Текст книги "Продолжение «Тысячи и одной ночи»"
Автор книги: Жак Казот
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 72 страниц)
Многие ученые объясняют интерес просветителей к мусульманскому Востоку тем, что они дистанцировались от политической и религиозной специфики восточных стран, обращаясь к Востоку колдовскому, воображаемому[123]. Это тем легче было сделать, что описания Востока, содержащиеся в популярных книгах путешественников, вольно или невольно смешивали документальность с вымыслом, воспроизводили устойчивые клише изображений «чужого, чуждого мира» (Pagán López 2005—2006: 255). Ведь авторов книг путешествий больше всего интересовала «демонстрация различий и сходств» в облике, одеждах, нравах, формах правления, религии и пр., нежели точная передача восточной реальности (см.: Apostolu 2003: 121).
Конечно, уточняет К. Декобер, изображение, например Оттоманской империи, не было для французских авторов только способом размышления о себе, как и не было исключительно объективным описанием чужой культуры (см.: Décobert 1989: 50). Оно являлось сложным взаимодействием той и другой тенденции, оживлялось духом сравнений разных народов и стран, царящим в Просвещении. Но и это взаимодействие существенно отличало просветителей – авторов философских повестей с восточной тематикой от ученых-ориенталистов[124], продолжающих классическую традицию эрудитов конца XVII – начала XVIII века. Часто эти ученые одновременно были переводчиками и авторами восточных сказок.
В самом деле, Антуан Галлан, опубликовавший в 1704—1711 годах знаменитый сборник «1001 ночь», читал лекции на арабской кафедре Королевского коллежа с 1709 по 1715 год и даже составил рукописную грамматику арабского языка, правда, впоследствии утраченную; Ф. Петис де Ла Круа, выпустивший в 1712 году книгу сказок «1001 день» («Les Mille et un jours»), в том же коллеже преподавал еще дольше – с 1692 по 1713 год, и его грамматика дошла до нас, поскольку существовала в нескольких рукописях. А. Галлан переводил свои сказки, тщательно работая над старинной рукописью, предположительно XIV в., которую доставили в Париж из Сирии[125], Ф. Петис де Ла Круа опирался на не менее старинный рукописный турецкий сборник «Радость после печали» («Al-Farage bada al-schidda»), переведенный с персидского. Не случайно А. Галлан и Ф. Петис в своих предисловиях к сборникам подчеркивали превосходство «восточных историй» над фейными сказками и одновременно претендовали на соперничество в документальности с книгами о путешествиях и трудами востоковедов.
Впрочем, главными были даже не просто знания о Востоке, которыми обладали и создатели философских повестей – Ш. де Монтескье, Вольтер или Д. Дидро[126], а изначальный замысел conte, то, в какой мере «миметической» и «дидактической» (см.: Perrin 2015: 17) является установка автора сказки.
Что же понимали под Востоком в этот период?
П.-Д. Юэ в «Письме о романах» («Le Traité de l’origine des romans»; 1670) уточнял: «Когда я говорю „люди Востока“, я подразумеваю египтян, арабов, персов, индийцев и сирийцев» (Huet 2004: 447). Антуан Галлан расширял список и вносил уточнение, связанное с религией: «…под восточными людьми я подразумеваю не только арабов и персов, но также турок и татар[127], а также почти все народы Азии вплоть до Китая, магометан и язычников или идолопоклонников» (цит. по: Martino 1906—1907: 30). Иными словами, в отличие от современных представлений о Ближнем Востоке, Средиземноморье, Дальнем Востоке, XVIII век достаточно географически расплывчато и культурологически неустойчиво определял для себя Восток. Это обстоятельство отразилось и на бытовании самого термина – «conte oriental»: отсутствуя в словарях того периода, он появился только в заглавии сказок графа де Кейлюса в 1743 году, тогда как ранее либо отсутствовал – как у А. Галлана, называющего сказки «арабскими» (arabes), или Ф. Петиса, уточняющего, что в его сборнике собраны «персидские сказки», либо фигурировал в предуведомлениях читателям, как у Ж.-П. Биньона («Приключения Абдаллы» («Les Aventures d’Abdalla, fils d’Hanif»; 1712)) или Т.-С. Гёллета («Султанши Гузарата, или Монгольские сказки» («Les sultanes de Guzarate, ou Les songes des hommes éveillés: contes Mogols»; 1732)). Представление о жанровой общности этих сказок первоначально словно не нуждалось в терминологическом закреплении, поскольку, «открывая новую, завораживающую цивилизацию», эти сказки основывались «на ином типе чудесного» (Bahier-Porte 2005: 92), чем волшебные сказки о феях.
Создание жанра «восточной сказки» достаточно органично вписывалось в общий рост интереса Франции и Западной Европы в целом к Востоку. Р. Мантран замечает, что желание умножить свои знания о восточных странах (и прежде всего – об Оттоманской империи) отчетливо проступило в XVI веке, когда, стремясь понять истоки современной европейской цивилизации, гуманисты обратились к греческой античности – т. е. культуре тех мест, что оказались в их время под властью мусульман (см.: Mantran 1987: 118—119). Встал вопрос о том, не является ли мусульманский мир также наследником античной цивилизации. Это стимулировало рост путешествий по Востоку, усиленный развитием торговли. В свою очередь, путешествия на Восток и установление дипломатических отношений Франции с Оттоманской империей вызвали интерес к изучению восточных языков: первоначально в Константинополе при посольстве Франции учредили «Языковую школу для молодежи» (1669), ставшую позднее «Школой восточных языков», затем в самой Франции в Коллеж Руаяль были открыты курсы иврита, турецкого и арабского языков. Подготовка драгоманов (официальных переводчиков с восточных языков) для послов и консулов позволяла французской дипломатии осуществлять прямые контакты с местной властью. Первые «ориенталисты» – А. Галлан, Ф. Петис де ла Круа – появились именно в этой среде.
Решающую роль в распространении интереса к литературной экзотике сыграл, безусловно, сборник арабских сказок Антуана Галлана «1001 ночь». Он породил не только многочисленные подражания, одно перечисление которых заняло бы несколько страниц[128], но и возбудил интерес других ориенталистов – как специалистов, так и любителей – к рукописям арабских сказок. По мнению исследователей, первые источники «1001 ночи» восходят к античности, сама история Шахразады и некоторые сказки и сборники, из которых черпались сказочные сюжеты («Синдбад-наме», «Калила и Димна»), пришли из Индии, а затем были переведены на персидский язык и включены в книгу под названием «1000 чудесных рассказов» («Hazār Afsāna»)[129]. Эту книгу А. Храиби называет «прототипом» будущей «1001 ночи» А. Галлана (см.: Chraïbi 2008: 44), однако до наших дней не дошла рукопись этого произведения. Хранящийся в Национальной библиотеке Франции манускрипт XV века – лишь один из источников автора «1001 ночи», поскольку в нем содержится только треть того материала, который он перевел. По-видимому, А. Галлан обращался и к другим источникам (не все из которых сегодня известны), а также записывал те сказки, что ему рассказывал сириец Ханна (см.: Farkas 2014: 24). С самого начала тип «восточной сказки», предложенный А. Галланом, стал восприниматься его подражателями как модель жанра, и одной из важных особенностей этой модели было стремление пробудить удивление читателя. К. Байе-Порт, как и Д. Орсини, видит в этом основное отличие поэтики фейной сказки и галлановской «conte oriental» (см.: Bahier-Porte 2002: 27; Orsini 2002: 193). Основной задачей автора сборника было, по его собственным словам, заставить узнать культуру арабов, и это не в последнюю очередь определило его переводческие принципы: понимая, что читатель восточных сказок столкнется с незнакомым, другим миром, он заботился не о буквальной верности оригиналу, а о способах «популяризации арабо-мусульманской культуры» (Larzul 1955: 86) среди читателей его эпохи. Одним из таких способов была особая, живая интонация рассказчика. Искусство удивлять и живость повествования – принципы, подхваченные последователями А. Галлана – Ф. Петисом де ла Круа, Ж.-П. Биньоном, Т.-С. Гёллетом – был вынужден признать даже А. Гамильтон, отмечавший «живость, которую демонстрирует султанша», т. е. рассказчица сказок Шахразада (см.: Bahier-Porte 2002: 27). Одновременно А. Галлан «стремился максимально прояснить линии интриги, соблюдать правдоподобие» (Perrin 2015: 126), делая проницаемой границу между реальностью и вымыслом, подчеркивая связь восточных сказок с древними хрониками. Пытаясь передать «чужое» в переводе-адаптации, автор «1001 ночи» старался «соединить воображаемый Восток и Запад» (Farkas 2014: 12).
С одной стороны, Антуан Галлан познакомил французских читателей со сказками Востока, способствуя углублению воображения европейцев посредством осуществленного «союза двух тенденций – экзотической и чудесной» (Dufrenoy 1960: 13). Сказки «1001 ночи» были для читателей и развлечением, и источником сведений о языке, стиле и видении мира древнего Востока (см.: Sermain 2009: 17). Сам А. Галлан утверждал, что сказочные истории его сборника не только увлекательны и забавны, но и «должны также понравиться описанием нравов и обычаев народов Востока» (Galland 1965: 21). С другой стороны, писатель затушевывал причудливую ориентальность пейзажей арабских сказок (см.: Larzul 1955: 309—322), и, как заметил Ж.-Ф. Перрен, стремился «соблюдать правдоподобие, убирать отступления, унифицировать разнородное» (Perrin 2015: 126), т. е. стилистически приближал свой текст ко вкусам европейского читателя, к правдоподобию содержания и к ясности формы. Подобное же сплетение учености, помогающей воссозданию притягательного экзотизма другой культуры, со стремлением адаптировать эту культуру для французского читателя («одомашнить экзотику» (Gaumier 1965: 21)) можно обнаружить и в других сочинениях «галлановской линии».
Действительно, созданный А. Галланом тип восточной сказки в значительной степени выступал источником знаний читателей 18-го столетия о Востоке (см.: Bahier-Porte 2005), он все чаще сопровождался «учеными» примечаниями[130], опирался на записки путешественников, сочинения ученых-ориенталистов и, в конце концов, воспринимался даже как альтернатива искусственному, вымышленному жанру «сказки фей». Не случайно А. Н. Веселовский, характеризуя «1001 ночь», подчеркивал, что действие сказок сборника происходит «на настоящем Востоке» (Веселовский 1938: 231), а М. Сиронваль указывала, что до того, как стать воплощением эстетики экзотизма, «Ночи» выступали «частью ученого ориентализма» (Sironval 2008: 57). И хотя, как ныне утверждают специалисты, галлановский сборник «не имеет ничего общего с переводом в современном смысле слова» (Anghelescu 2004: 11), они не могут не признать, что и сегодня представление об арабском Востоке и восприятие арабского Средневековья в Европе сформировано в большой мере чтением «1001 ночи». Показательно также, что популярность книги А. Галлана в свое время пробудила интерес к древним манускриптам и на самом Востоке, изменила отношение Востока к собственному культурному наследию: в 1835 году в Египте был впервые опубликован текст той рукописи, которая служила источником «1001 ночи» (см.: Zakharia 2009: 48). Некоторые же сочинения известных арабских писателей XX века – Х. Тауфика аль-Хакима, Таха Хусейна, как отметила С. Франсуа, были созданы под влиянием «1001 ночи» (см.: François 2012: 19).
Желание познакомить читателя с чужим, но манящим миром Востока, при этом не оттолкнув его совершенной чуждостью, дать «ученые» пояснения сказочным историям определяло и замыслы подражателей А. Галлану, хотя их ориенталистская эрудиция не всегда формировалась так же, как у автора «1001 ночи». Франсуа Петис де ла Круа был, как и А. Галлан, знатоком Востока, переводчиком с арабского, с юности прожившим десять лет в Сирии, Персии, Турции, работавшим в посольстве Франции в Марокко. Его сборник сказок «1001 день» также основывался на подлинных рукописях, с которыми был знаком автор, и предлагал читателям сказочные истории как «столь же полезные, сколь и приятные» (Pétis de la Croix 1980: 34). Автора «1001 дня» занимала возможность продемонстрировать читателю экзотические нравы и диковинные традиции иной культуры, он при этом старался описывать магию, основанную на знании математики, медицины, теологии и философии (см.: Citton 2009: 35).
Аббат Жан-Поль Биньон, королевский библиотекарь, хотя и был другом А. Галлана, но, в отличие от него и Ф. Петиса, не знал восточных языков и никогда не путешествовал на Восток. Однако его «Приключения Абдаллы» справедливо помещают в «галлановскую линию» восточных сказок, поскольку он был охвачен тем же пафосом «учености», черпая информацию из восточных рукописей, которые привозили для библиотеки миссионеры.
Тома-Симон Гёллет тоже не был ориенталистом, но этот чиновник парижского магистрата был влюблен в литературу и, воспользовавшись сборником А. Галлана и другими восточными историями, черпая сведения из «Восточной библиотеки» д’Эрбело, смог создать несколько сборников сказок («1001 четверть часа, тартарские сказки»; 1715; «Чудесные приключения мандарина Фум-Хоама, китайские сказки»; 1723; «Султанши Гузарата, или Монгольские сказки»; 1732, и др.), пользовавшихся большой популярностью у современников. При этом он подражает манере ученых и снабжает свои сказки примечаниями, содержащими разнообразные исторические, географические сведения, описание нравов Востока и т. п.
Так или иначе, сказочники-ориенталисты и любители старались не столько насытить свои сказочные истории сверхъестественным, волшебным, подчеркивая вымышленность своих рассказов, сколько, создав своего рода «научное чудесное», поразить необыкновенным, не похожим на европейский, восточным образом жизни – «пышным и полным неги» (Bahier-Porte 2002: 35, 39).
Казалось бы, подобные сказки, авторы которых тяготеют к усилению познавательной функции жанра, учитывают новые знания, должны вписываться в линию просветительской литературы. Ведь, по утверждению Ж. Роле, именно в Просвещении с его идеей толерантности, способствовавшей угасанию веры в абсолютное превосходство европейской цивилизации, было осуществлено подлинное открытие Востока для европейцев (см.: Raulet 2012: 255—256). Однако оказывается, что и ученые-ориенталисты (напр., тот же Бартелеми д’Эрбело, а позднее – Сильвестр де Саси), и авторы сборников восточных сказок держат дистанцию по отношению к просветительскому движению или даже выступают как его противники. Их мало занимают дорогие сердцу Ш. де Монтескье, Вольтера и др. политические споры, инвективы против восточного деспотизма и борьба с религиозными предрассудками как мусульман, так и христиан. Впрочем, в подходе к религиозным аспектам восточной жизни авторы «contes orientaux» проявляют осторожность и мягкость сродни просветительскому принципу толерантности[131]. В этом аспекте сборник Ж. Казота играет особую, можно сказать парадоксальную, роль.
«Продолжение „1001 ночи“»: особенности западно-восточного художественного диалога
В отличие от шумного и довольно устойчивого успеха «Влюбленного дьявола», «Продолжение „1001 ночи“» не пользовалось ни широкой известностью, ни большой читательской популярностью[132]. Более того, современный знаток жизни и творчества Ж. Казота Ж. Декот не считает это произведение творческой удачей писателя: по его мнению, по сравнению с «Влюбленным дьяволом» сказки «Продолжения» кажутся бледными, схематичными, слишком затянутыми и даже нудными (см.: Décote 1984: 362). Однако с точки зрения поэтики жанра писатель и здесь выступает в большой степени новатором, не повторяя (хотя и учитывая) ни опыт А. Галлана, ни свои собственные ранние опыты сказок. Ж. Казот создает «Продолжение» в возрасте 69 лет, в период, когда возникает новая волна интереса к романическому и сказочному. Не случайно с 1775 по 1789 год выходит 112 томов «Библиотеки романов» («Bibliothèque des romans»), 36 томов «Воображаемых, романических, волшебных путешествий» («Voyages imaginaires, romanesques, merveilleux»; 1787—1789) и 41 том знаменитой сказочной антологии «Кабинет фей» («Le Cabinet des fées»; 1785—1789), куда входят и сказки Ш. Перро (1 том), мадам д’Онуа (2—4, 6 тома), и «1001 ночь» А. Галлана (7—11 тома), и даже перевод с немецкого сказки Х.-М. Виланда «Чудесные приключения дона Сильвио де Розальвы» («Der Sieg der Natur über die Schwärmerei oder die Abenteuer des Don Sylvio von Rosalva»; 36-й том).
«Продолжение „1001 ночи“, арабские сказки» Ж. Казота были опубликованы в последних четырех томах «Кабинета фей» в 1788—1789 годах. От появления знаменитого сочинения А. Галлана, вышедшего в начале века и породившего моду на восточные сказки, прошло довольно много времени. Специалисты полагают, что в замысел издателя «Кабинета фей» Поля Барда входило желание оживить читательский интерес к «contes orientaux», почему он и обратился к Ж. Казоту с предложением выпустить сборник, подобный галлановскому.
Чрезвычайно важно, что, как и произведение А. Галлана, «Продолжение „1001 ночи“» Ж. Казота опирается на подлинную арабскую рукопись и «является примером сложных отношений, установившихся в XVIII веке между арабской и французской культурами» (Robert 2012: 7). Однако если А. Галлан был ориенталистом, путешественником и дипломатом, знатоком арабского и других восточных языков и тщательно сам работал над исходной рукописью «Ночей», то Ж. Казот «не знал арабского и никогда не вступал в прямой контакт с восточной цивилизацией» (Robert 2010: 225). Более того, он, по его собственному признанию, весьма существенно переработал предоставленный ему перевод арабских сказок, сделанный «бедным малым, греческим монахом» (Robert 2010: 226) – неким Дианисиасом Шависом (Дом Шависом) – сирийцем, священником конгрегации Св. Базилия, обучающим арабскому языку в Коллеж Руаяль. Причем, был ли писатель знаком с этим человеком напрямую или общался с ним через издателя, Поля Барда, до сих пор точно не известно.
Перевод, сделанный Шависом, не сохранился, существует лишь рукопись, с которой этот перевод был сделан, причем некоторые сказки, что включены в сборник Ж. Казота, в этом манускрипте отсутствуют (в частности, «Чародей, или Рассказ о Мограбине»). При этом часть переведенных Шависом сказок была не принята Ж. Казотом, о чем он сам сообщал издателю: «Я отверг 12 сказок, которые он перевел. Я взял крохи из тех, что поставил на их место» (Robert 2010: 226). Специалисты полагают, что Дом Шавис не участвовал в редактуре «Продолжения» и в составлении примечаний, поскольку транскрипция арабских имен и названий в казотовском тексте выдает автора, не знакомого с арабским языком. В то же время довольно точные описания топографии арабских городов, в частности Дамаска, неплохое для той эпохи знание обрядов ислама свидетельствуют о том, что Ж. Казот явно интересовался различными книгами о путешествиях на Восток, появлявшимися в XVIII веке, а, кроме того, мог использовать – вопреки собственному пренебрежительному отзыву о Шависе[133] – и те сведения, которые давал ему сириец. Например, Ж. Декот высказал предположение, что семь сказок, отсутствующих в рукописи, с которой делался перевод, могли быть рассказаны Ж. Казоту Шависом (см.: Décote 1984: 365).
Строго говоря, Ж. Казот не был первым, кто задался целью создать не подражание А. Галлану, не стилизацию под «1001 ночь» на материале других восточных сказок – турецких, китайских и т. п., а попытаться продолжить перевод-адаптацию арабских «Ночей». Ему предшествовал в определенном смысле У. Бекфорд, прославившийся своей восточной сказкой «Ватек» («Vathek»; 1787). Помимо этого широко известного сочинения У. Бекфорду принадлежали еще несколько произведений, среди которых – перевод десяти арабских сказок, озаглавленных им «Suite des contes arabes» (1780—1783). Как и А. Галлан, У. Бекфорд был ориенталистом, знатоком арабского языка и свое продолжение создавал как перевод конкретной рукописи, до сих пор имеющейся в Оксфордской библиотеке. Правда, он так и не опубликовал свой перевод, и можно было бы считать, что публике остались незнакомы ориентальные сочинения У. Бекфорда, если бы не то обстоятельство, что его «Ватек» – тоже «арабская сказка», а не только готический роман, было бы точнее назвать его «восточно-готическим сказочным романом». Благодаря новейшим публикациям «Продолжения арабских сказок» задачи У. Бекфорда как ученого отчетливо видны: он значительно расширяет, в частности, примечания, которых у А. Галлана совсем немного, он действительно обращает внимание на те истории, которые не были переведены А. Галланом – уже потому, что У. Бекфорд работал с другой, нежели А. Галлан, рукописью, хотя тоже принадлежащей корпусу «Ночей». Конечно, У. Бекфорд был вдохновлен тем баснословным Востоком, сказочным арабским миром, который А. Галлан в некотором смысле создал для европейского читателя. Недаром в «Ватеке» он словно сближает воображенное и навороженное, арабская тематика позволяет ему усилить фантастическую атмосферу произведения, стереть зыбкую грань между сном и реальностью, мечтой, иллюзией и предметным миром. Именно «Ватек» оказывается опубликованным и признанным читателями, а рукопись перевода «Продолжения», с ее большей «достоверностью» и близостью к первоисточнику, остается неизвестной.
Что же касается сочинения Ж. Казота, то здесь мы сталкиваемся с иной творческой историей и иным подходом к источникам, с попыткой своего рода западно-восточного синтеза. Продолжение Ж. Казота изначально также опирается на подлинный манускрипт – рукопись под номером 3637, в которой содержались 14 сказок, в ином порядке, а иногда и под иным названием вошедшие в «Suite». Этим сказкам писатель придал обрамление, которое бы связывало их с «1001 ночью». Хотя общее число сказок «Продолжения» не дотягивает до ста шестидесяти, рассказанных у А. Галлана Шахразадой, их, по существу, гораздо больше четырнадцати, поскольку четыре большие сказки, в свою очередь, играют роль обрамления, включая в себя несколько сказочных историй. В «Предуведомлении» к сборнику утверждается, что А. Галлан перевел только четверть материала рукописи, хотя это по меньшей мере спорное утверждение, и ориенталисты ныне уверены, что это не так, речь идет попросту о разных рукописных источниках, которыми пользовались эти писатели. При этом не все манускрипты, на которые мог опираться сам Ж. Казот, обнаружены (хотя часть сказок известна в переводе на английский язык, сделанном тамошним ориенталистом Р. Бертоном), отсюда – неуверенность специалистов в том, почерпнуты ли некоторые сюжеты из других арабских источников или придуманы самим Ж. Казотом (см.: Robert 2010: 227).
Удаленность автора от материала, изложенного в арабской рукописи, как будто должна была естественным образом порождать условность изображения восточной экзотики в казотовском «Продолжении „1001 ночи“», усиливать опору сочинителя не на знание и собственный опыт, а на чтение сборника А. Галана. Но именно потому, что автор «Продолжения» ориентируется на галлановский «миметизм» и его «научное чудесное», он создает произведение, отличающееся от его первых пародийных сказок сборника «1001 нелепость». Сама идея продолжения «1001 ночи», стремление заполнить лакуну, оставленную А. Галланом, представление о том, что перевод был неполным, говорит о своего рода «научности замысла». И можно убедиться в том, что Ж. Казот не рассматривает фабулы восточных сказок как забавные, но в то же время абсурдные выдумки, скорее, он стремится воспринимать их как описание причудливых, но реальных нравов, снабжая примечаниями, подобно Ф. Петису де ла Круа или Ж.-П. Биньону. Это существенно отличает тональность и стилистику сочинения 69-летнего Казота от тех сказок, которые он создавал в 22-летнем возрасте, а «игра с чудесным» происходит в «Продолжении» совсем по-другому, нежели в «1001 нелепости».
Нельзя не заметить, что создать иллюзию продолжения галлановского сборника Ж. Казоту в какой-то мере удалось: во всяком случае, вышедшее в 1806 году издание «1001 ночи», сделанное Коссеном де Персевалем, содержало вслед за текстом А. Галлана казотовское «Продолжение», тем более что первая сказка этой книги отсылала к последней, рассказанной Шахразадой в сборнике А. Галлана. С одной стороны, как верно указывают специалисты, Ж. Казот делает то, что не решился сделать ни один из последователей-подражателей А. Галлана – воспроизвести обрамление, где женщина рассказывает тирану сказки, дабы он отсрочил ее казнь. Все обыгрывали принцип создания серии сказок под другими предлогами – позабавить, усыпить, заставить рассмеяться, изменить отношение к противоположному полу и т. п. Правда, галлановский мотив спасения жизни приглушен, если не исчезает совсем, поскольку рассказчица уже прощена. С другой стороны, Ж. Казот вольно обходится с общей структурой рукописи-первоисточника, в которой никакого обрамления нет, к тому же, в отличие от А. Галлана, автор «Продолжения» строго продумывает собственную очередность сказок, переставляя их таким образом, чтобы ощущалось движение от забавного к поучительному. В заключительных сказках сборника – «Рыцарь, или Рассказ о Хабибе и Дорат-иль-Говас» и «Чародей, или Рассказ о Мограбине» – поучение явно доминирует.
Стремление писателя в «Продолжении „1001 ночи“» к соединению веселости и серьезного тона, к разнообразному сочетанию развлечения и морализации, отступая в деталях, сохраняет общий колорит первоисточника – арабской рукописи, где в начале почти каждой сказки стояло обращение к Аллаху, а в конце приводилась та или иная молитвенная формула (см.: Robert 2012: 24). Однако при этом он старается не столько удивить экзотикой Востока читателя, уже приученного на исходе века к ориентальным чудесам, сколько погрузить его в морально-философские размышления[134]. В результате Ж. Казот подхватывает тенденцию трансформации литературного ориентализма от стилизации и условности к правдоподобию, невольно вливаясь в тот процесс «обогащения жанра восточной сказки», который происходит под влиянием Просвещения (см.: Révauger 2005: 193). В конце концов, в сказках Ж. Казота обнаруживается то «соприсутствие двух возможных взглядов, бифокальное видение – научное и спиритуальное» (Citton 2009: 33), которое характерно и для значительной части просветительской литературы.
Во введении к «Продолжению» описывается реакция султана Шахрияра на последнюю сказку последнего тома «1001 ночи» А. Галлана, хотя сам текст этой сказки отсутствует. Очевидно, что автор рассчитывает на знатоков и любителей восточных сказок, хорошо знающих галлановский сборник, одновременно оставляя возможность самостоятельного движения фабулы в нужном ему направлении. Топосы арабской сказки на галлановский лад, конечно, присутствуют в «Продолжении», начиная с привычного для этого жанра мотива путешествия переодетого халифа по улицам города, его узнаваний/неузнаваний жителями, введения в действие джиннов (называемых Ж. Казотом «духами»), фабул о влюбленных принцах и принцессах, интригах и препятствиях на их пути и заканчивая легендами о пророках, историями о паломничестве в Мекку и т. п. Сохраняет автор и традиционные нарративные формулы галлановских восточных сказок (тяготеющие к стилю хроник больше, чем к стилистике фейных историй), названия месяцев и праздников, блюд и предметов одежды, рисует привычные для этого жанра идеализированные портреты правителей, в первую очередь – Харуна ар-Рашида («Халиф-вор, или Приключения Харуна ар-Рашида с персидской царевной и прекрасной Зютюльбе»), противопоставляя им образы носителей зла, узурпаторов трона («Рассказ о Селиманшахе и его семье»). При этом Ж. Казот старается не то чтобы создать сказки-аллегории (впрочем, «[Волшебное дерево]», входящее в «Рассказ о семье шебандада из Сурата», французские комментаторы и определяют как аллегорическую сказку), но позволяет в том числе и аллегорическое прочтение своих сказок, сочетая ориентальность с мартинистскими элементами – но такими, которые бы не противоречили христианству. Если последователи А. Галлана – Ф. Петис де ла Круа и Т.-С. Гёллет – были настроены критически-насмешливо по отношению к мусульманской религии, то Ж. Казот хочет изобразить ее доброжелательнее, сделав более понятной для читателя-христианина.
В целом, при том, что наряду с переводами сказок из рукописи («Халиф-вор», «Рассказ о Бахе́т-заде́ и десяти визирях» и др.) в сборнике Ж. Казота содержатся и такие, которые считаются, скорее всего, его собственным изобретением («Рассказ о султане Герака Алибенджаде и мнимых райских птицах», «Дурак, или Рассказ о Гзайлуне», «Рассказ о семье шебандада из Сурата»), структура тех и других близка, если не одинакова. В них тесно переплетаются нравоучительность и насмешливость, комическое и экзотическое, чудесное, волшебное и «реалистическое», меняются лишь акценты на том либо другом: например, «Приключения Симустафы и царевны Ильсетильсоны» – комически-бурлескная история, тогда как «Рассказ о Бахе́т-заде́ и десяти визирях» скорее драматичен, чем весел, а «Чародей, или Рассказ о Мограбине» и вовсе включает готические мотивы, «Подвиги и смерть капитана Камнегрыза и его удальцов» содержит в себе множество волшебных действий и предметов, а следующее за ней «[Волшебное дерево]» (как и первая сказка – «Халиф-вор») обходится без всякого волшебства и сверхъестественных событий и т. п.
В сказках Ж. Казота причудливо сливаются своего рода политическая актуальность (когда он посредством изображения чиновников сказочных восточных правителей – как в «Чародее, или Рассказе о Мограбине» – разоблачает коррупцию и фаворитизм в собственном отечестве, выказывая свою неизменную приверженность монархии) и морализаторская рефлексия, насыщенная рассуждениями о принципах воспитания, которых не было в рукописи, переведенной Шависом, и где Ж. Казот выказывает свое знакомство с просветительскими сочинениями Д. Дефо и Ж.-Ж. Руссо. Порой Ж. Казот превращает некоторые, пусть даже легендарные, особенности восточной политики, жизни социума (например, опора хорошего правителя на «мудрость предков», как в «Рассказе о Бахе́т-заде́ и десяти визирях») в пример для Франции. Но чаще можно заметить обратное, то есть следы переработки проблематики арабской рукописи на европейский лад. Парадоксальным образом эти следы выдают интерес «консерватора» Ж. Казота к просветительской литературе. Реймонда Робер приводит строки из письма к издателю, где автор «Продолжения „1001 ночи“» утверждает, что в основе одной из сказок, «Рыцаре, или Рассказе о Хабибе и Дорат-иль-Говас», лежат «идеи, связанные с „Телемаком“, „Робинзоном Крузо“, „Эмилем“ Руссо» (Robert 2010: 230). И это не просто авторская декларация: из персонажа сказки, традиционно наделенного «стертым», невыразительным характером, влюбленного принца, сражающегося за свою возлюбленную, но не обладающего яркими качествами (обычно сказочному персонажу помогают волшебные существа, чудесные предметы, а не собственные доблести), герой восточной сказки Ж. Казота трансформируется в юношу, обученного добродетели, любви к природе, умению читать «великую книгу мира», физическим упражнениям (см.: Robert 2010: 232), одним словом – в персонажа, получившего руссоистское воспитание и при этом описанного явно с симпатией. Обретенные в процессе такого воспитания навыки помогают Хабибу в ситуации, когда он на пути к принцессе, которую ему надо освободить, оказывается в одиночестве в пустыне, выносит тяготы морской бури, а описание шалаша, что строит герой в горах, кажется прямо заимствованным из романа Д. Дефо о Робинзоне. Знание и симпатию к английской просветительской литературе писатель проявляет и в «Эпилоге», где сравнивает своего сказочного героя с безупречно добродетельным Грандисоном – заглавным персонажем известного романа С. Ричардсона. В то же время, замечает Р. Робер, можно истолковать образ рыцаря Хабиба и под мартинистским углом зрения, как воплощение «человека-духа» (см.: Robert 2012: 27)[135].




























