Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 56 страниц)
6
На следующий день, отслужив в Успенском соборе литургию, святейший Питирим подошёл к Алексею Михайловичу со скорбным лицом:
– Не одолел я, великий государь, бесов, сидящих в супротивницах твоих и Божих. Не было в жизни моей дня горестнее, нежели вчерашний. Посрамлены мои седины, сан мой померк.
– Не бери сего близко к сердцу! – сказал патриарху царь. – Я же тебе говорил, какова лютость Федосьина. Ты один раз видел сие деяние, а я уж столько лет терплю от неё. Не знаю, что сотворить спасения ради заблудших.
– По всем по трём сруб плачет, – сказал патриарх.
– Великая боярыня, супруга дядьки брата моего!.. Жён крайнего!.. Родня!.. На Думу хочу положиться. Что решат, тому и быть.
А Думе до бабьего ли супротивства? Жуткие вести пришли из Каменца. Поляки сдали крепость султану Магомету. Условия договора турки исполнили: гарнизон выпустили с мушкетами, оставили в городе три церкви – одну для католиков, другую для армян, третью, православным. Но кафедральный собор обращён в мечеть. Магомет IV въехал в город и праздновал победу молитвой в этой новоявленной мечети. Для пущего торжества восьмилетнего мальчика-христианина обрезали! А мусульманам и этого мало. Все прочии церкви, кроме трёх, разграбили и опоганили. Иконами вымостили дорогу в городских воротах, приказывая христианам ходить по ним, ездить на телегах. Непокорных – режут.
Сполошные вести прилетели из Киева. Воевода князь Григорий Афанасьевич Козловский, Богом заклиная, просил подмогу. Ратных русских людей в Киеве, в Переяславле, в Остре – горстка. Стены Киева ненадёжные. Вал осыпается. Песчаный. Дёрна нет. Леса нет. Митрополит Иосиф Тукальский зовёт Дорошенко – защитить город русские не смогут. Дорошенко, хан, визирь – похваляются скорым нашествием.
Все взоры обратились к Матвееву. Аргамон Сергеевич подтвердил: на Украине верные великому государю люди в большой тревоге. Просят прислать добрых воевод с полками, и не только в Киев, в Переяславль, но и в Нежин, в Чернигов... Запорожские черкасы, чтобы отвлечь от Малороссии татар, и готовы бы повоевать Крым, но у них нет пушек. Пушки надо послать и гетману Самойловичу, поддержка великого государя прибавит ему сторонников.
У Богдана Матвеевича Хитрово от рассудительных речей ненавистного выскочки Артамона чуть было желчь не разлилась. Пошёл нанизывать поперечные словеса:
– Экого страху нагнал! По утрам в воздухе снег порхает. Скоро зима. Татары зимой на Киев не пойдут, тем более на Москву. И туркам одна дорога – восвояси. Большое войско требует больших денег. Ждать весны долго, войско нужно кормить.
Князь Юрий Алексеевич Долгорукий хмыкал, слушая Хитрово. Сказал:
– Пусть не султан, не хан, а только нуредцин с сорока тысячами да Дорошенко, а там, смотришь, и Юрко Хмель с янычарами... Пощёлкают малоросские города, как орешки... Пока есть время, нужно объявить чрезвычайные сборы, ибо война предстоит большая.
Стали думать, решили брать деньги с поместий и с вотчин по доходам, с горожан – десятую деньгу, с дворов – по полтине.
Назначили в украинские города новых воевод. В Киев – боярина князя Юрия Петровича Трубецкого, в Чернигов – князя Семёна Андреевича Хованского, в Нежин – князя Семёна Звенигородского, в Переяславль – князя Владимира Андреевича Волконского.
– Христиан обрезать взялись! Церкви пустошат! – гневался Алексей Михайлович. И объявил: – Если султан пойдёт на Киев, я сам с Большим полком не мешкая выступлю и встану в Путивле.
Тотчас записали: ставить в Путивле большой двор для царя.
Дума засиделась, но патриарх предложил-таки на обсуждение дело о неистовстве боярыни Морозовой и княгини Урусовой. Сам и приговор вынес: за все их безумства, за поругание царской чести, за хуление патриарха – строить для сестёр срубы на Болоте.
Артамон Сергеевич и дьяк Тайного приказа Башмаков упросили царя обождать с казнью.
Хитрово возразил:
– Коли супротивницы отреклись от причастия, чего же ещё ждать от них? В огонь!
Сердолюбивый князь Иван Алексеевич Воротынский возразил оружейничему: надо сначала боярыню и княгиню пытками испытать. Уж коли не повинятся, тогда и решать, какого наказания достойны.
Испытание супротивниц не долго думая на Воротынского и возложили.
В товарищи ему приставили князей Якова Одоевского, Василия Волынского да дьяка Иллариона Иванова. В наказе записали: боярыню Федосью Морозову, княгиню Евдокию Урусову да дворянку Марию Данилову мучить встряской на дыбе и прочими страстями, даже огнём. Совершить сие завтра во втором часу нощи.
7
Трёх страдалиц ещё засветло привезли на Ямской двор. Доставляли из разных мест, розно. Народу в избе было уже так густо, обомлеешь – не дадут осесть на пол.
Всё вперемешку: вонючие мужики, гулящие бабы, провинившиеся дворяне, стрельцы... Федосью Прокопьевну притиснули к окошку, и она была рада. Из окна дуло, нет-нет да и перехватишь морозного воздуха. Ещё сентябрь, но когда везли, земля была белая, натрусило снежку.
Княгиня Евдокия попала в самую середину толпы. Её давили справа и слева, а сама она упиралась в спину огромного мужика с ошмётками запёкшейся крови на затылке.
Княгиня закрывала глаза и, немея душою, ждала.
«Чего? Чего?» – спросила она себя, и в голове мелькнуло: «Смерти...»
Не испугалась.
Марию Герасимовну привезли из подвалов Стрелецкого приказал пеши. Тюремные стражники, навалясь плечьми, умяли толпу и закрыли дверь перед самым носом страдалицы.
После бесконечного стояния дверь наконец отворилась. Увели бунтовщиков: человек с двадцать. Имение господина по брёвнышку разнесли. Среди злодеев были бабы и даже пареньки.
Стало чуть свободнее. Федосья увидела сестрицу свою, нашла глазами и Марию Герасимовну. Подняла руки, зазвенела цепями.
– Любезные мои сострадалицы! Я тут, с вами! Терпите, светы мои!
Евдокия принялась протискиваться к Федосье. Ей помогали, но близко стать не пришлось. Руками дотянулись.
– Терпи, матушка! Терпи, голубушка! – подбодрила старшая младшую.
Дверь снова распахнулась. Тюремщики подхватили Марию Герасимовну, уволокли.
Для пытки была приспособлена старая кузня, где лошадей ковали. Три стены, четвёртая – Ветер Ветрович. Несло холодом, задувало снег. Снег не таял, хотя печь была разжена и клейма, крючья, спицы лежали в пламени.
Князья Воротынский, Одоевский, Волынский на Марию Герасимовну только глянули. Дьяк Илларион спросил имя и, не задавая вопросов, передал женщину палачам. Палачи содрали с мученицы одежду, обнаживши до пояса. Скрутили ремнями руки за спиной и – на дыбу. Мария Герасимовна закричала и сомлела.
– Снимайте! – распорядился князь Воротынский. – Княгиню сюда!
Марию Герасимовну палачи бросили наземь, полуголую, помертвевшую.
Привели Евдокию Урусову.
– Терпи! – кричала ей вослед Федосья Прокопьевна. – Терпи!
Глядя на соболий треух с нитями жемчуга и каменьев, князь Яков Одоевский сказал:
– Почто цветное носишь? Тебе бы во вретище быть! Жестоко, жестокосердная, досадила великому государю.
– Я не согрешила перед царём, – твёрдо сказала княгиня.
Палачи содрали с Евдокии одежды, обнажив груди. Скрутили руки. Вздёрнули.
– О-о-ох! – Крик рвался из горла, но страдалица уже в следующее мгновение слышала его как бы со стороны. Боль оглушила, но пришла тьма – смертное бесчувство.
Княгиню бросили рядом с Марией Герасимовной.
Привели Федосью Прокопьевну. Боярыня увидела сестру и подругу, бесстыдно обнажённых, бесчувственных, на снегу.
– Тебя тоже сие ждёт, – сказал Яков Никитич.
Нынешним летом князь наводил ужас на Астрахань. Астраханцы в прошлом году сдались на милость Ивана Богдановича Милославского. Тот, обещавши никого не трогать, словно держал и прогневил великого государя.
Князь Яков Никитич, понимая, что от него желает самодержец, послужил с усердием. Астраханских заводил Корнилу Семёнова сжёг, Федьку Шелудяка, Ваньгу Красулина, Алёшку Грузинова, Феофилку Колокольникова – повесил, мучительством занимался еженощно. Многие с кобылок, с дыбы, с пытки огнём отправились в Царство Небесное. Перепорол Яков Никитич, сын благородного Никиты Ивановича, половину Астрахани, мужчин и женщин, подростков. Всех здоровых мужиков поклеймил, отослал в Сибирь.
Знала Федосья Прокопьевна, сколь охоч князь до чужих страданий. Сказала:
– Чего ноздри-то раздуваешь, ворон?!
– Боярыня, умерь гордынь! – поспешил ей на выручку Иван Алексеевич Воротынский. – Лучше расскажи нам, что ты с собою сотворила. От великой славы в постыдное бесславие низверглась. Свой дом, всей Москве знаменитый, отдала в прибежище Киприянам да Фёдорам – злым юродивым, хаявшим пресветлого государя...
– Что ты, князь, славу поминаешь? – укорила старого приятеля боярыня, указала на сестру. – Вот она – твоя слава. Всё земное величье тленно и мимоходяще. Вы о царе да о царе, а о Христе помните?! Помните, кто Он есть и Чей Он Сын?! Помните, как Он жил, Бог, Творец мира? В убожестве. От жидов Он распят, а мы от вас мучимы, от князей христианских. Не дивитесь ли сему?
– А ну, ребята! – крикнул палачам Яков Никитич.
Взмыла Федосья Прокопьевна на выкрученных руках. Не обмерла, не закричала. И хоть дрожал голос, говорила внятно:
– Мне на земле мучение, а вам будет в преисподней. Ох, как тогда захочется вам позабыть нынешнюю ночь, да Бог забвения не ведает.
Полчаса держали Федосью Прокопьевну на дыбе. У страдалицы жилы вздулись – молчала.
Опустили. Кинули на снег. Ушли.
Отправились к царю. Алексей Михайлович ждал судей. Князь Воротынский пересказал слова Урусовой, Тишайший повздыхал:
– На Федосью глядя хорохорится. Не было сестрицы, вот и сробела. Вы уж её щадите.
– А как быть с Морозовой? – спросил Яков Никитич. – Её тоже, что ли, щадить? До того неистова – дыба ей нипочём!
У Алексея Михайловича вдруг закапало из глаз.
– Вторая Екатерина мученица! Истинно говорю вам... Ступайте, устрашите безумных Бога ради, но огнём – не жечь! Ни! С вас взыщу за огненную пытку.
От царя вельможные следователи заехали к Якову Никитичу. Винца выпили: мерзко баб пытками ломать.
Вернулись на Ямской двор. Бедные сидят, греют друг друга. Полуголые, руки выворочены. А у палачей работа! Кого кнутами хлещут, кому ноздри рвут, клеймами прижигают.
Приступили князья к страдалицам.
Яков Никитич велел палачам колоду мёрзлую принести. Клали колоду на белые груди всем троим. Требовали смириться.
Отвечали: мы смиренны перед Господом нашим.
Князь Иван Алексеевич Воротынский совсем изнемог, глядя на страдалиц, – часа с три на холоде. Боярыню и княгиню одели, а Марию Герасимовну распластали в ногах у вельможных жён. В пять кнутов полосовали палачи мученицу. Сначала по спине – раз, другой, третий! Перекатили – и: раз! раз!
Кричала Мария Герасимовна, кричала княгиня Евдокия, Федосья Прокопьевна была как камень, но вдруг ухватила дьяка Иллариона истерзанной на дыбе рукой:
– Се у вас христианство? У царя вашего, у света?
– Не покоритесь, и вам сице будет! – сказал Илларион, снимая бережно руку боярыни с себя.
Подскочили палачи, поволокли сестриц к огню. Держали перед их лицами раскалённые добела спицы, клейма...
– Терпи! – хрипела Федосья.
– Терплю! – откликалась Евдокия.
Всех троих побросали в розвальни, и каждую на своё место.
8
Утром царь созвал Думу: решил судьбу боярыни Морозовой да княгини Урусовой. О дворянке Даниловой не поминали. А в это время на Болоте уже тюкали топоры, строили сруб. Один. Возле сруба и объявилась духовная наставница инокини Феодоры инокиня Меланья. Царские гончие обшарили казачий Дон, сибирские дальние города, Заволжье, Онежье, а страшная для властей раскольница давно уже вернулась в Москву.
Положась на Господа Бога, умолила инокиня стражу допустить до боярыни. Показала просфору да церковное масло:
– Помажу бедненькую, чтобы не чуяла огня. Сруб-то уж стоит на Болоте, дерево сухое, в пазах смола, снопы кругом, хорошо будет гореть.
Стрельцы крестились, а их десятник сказал:
– Пустим её. Просфорка, чай, из церкви, а боярыня от всего церковного отрешается.
Ах, как кинулась Феодора звёздными взорами к духовной наставнице своей! Ниц пала, плакала навзрыд, но лицом сияла.
Меланья обняла голубушку, утешала:
– Помнишь ли, что говорила благая Анна, матушка пророка Самуила? «Широко разверзлись уста мои на врагов моих; ибо я радуюсь о спасении Твоём...» И ещё говорила: «Нет твердыни, как Бог наш... Господь есть Бог ведения, и дела у него взвешены. Лук сильных преломляется, а немощные перепоясываются силою... Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит».
Целовала руки Феодоре, стёртые ремнями до мяса. Шептала:
– Скушай, блаженная мати, просфорку. Хорошая просфорка, от Иовы. Маслицем, изволь, помажу тебя, приготовлю. Уж и дом тебе готов есть, вельми добро и чинно устроен. Соломою обложен. Солома в снопах. Колосков много цепями не выбитых. Хлебушком будет пахнуть... Радуйся! Уже отходиши к желаемому Христу, а нас сиры оставляеши!
Помазала Меланья дочь свою духовную, благословила на вечную жизнь.
От Феодоры Меланья отправилась в Алексеевский монастырь, под окно княгини, тоже о срубе рассказала:
– Не ведаю, для одной сей сруб, для обеих ли. Но идите сим путём ничтоже сумняшеся! Егда же предстанете престолу Вседержителя, не забудьте и нас в скорбях ваших.
Евдокия отвечала сурово:
– Ступай, молись о нас... Время истекает, помолюсь, грешная, Господу Богу о детях моих, о душе моей.
Меланья на том не успокоилась, была у Марии Герасимовны, и та передала ей полотенце, намоченное в крови ран своих, просила мужу передать, полковнику Иоакинфу Ивановичу.
Но покуда инокиня Меланья приготовляла духовных дочерей к Царству Небесному, Дума выхлопотала у самодержавного царя жизнь обеим сестрицам.
Патриарх Питирим стоял за сруб. Алексей Михайлович сруб приготовил.
Бояре, слушая святейшего, вздыхали, но помалкивали. У царя же от гнева кровь закипала: на него собираются свалить тяжесть приговора! Умывают руки, аки Пилат. О, подлейшие молчальники!
Глянул на Артамона, и тот пусть уклончиво, но возразил Питириму:
– Святейший! У нас на дворе не зима, а война. Нужно будет ссылаться с государями о союзе против басурманских орд. Да вот захотят ли подавать нам помощь, зная, что мы казним огнём матерей родовитейших чад? – Артамон Сергеевич говорил всё это, а у самого мурашки по спине скакали: не угодишь царю, в порошок изотрут. – Есть и ещё одна причина, требующая от нас милосердного решения. Польский король Михаил молод, но здоровья слабого. Я не провидец, однако ж надо быть готовым на тот случай, когда поляки снова примутся искать себе нового короля и взоры многих из них устремятся к дому великого государя, к царевичу Фёдору...
– Ты далеко больно заехал! – сказал Матвееву князь Юрий Алексеевич Долгорукий. – Урусовы да Морозовы в числе шестнадцати родов, из семейства которых старшие сыновья получают боярство, минуя прочие чины. Каково будет Ивану Глебовичу в боярах, ежели его матушку сожгут на Болоте?
– В монастырь Федосью! – сказал князь Иван Алексеевич Воротынский. – Запереть – и делу конец.
– В монастырь! – раздались недружные голоса.
– Пусть в монастырь, – согласился Алексей Михайлович, чувствуя, как расслабляется тело и как хорошо душе. – В Новодевичий! На подворье-то к ней жалельщики в очередь.
Тут поднялся ближний боярин, дворецкий оружейничий Богдан Матвеевич Хитрово.
– Великий государь, дозволь обрадовать тебя, света нашего!
– Обрадуй, – устало сказал царь, без улыбки.
– Мы прошлый раз о приходе турецкого султана думали... Мастера твои умишком поднатужились, сделали гранаты для пушек. По курям пальнули – иных в клочья, иных посекло.
– Спасибо, Богдан Матвеевич! Бить врагов, к себе не подпуская, – промысел наитайнейший. Рукой далеко ли гранату кинешь? А тут и через стены сыпь, через реки. Пусть мастера понаделают разных гранат. Погляжу через недельку.
Дума закончилась, Алексей Михайлович подозвал к себе не Хитрово, но Артамона Сергеевича, сказал:
– Езжай к Ивану Глебовичу, утешь. Совсем сник добрый молодец. Болезни, чаю, от материнских дуростей. Скажи, я к нему своих докторов пришлю.
Артамон Сергеевич застал молодого Морозова сидящим перед печью. На огонь смотрел. Глаза немигучие. Лицом белый, как мать. Шея гусиная, поросль над верхней губой едва обозначилась.
Увидевши перед собою царского человека, Иван Глебович совсем было помертвел, но Артамон Сергеевич без заходов сказал:
– Твоей матери жизнь дарована.
– А сруб? – вырвалось у Ивана Глебовича. – Сруб на Болоте?
– Мало ли у царя врагов? Твою матушку велено в Новодевичий монастырь отвезти.
Ивана Глебовича затрясло, снял с себя образок преподобного Сергия Радонежского – золотой оклад, золотая цепочка, – положил на стол перед царским вестником:
– Прими, мой господин! Помолись обо мне да о матери моей.
Артамон Сергеевич поколебался, но принял дар. Подумал, надо бы отдариться. Глянул на перстень и даже наложил на него пальцы, но снимать не стал. Зацепка неприятелям, тому же Хитрово.
Посидел с Иваном Глебовичем с полчаса. Рассказал о гранатах, о предстоящем походе великого государя в Путивль. Посоветовал:
– Просись в Большой полк! – про себя же подумал: «Пожелает ли царь держать перед глазами постоянное напоминание о неистовой боярыне?»
Откланиваясь, положил руки на пояс и обомлел: вспомнил о Керкириной писульке, о нижегородском корабельщике.
Тотчас успокоил себя: разве можно теперь с государем о его супротивниках говорить? Хуже сделаешь человеку.
Пока Матвеев исполнял царское повеление, его недоброжелатели, Богдан Матвеевич Хитрово да Иван Богданович Милославский, уготовляли себе желанное будущее.
Царевич Фёдор с Василием Голицыным, со стольниками, с пушкой ходил стрелять через Москву-реку. Потешный городок был как настоящий, с башенками, с воротами, со столбами, расписанными под янычар.
Не успело воинство найти пушке лучшее место, как прикатили Хитрово с Милославским. Привезли две мортиры, а к мортирам новёхонькие гранаты.
Сунуть фитиль в порох на полке бояре дозволили самому царевичу.
От разрыва зазвенело в ушах, но выстрел был точнёхонький, разнесло в щепки ворота. Выстрелом другой мортиры Фёдор посёк деревянных турок.
Царевич ликовал. Бояре нахваливали.
– Быть тебе Александром Македонским! – кричал Милославский, кланяясь племяннику.
– Мы готовы твоему высочеству служить всею душою! – говорил Богдан Матвеевич ласково. – Не как иные, что возле царицынского несмышлёныша увиваются.
Иран Богданович тотчас и объяснил:
– Артамон Сергеевич красные пелёнки поднёс Петру Алексеевичу. В красные-то пелёнки чад василевсов пеленали.
– Мой братец царского рода, – сказал Фёдор.
– Тебе-то небось таких пелёнок не дарил! – добродушно рассмеялся Хитрово. – Бог с ними, с пелёнками. Принимай, царевич, пушки. Вижу, одной тебе мало.
– Из трёх палить веселей! – поддакнул Милославский.
– А давайте – залпом! – загорелся Фёдор.
Пушки зарядили, фитили взяли Богдан Матвеевич, Иван Богданович и Фёдор. Скомандовал пушкарям Василь Васильевич Голицын.
– Изрядно жахнуло! – хохотал царевич, зажимая и разжимая уши. – Звенит! И у вас звенит?
– Звенит, – кивали бородами бояре.
Пахло порохом, Фёдор Алексеевич нюхал руки свои, и было видно – наслаждается.
А по Москве-реке шла, теснясь в берегах, шуга. Зима водворялась на земле Московской. Зело ранняя и зело долгая.
9
В день памяти пророка Осии, 17 октября, вся сановная Москва с утра явилась в село Преображенское, в Комедийную хоромину.
Хоромина была просторная: девяносто саженей в длину, двадцать в ширину. Сцена полукругом. Перед сценою в центре залы царское место. На возвышении обито красным сукном. Позади государевой скамьи – галерея с решётками, для царского семейства, а по сторонам галереи – полукружьями боярские ложи. Стоячие. Вдоль стен места для царской дворни, для охочих людей.
Сцену закрывал холщовый занавес, крашенный в благородный вишнёвый цвет.
Алексей Михайлович, помолодевший от волнения, взошёл на царское своё место, поглядел на бояр справа, на думных дьяков слева, улыбнулся тому месту за решёткой, где должна была сидеть царица, перекрестился.
– С Богом!
Трубы затрубили, скрипки заскрипели, барабаны грохнули, и под медленную россыпь занавес колыхнулся, пошёл медленно вверх да и взмыл – Господи Боже Ты мой!
Во всю ширь необъятного, как показалось Алексею Михайловичу, пространства – небо в звёздах, горы, громада дивного дворца с крылатыми львами перед воротами. А под пальмою – человек спит-храпит.
Царь обернулся к решётке:
– Видишь?
Наталья Кирилловна ответила шёпотом:
– Вижу.
Тут Алексей даже подскочил. Грянул гром, город задрожал, качнулась пальма.
– Землетрясение! – догадался Алексей Михайлович и повторил решётке: – Землетрясение! Земля всколыбнулась.
Из горных расселин, изумляя страшным видом и громадностью, вышли два змея, красный да чёрный. Взвыли, леденя кровь, сшиблись и пали в бездну.
Звёздное небо отлетело, сменилось зарею, флейта повела сладкую песенку. И на небо взошло золотое солнце.
Царь не утерпел, обернулся к решётке:
– Солнышко-то видишь?
А дальше стало не до обёртываний.
Человек под пальмой зашевелился и встал.
Это был Мардохей, сын Иаиров, Семеев, Кисеев из колена Вениаминова, иудиянин. Мардохей, воздевая руки к небесам, принялся рассказывать самому себе свой же сон, толковал, что к чему. И ужасался.
Тут Алексей Михайлович увидел, как два евнуха вышли из ворот, перед которыми стояли крылатые львы с человеческими ликами. И говорили евнухи, как им вернее умертвить царя Артаксеркса. Мардохей тоже услышал евнухов, за пальму схоронился, евнухи его и не увидали.
– Это Гавафа и Фаррара! – объяснил решётке Алексей Михайлович.
Занавес опустился, и государь, вскочивши на ноги, радостно вопросил бояр:
– Каково?! Разве не диво?!
– Диво! Диво! – весело закричал Богдан Матвеевич Хитрово.
– Небо на загляденье, – согласился Никита Иванович Одоевский.
– Артамон Сергеевич! Матвеев! Сколько у нас на небо холста пошло? – спросил государь главного устроителя театра.
– Пятьсот аршин, ваше величество.
– Но ведь красота!
– Красота! – согласились зрители, радуясь царскому веселью.
Заиграли органы, занавес снова поплыл вверх, и взорам предстала золотая палата персидского царя Артаксеркса. Сам Артаксеркс возлежал на сияющем ложе, и перед ним танцевали и пели наложницы.
Девять часов, не прерываясь, шло представление, но Алексей Михайлович о времени позабыл. Даже к решётке не всегда поворачивался, увлечённый речами артистов.
Многие бояре изнемогли. Исчезали со своих мест, бегали посидеть в каретах, попить, перекусить, нужду справить. Алексея Михайловича ничто не потревожило.
Ночевать поехал в Кремль. Поезд вышел – версты на полторы. Всё кареты, кареты!
Уже лёжа в постели, привскакивал, тормошил царицу:
– А помнишь, Аман-то как глазищами ворочал... Бестия-разбестия. Я на Хитрово, на Богдашку, раз глянул, другой – ничего не понял. А ведь копия – Аман. Не будь меня – свёл бы Артамона Сергеевича с белого света. Ближний боярин, дворецкий, оружейничий – чего ещё-то надобно?!
– Артамон Сергеевич всего окольничий! – сказала Наталья Кирилловна и вздохнула.
– Чины в России – дело тонкое! Вот родишь ещё... Ладно, не будем Бога гневить. – Алексей Михайлович погладил царицу по щёчке. – Есфирь-то тебе как показалась? Раскрасавица.
– Как же ей красавицей не быть? Из многих дев избрана.
– А это ведь мужик!
– Почему мужик?! – не поняла Наталья Кирилловна.
– Есфирь-то природная – конечно, твоего полу человек. А на театре – мужик. У комедиянтов баб иметь не положено.
– Батюшки! – ахнула Наталья Кирилловна.
– А вот скажи ты мне, – Алексей Михайлович даже руки за голову закинул, – чего ради Аман уж такой злобой исходит – смотреть и слушать было тошно, я даже отворачивался. Власть ему Артаксеркс пожаловал царскую. Почести – царские. Второй человек после государя. В Персии! Прежняя Персия была не чета нынешней – от Средиземного моря до Индии. Индия тоже была Персией, коли не вру. У Симеона надо спросить, у Полоцкого.
– Аман, видно, от рождения был злой, – сказала Наталья Кирилловна.
– Так-то оно так! Но почему? Почему Мардохею сначала всякое утеснение, слёзы, беда неминуемая – и вознесён! А вот Аман, всё имевший, дни свои кончил на виселице, какую для Мардохея поставил? В чём сокровенность-то? В Божьем отмщении за зло? Но сколько злых кончают жизнь в благоденствии.
– На роду им было написано: Аману – виселица, Мардохею – царский перстень с печатью.
– А я, грешный, вот что думаю... Грехи и чистоту, подобно сокровищам, накопляют в роду. Сей невидимый сундук переходит от дедов к внукам, от внуков к потомству. Иной раз уж так припрёт, вижу: не одолеть грядущего разорения. Всё худо! Куда ни поворотись – бездна. А потом, смотришь, обошлось. Выдюжили. И не потому, что царь зело мудрый или советники о десяти головах. Всё само собой устроилось.
– Уж так и само собой. Ты – добрый, тебе Бог даёт. И мудростью никому не уступишь. Ну кто из бояр – умнее тебя? Одоевский, что ли?
Алексей Михайлович ласково засмеялся:
– Царю нужен один дар – слушать мудрецов и делать как лучше. Иной раз по-своему, а бывает, что и по-ихнему. Бог, говоришь, даёт?.. За какую заслугу-то? Стенька взбунтовал народ, а царю – наказывай! Сколько людей побито, под лёд пущено... Сколько рук отрублено! Соловецкий монастырь клянёт государя! Расстриги – клянут, раскольники в тыщу глоток смерть на мою голову кличут. Голубушка! Царская совесть – бремя неподъёмное. А коли жив до сих пор, так не добротой, доброту словом единым можно погасить, как свечу. Бог даёт за муки пращуров. Скольких Романовых Годунов умучил? Дедушку с бабушкой – силой постриг. Слезами намолили святейший Филарет да инокиня Марфа сундук сокровищ нетленных. И от батюшки, от Михаила Фёдоровича, Царство ему Небесное, тоже в том сундуке есть толика. Кроткий был государь.
– У Михаила Фёдоровича лик на парсуне ласковый, но уж такой скорбный! – вставила словечко Наталья Кирилловна. – Здоровьицем был слабый?
– Отец?! Господь с тобой! Душой болел за всякое несчастье. Но – охотник был не чета мне. Я с соколами тешусь, а батюшка на медведя хаживал. Один на один, с рогатиной.
– Господи! – распахнула глаза Наталья Кирилловна.
Алексей Михайлович поцеловал милую.
– Дедушка и батюшка, бабушка и матушка – моя крепость пред Богом... Но есть в роду нашем одна печаль... Неизбывная!.. – Алексей Михайлович сжал руку государыне. – Ох, Наталья! Мне тот грех, я это знаю, не отбелить... Такие грехи батьке Аввакуму бы отмаливать, той же Федосье Прокопьевне, но я для них антихрист.
Наталья Кирилловна замерла, ужасаясь тайны, царской тайны, сокровеннейшей.
– Батюшка мой... Он на престол только-только поставлен был... Что бояре скажут, то и делал. Высокопреосвященный Филарет в польском плену обретался. Ох, Господи!
– Да что же это за грех такой?! – Царица потянула ухватившую её руку к себе, поцеловала.
– Маринкинова сына, дитя невинное – четырёх лет – повесили.
Смотрели на огоньки лампад.
Наталья Кирилловна сказала:
– За нас патриархи Бога молят.
– Питирим боярыню Морозову с сестрицей приговорил в срубе сжечь, а на указе не патриаршье – царское имя.
– Неужто не смирятся?
– Я им сто раз кланялся.
– Господи! Господи! Что же делать-то нам, царям? – простосердечно воскликнула государыня.
– Что делать? Ещё раз поклонюсь их бабьему неистовству...
Утром проснулись, а у Натальи Кирилловны губка надулась.
– Должно быть, в Комедийной хоромине промёрзла.
– Мне так жарко было! – удивился Алексей Михайлович. – Печь бы поставить, да некуда. А ведь деньги на хоромину трачены немалые: 1097 рублёв 13 алтын 2 деньги. И сие на одни лесные припасы.
– А детишкам по скольку?
– По четыре деньги на десять дней. Каждому. Грегори шестьдесят детишек набрал...
– Наших, русских, на ученье надобно отдать, – сказала Наталья Кирилловна и на другое речь свела: – Ты к Федосье Прокопьевне обещал послать человека.
– Да уж пошлю.
И верно, через час уже предстал перед боярыней Морозовой супруг её сострадалицы Мирии Герасимовны стрелецкий полковник Иоакинф Иваныч Данилов.
– Слушай, боярыня, государево слово, великое и страшное! – и по памяти передал высочайшую просьбу: – «Мати праведная Федосья Прокопьевна! Вторая ты Екатерина мученица! Молю тя аз сам, послушай совета моего. Хощу тя аз в первю твою честь вознести. Дай мне такое приличие людей ради, что аки недаром тебя взял – не креститися треме персты, но только руку показав, соедини три те перста! Мати праведная Федосия Прокопьевна! Вторая ты Екатерина мученица! Послушай, аз пришлю тебе каптану свою царскую, со аргамаками своими, и приидут многие бояре, и понесут тя на головах своих. Послушай, мати праведная, аз сам, царь самодержец, кланяюся главою моею. Сотвори сие!»
Кончив говорить, Иоакинф Иванович принялся кланяться боярыне, и кланялся, кланялся, покуда она не закричала:
– Пошто, человече, много спину гнёшь передо мною? Государевы слова, увы, превыше моего достоинства. Аз грешница! Не сподобилась мук святой Екатерины. Иоакинф, Иоакинф! Поклонами правду не изничтожишь. О сложении трёх перстов – о печати антихристовой – я и в мыслях ужасаюсь содеять... А бояре, аргамаки, каптаны... Езживала я на каретах, не хуже царской. В том ли величье? В великое вменяю, ежели меня сподобит Бог ради имени Его быть в срубе сожжённой от вас. Уж стоит на Болоте, ждёт.
Отповедь боярыни Морозовой великому государю всколыхнула бабье племя. Глядеть на Федосью ездили и на каретах, и на санках, и пешие приходили.
Боярыню, как сестрицу её, монашенки Новодевичьей обители приносили в церковь на медвежьей шкуре. Феодора всю службу лежала, поднявши руку с двумя прижатыми друг к другу перстами.
Узнавши обо всём этом, Алексей Михайлович рассердился, указал привезти Морозову в город, в Хамовники. Поставить на дворе церковного старосты.
Вознегодовала старшая сестра государева, царевна Ирина Михайловна, надвинулась, как гроза:
– Почто, брат, бедную вдову мыкаешь с места на место? Нехорошо! Перед Богом тебе говорю – нехорошо сие! Ты бы хоть вспомнил службы Бориса Ивановича да Глеба Ивановича!
Багровым стал государь, но сказал, голоса не повышая:
– Добро, сестрица! Добро! Коли ты дятчишь об ней, скажу тебе. Готово у меня место супротивнице!
И, не дожидаясь, пока сестра уйдёт, сам мимо неё пролетел не хуже бешеного быка.
Ирину Михайловну загривок братьин удивил. Такая шейка была когда-то. Золотую головку держала, будто кувшиночку. Ныне – выя дуролома. А голова – так и вовсе кочан. И вспомнила вдруг жену некого корабельщика, в Пустозерск собиралась, где батька Аввакум в земле закопан. Молчит батька. Должно быть, снегами занесло его пустыню.