, носящую отпечаток его духа? И разве костный мозг – клеточное здание, состоящее из твердой фосфорнокислой извести, где умирающий находит последнее прибежище для своего естества, – не заключен как раз в такой материи, которую я хотел сохранять ради него и ради себя, ради нас обоих, пока на это хватит моей изобретательности и прочих способностей, моего собственного существования? – Я услышал, как часы пробили час ночи. Тутайн не пришел. Он никогда не придет. Разве что разреженный, в виде тени, – но я бы не хотел, чтобы он таким образом отделался от меня… Я поправил свою постель и лег спать.

* * *

Я уже не помню, снился ли он мне в ту первую ночь. С тех пор я очень часто вижу его во сне. Но никогда так, как если бы он был безжизненным или умершим. Я переношу на ночь те разговоры, в которых мне отказано днем. Наверное, в нас есть слои переживаний или сознания, которые не связаны со временем, которые – по крайней мере – беспрепятственно располагают всем пространством прожитой нами жизни. Моему разуму трудно поверить, что Тутайн или какая-то его часть – телесная ли или своего рода излучение – активно участвует в наших сновидческих разговорах. Не удовлетворяет меня и такое толкование, что его кровь, когда-то влившаяся в мои вены, образовала во мне потаенный резерват и что именно оттуда он – пользуясь мною же, сам все еще живой – реагирует на происходящее слабыми импульсами. Это толкование кажется мне не менее невероятным, чем первое. Насколько мало я могу объяснить для себя многочисленные сновидческие разговоры, резкие реплики, которыми мы с Тутайном обмениваемся, со всеми их красками, аргументами, сердечностью, с их расщепленностью на «ты» и «я», – настолько же мало я сомневаюсь в том, что это я сам или часть меня каждый раз вновь высвобождает несметные сокровища наших разговоров в прошлом. На протяжении многих тысяч дней мы, пользуясь словами, занимались строительством: каждый из нас работал над духовностью другого. Все впечатления, на которые каждый из нас был способен, мы выкладывали друг перед другом. Мы оттачивали наше чувственное восприятие друг об друга, каждый из нас научился любить плоть другого. Мы даже предоставили друг другу возможность пережить высочайшее, почти гибельное исступление. За те дни и ночи мы предвосхитили все разговоры, на которые были бы способны даже и в будущем. Вот только осознанное мышление прикрыло забвением многое из тогдашней дерзкой основательности. Но сон порой растапливает такой покров, как весеннее солнце растапливает снег, – и тогда кажется, будто нежные цветы, проклюнувшиеся из-под земли, выросли впервые. Мы забываем, что они вырастают год за годом, становясь вестниками красивой и исполненной надежд поры.

Едва ли мы с Тутайном – в возрасте двадцати восьми, или тридцати пяти лет, или в каком-то другом молодом, но уже достаточно зрелом возрасте – отличались меньшим разнообразием духовной жизни и меньшей силой воображения, чем я сейчас, когда я чувствую первые признаки упадка и мои мысли уже не такие свежие, как раньше, да и формируются с трудом. Даже музыкальные произведения, которые я сейчас записываю, это красиво развитые повторы более ранних идей. Разве что усердия у меня теперь больше, да и рабочий инструментарий форм стал привычнее моим рукам. Может быть, заброшенный невод вытаскивает для меня из Моря Воспоминаний сразу много роскошных сокровищ. – Но если дело обстоит так, что мы с Тутайном на протяжении двадцати лет тщательно изучали друг друга, боролись друг с другом, друг друга мучили, ненавидели и еще больше любили; что каждый из нас не жалел слов, чтобы сделать себя понятным для другого, навлечь на себя презрение или просветление, быть утешенным или получить совет, а может, и почувствовать себя оплеванным, – то, значит, мы уже обменялись всеми репликами, какими только могут обменяться два человека нашего склада. (И надо еще учитывать, при каких внешних обстоятельствах мы жили!) Тогда, выходит, в моих сновидениях можно найти ответ на любой вопрос, помощь в преодолении любого сомнения, предостережение от любого необдуманного шага, всякого рода наставления и советы. Можно найти ответы Тутайна, помощь Тутайна, предостережение Тутайна, наставление и совет Тутайна.

Он все еще выступает в роли того, у кого наготове нужное слово: потому что слова у него всегда были наготове, они всегда были здесь, как неиссякаемый поток его привязанности ко мне, его веры в мое призвание.

События, которые впечатались в мою память и которые я описал в этих тетрадях, в совокупности составляют всего лишь внешнюю историю нашей жизни, содержащую, подобно истории человечества, среди прочего и отчеты о кризисах. Мои слова недостаточно гибки, чтобы описать состояние деятельного взаимного согласия, в котором мы часто пребывали на протяжении целых недель и месяцев. Какие сравнительные образы могли бы передать все оттенки доверительности, всматривания друг в друга, взаимных прикосновений, изучения друг друга, помощи и препятствования друг другу? А те разговоры, ветвящиеся, и дополнительный смысл слов, их символика: разве все это не превратилось давным-давно в лабиринт, из которого нет выхода, – не под дающийся измерению, как ландшафт в тумане? – Я часто записывал слова любовь, нежность, кровь и заговор. Каждый понимает их по-своему, и от частого употребления они стали почти неощутимыми на вкус. Я между тем не присовокуплял к ним общепонятного, магического слова, которое могло бы намекнуть на невыразимое. – Я знаю, Тутайн сейчас находится в процессе гниения, и я рано или поздно буду находиться в процессе гниения, и мы никогда уже не узнаем, кто такие мы были. И наши слова потеряют свое духовное содержание. Станут отломленным местом действия для встреч. Но пока что в моих снах – и только в моих снах – еще мерцает наша несломленная жизнь.

Со мной случалось иногда, что я во сне играл для него музыку. Он радовался, а я чувствовал себя так, будто, не будь его присутствия, эти музыкальные мысли не пришли бы мне в голову. Я просыпался, но музыка все еще звучала. Я мог ее записать. Только Тутайна уже не было со мной. На протяжении скольких-то минут мне казалось непостижимым, что он исчез. Потому что совсем недавно я видел его живым и сомнений относительно реальности этого образа не испытывал. У меня оставалось свидетельство нашей встречи: музыка, которую я мог записать.

Я – еще не полностью опустошенное место нашего с ним прошлого. Но силы физического мира угрожают мне, как и всему живому. Спасения нет. Я не забыл своего Противника. Он хочет моего унижения, вплоть до отречения от всего. Я же хочу до последнего момента ни в чем не раскаиваться и ничего не опровергать. Я не хочу блаженного преображения, я хочу спуститься в бездну Неутешенных.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Следующее утро поставило меня перед труднейшей… перед самой безотрадной, притом в особом смысле, задачей моей жизни. Я не принял ее со смирением, но и не проявил строптивость. Мое несчастье, этот вынесенный мне приговор, не есть что-то необычное; но я, наверное, – один из тех, кто не способен мастерски выдержать такой удар. Когда я всерьез берусь за какое-то дело, прилагаю все силы, стараюсь не допустить… да, стараюсь не допустить наихудшего позора – – то потом, задним числом, все это выглядит как безумие. Я решил предварительно подкрепиться, поел, выпил кофе, уменьшил на несколько неприжимистых глотков содержимое коньячной бутылки. – – – – – – – Я вошел в комнату Тутайна лишь после того, как покончил со всеми домашними работами и растолок в глиняную муку еще одну порцию кирпича. Я одернул простыню, удалил пропитанные формалином тряпки. Каких-либо существенных изменений на трупе я не заметил; но человек Тутайн казался теперь еще более потухшим: мертвым в более определенном смысле, чем накануне. Я разыскал учебник по анатомии, чтобы иметь под рукой хоть какую-то инструкцию, помогающую определить место внутренних органов. Грудная полость с легкими, околосердечной сумкой и крупными кровеносными сосудами должна была, так или иначе, стать для меня доступной. В монастырской церкви Эрбаха{85} я, еще когда учился в школе, видел за алтарем маленькие реликварии, в которых хранятся сердца епископов Вюрцбурга. Значит, эти сердца вырезáли у мертвых из груди. На надгробии короля Генриха II Французского и Екатерины Медичи, работы Жермена Пилона{86}, реалистически изображенные нагие мраморные фигуры позволяют почувствовать страшную покинутость умерших, обреченных на гниение, – пустотное ожидание того момента, когда нож проделает зияющее отверстие непосредственно под ребрами, через которое потом вынут сердце и внутренности, чтобы забальзамировать труп. Египтяне вычищали своим покойникам все телесные полости, даже удаляли через нос мозг; и выдранные внутренности потом захоранивались отдельно, в специально предназначенных для этого четырех сосудах.

Ни на какое из этих ужасных вторжений в человеческое тело, которые мне вспомнились, я бы по отношению к Тутайну не отважился. Я воткнул ему канюлю пониже гортани, в трахею. Мне пришлось придержать его голову, чтобы хрящевая трубка под нажимом не отклонилась в сторону. Это был отвратительный момент. Потом я начал закачивать жидкость, шприц за шприцем, вниз, в разветвления дыхательных путей. Из анатомических рисунков в раскрытой передо мною книге я понял, что смогу, не ища нового места для укола, дотянуться кончиком иглы до аорты или, по крайней мере, до одного из главных кровеносных сосудов. Я вытянул металлический зонд обратно из хряща трахеи и ткнул шприцем вертикально вниз, в направлении сердца. Наверное, та секунда оказалась благоприятной для меня и я действительно попал в дугу аорты или в одну из крупных артерий. Во всяком случае, мне удалось закачать внутрь трупа несколько литров формалина – так, что внешне не было заметно никаких неровностей, никакого неподобающего подкожного скопления жидкости. Несмотря на столь очевидный успех, я этому успеху не доверял. Я ведь не знал, не мог знать, ни в какой мере грудная полость окружена и заполнена жидкостью, ни то, далеко ли проник формалин в кровеносные сосуды. Укол через грудь в сердце… (После двадцати трех лет промедления оружие наконец нашло этот путь.) – – – – – – – Но теперь из уголков рта начали сочиться жиденькие мутные струйки. Наверняка это легкие и желудок выпускали часть своего содержимого. Я продолжал делать инъекции в сердце, пока мне не показалось, что количество вытекающей жидкости едва ли меньше закачиваемого мною.

Простыня насквозь промокла и пожелтела. С нее даже капало на пол. Мне пришлось подставить миски. Кровь в сосудах давно свернулась. Но лимфа и слизь вполне могли смешаться с водным раствором формальдегида. Запах химикалий был настолько силен, что я не улавливал слабой примеси гнилостных испарений. – – – – – – – —

Я предпринял еще одну попытку напитать жидкостью печень. Нащупав место между седьмым и восьмым ребрами, я воткнул канюлю вбок, в тело Тутайна. После я увидел, что очертания живота изменились: он немного раздулся, стал вроде как упитанным.

«Какое сытное питание, Тутайн! – сказал я. – Это последняя твоя пища».

Он, хотя и не утратил сходство с собой прежним, все-таки изменился. Немногочисленные маленькие ранки на коже не бросались в глаза. Но рот был теперь ртом Плюющегося. Глаза утратили влажный блеск и ввалились, как если бы Тутайн рассердился, увидев эту жуткую сцену: как его тело мало-помалу подвергается дублению. – – – – – – – «Но я все еще люблю тебя! – сказал я упрямо. – Как бы сильно ты не изменился, я всегда буду тебя любить. Мы будем вместе, до самого конца».

Я поцеловал его коричневые, туго закрученные соски. Это не было проявлением легкомыслия. Скорее – предельным выражением нежности. Я задумался о нашей совместной работе: о его желании сгнить и моем желании этому воспрепятствовать. Он сильный, он днем и ночью думает лишь о своем распаде; я же слабый, я по ночам вынужден спать и оставаться бездеятельным; и оснащен я только жидкостью, с которой толком не умею обращаться, которая попала мне в руки случайно, потому что ничего лучшего на ум не пришло. С ее помощью можно укреплять белковые ткани, это я однажды где-то читал. – «Займемся твоими бедрами!» – сказал я. – – – – – – – – Я полистал учебник анатомии. Arterie et vene femoralis{87}, как там значилось, то есть крупные кровеносные сосуды бедер, мне следовало попытаться обнаружить в паховой области. Решимость моя была велика – дикарски велика, можно сказать. Я больше не смотрел на Тутайна, только ощупывал пальцами его кожу и мышцы. То великое исступление, с которым он когда-то исследовал меня, я теперь возмещал ему, коварно-расчетливо. Прилагая всю силу, ничего не щадя, я пробуравливал кожу острием моего полого оружия; вонзал иглу, ища подходящее место, и наводнял его едким формалином; делал еще один укол, надавливал на шприц, загонял иглу глубже, направлял в сторону: ковырялся в плоти, опустошая ее, пока внезапно содержимое шприца не потекло свободно и не исчезло во тьме бедра. – – – – – – – – – Пот струйками сбегал с моего лба, орошая кожу Тутайна. Как слезы, падали капельки пота. Я больше ни о чем не думал, только работал. В подмышечных впадинах я искал вены так же неумело, как прежде – в паху. Но поскольку у меня не было выбора – продолжать или воздержаться, – я все же довел начатое до конца. Теперь мне казалось, что почти все сделано. Только головной мозг, беззащитный перед всякого рода опустошениями, еще покоился, непотревоженный, под черепной крышкой. Я уже много раз подавлял в себе одну жуткую мысль; но теперь наступил момент, чтобы ее подпустить. – – – – – – – – – – Многие из тех, кто способен трезво смотреть на труп, то есть на нечто отслужившее свой срок, сравнимое с плацентой, которую после завершения родов выталкивает из себя материнское лоно – смерть, как если бы она была новой жизнью, оставляет позади именно такую «плаценту», – я имею в виду врачей, студентов на скамьях анатомического театра, могильщиков, акушерок, палачей, служащих крематория, сгребающих известковый прах сгоревших костей, матерей, которые родили по дюжине детей и некоторых уже успели похоронить, мужчин, называющих себя прогрессивными гражданами и требующих от государства, чтобы оно вводило законы, которые предусматривают не только обязательную прививку против коровьей оспы, но и обязательное вскрытие любого трупа, а также миллионы и миллионы представителей человеческой массы, которые считают себя закаленными и жизнестойкими и для которых я сейчас не могу подобрать более точного определения: так вот, все они не поймут, почему я столь мучительно колебался, прежде чем решился загнать иглу в мертвую голову А между тем мне понадобилось долгое время, чтобы прийти к убеждению: я обязан совершить это неотвратимое. – –  – – – – – – – – В глуши, в отщепенчестве, в пустыне новых чувств и новых масштабов пребывал я. Пребывал вместе с Тутайном… в одиночестве, посреди куска природы, не поддающегося разгадыванию. Без пригодной в такой ситуации веры. И он, мой друг, неожиданно умер. Мои собратья по человеческому роду были моими врагами. Они вообще всегда враждуют между собой. Но их вражда ко мне – основательнее. Я стою… я стоял тогда на другой стороне по отношению к их целям. Они хотели его похоронить. То есть их представления о прогрессе и гигиене предполагали, что он должен быть похоронен. Мои же персональные радости и потребности сжались до одного желания: оставаться вместе с Тутайном. И на сей раз я не хотел склоняться перед Судьбой: не хотел и не имел права. Я не хотел больше никаких удовольствий, хотел только одного: сохранить его при себе. – – – И опять я направил взгляд на ввалившиеся глаза Тутайна; крылья носа, подумалось мне, стали тоньше. Лоб, казавшийся наполненным льдистыми мыслями, своей бледностью и гладкостью контрастировал с густыми коричневыми волосами. Мое сердце, переполненное горем и сомнениями, искало какой-то опоры вне меня, какого-то утешения. Я подошел к окну, чтобы ухватиться хотя бы за образ ландшафта: горизонт, черная осенняя кора одинокого дерева… Однако перед окном стоял густой туман. Мир был пуст. Я заглянул в конюшню, взял там молоток. Проходя мимо Илок, погладил ее ноздри. И потом приставил кончик иглы к заросшему густыми волосами затылку Тутайна. – – —


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю