Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 56 страниц)
11
Телега была крестьянская, да вместо сена – помост, а чтоб не льнули – дёгтем вымазана. Виселица дубовая, верёвка на Стенькиной шее с комьями засохшего навоза – из-под воловьего хвоста. К столбу Стеньку прикрутили не плотно, и, когда телегу трясло на выбоинах, он хватался одною рукою за верёвку, другой за столб.
Фрол, как собачонка, трусил за телегой.
Люди жались в воротах, не решаясь выйти на улицы. Встречные скидывали шапки, крестились, кланялись. Бабы пытались завыть, юродивые на коленях ползли следом.
Лохмотья народного заступника только вздохов прибавили.
– Везут! Везут! – засуетился Алексей Михайлович вокруг молодой царицы. – Вот он, ужасный злодей. Хуже змея-искусителя.
– Да кого же он искушал? – не поняла Наталья Кирилловна.
– Народ. Всем воля! Всем воля! А воля – это и есть сатана.
– Как он гордо стоит! – удивилась Наталья Кирилловна и закрыла лицо руками. – Ах! Он сюда смотрит!
Царь и царица укрывались в храме Василия Блаженного. Оконце было потайное, скрытное.
– Пустое! – сказал царь. – Нас никак не углядишь! А про волю-то я верно говорю. Не думай, что со зла. Воли у царей даже нет. Мы с тобою, диво ты моё дивное, прикованы к нашему золотому месту до самой смерти. Какая воля, если у человека хозяйство, семья? У Самого Господа Бога воля творить, да любить, да жизнь давать, а живём-то мы уж на свой страх. Увы! Увы! Не все боятся Бога. Вон они, бесстрашные.
Стеньку и его брата увозили через площадь.
– Куда их? – спросила царица.
– В башню.
– На пытку?
Царь перекрестился.
– Ответ держать... И есть за что. Стенькины дружки владыку Иосифа замучили. Не боится Бога, так пусть от людей претерпят.
В Пыточной башне было тесно. Вся боярская Москва приехала поглядеть на Стенькины муки. Громадные каты, будто куколку, распеленали Стеньку – верёвки прочь, лохмотья прочь, притащили в каменный мешок, кинули на лавку, прикрутили за ноги, за руки.
– Сколько?! – громко спросил кат, пробуя на гибкость железное жало кнута.
– Тысячи мало, – сказал князь Юрья Долгорукий.
– Сто, – твёрдо объявил Артамон Сергеевич.
– Слышь, Стенька? Получай. Жги его! Жги! – развеселился Яков Никитич, князь Одоевский.
Кат отошёл от лавки, примерился глазом, ударил. Брызнуло красным. И ещё брызнуло. Летели клочки кожи, потом, должно быть, мяса. И ни звука со скамьи, будто скамью и пороли.
Веселье угасло, лица бояр вытягивались. Иных душила рвота. И вот вырвало – одного, другого. Пыточная пустела.
– Умерьтесь! – глухо приказал катам Артамон Сергеевич.
– С чего бы это?! – поднял брови князь Юрий.
– Его допросить нужно.
– Ну-ну! – усмехнулся князь. – А по мне, чего допрашивать бешеную собаку...
– Сто! – объявил подьячий.
Каты кинули кнуты в бадью с водой, отирали взмокшие от пота шеи.
Артамон Сергеевич чуть выступил вперёд, словно бы заслонил лежащего без звука вора.
– Да он жив ли? – засомневался Долгорукий.
– Я тебя, князь, переживу! – раздался вдруг голос.
– Живёхонек сукин сын! Ну, Артамон Сергеевич, с Богом, прижги ты его, говоруна. За всех нас рассчитайся.
Бояре ушли.
Матвеев подозвал доктора:
– Сделай что можешь. Я приду сюда после вечерни. Смотри, чтоб сидел, говорил... Лекарств жалеть не смей.
Из пыточной помчался в приказ. Прибыл гонец от гетмана Многогрешного. Демьян Игнатович благодарил великого государя и заступника малороссийского Артамона Сергеевича за хлопоты перед патриархом Константинополя: проклятие снято. Но вместо того чтоб порадовать царя добрым известием, выставлял своё очередное неудовольствие. Часть земель на реке Сож комиссары по устройству границы вернули Литве. Гетман считал эти земли исконно малороссийскими и никак не соглашался, чтоб граница переступала со стороны Литвы за реку.
Артамон Сергеевич с гонцом говорил ласково. Распорядился дать казаку хорошие кормовые, а сам про Стеньку Разина думал. И на службе в Благовещенском соборе молитвы на ум не шли. Всеми помыслами был уже в Пыточной башне: какой болью вырвать у Разина его казацкие тайны?
И вот сидели они наконец друг перед другом – человек царя и герой воли. Оба – воины, перетерпевшие долгие тяжкие походы, уцелевшие в сечах, служившие верой и правдой царю и земле Русской. Поглядели друг другу в глаза – умом померились. Не увидел Артамон Сергеевич в лице казака ни страха, ни тоски. Загорел, пока везли с Дона, но кожа на челе не потемнела, вызолотилась. В бороде, на висках ни единого седого волоса. Взгляд спокойный.
«Неужели ему себя не жалко?» – думал Артамон Сергеевич, а у самого между лопатками мурашки, как блохи, прыгали. Себя стыдясь, скосил глаза на стол, где лежали наготове заботливо раскалённые палачом крючья, щипцы, клейма, иглы...
Разин поймал сей воровской взгляд и тоже посмотрел на стол. Да так, словно прикидывал, с чего начнут и чем кончат. Звякнув цепью, левой рукой подпёр атаман голову.
– О чём же ты думать взялся, Степан Тимофеевич? – вырвалось у Матвеева невольное слово, и услышал в голосе своём заискивающую почтительность. Это к вору-то!
– О жизни, боярин.
Ужаснулся Артамон Сергеевич: «О жизни он думает! О какой жизни? О дыбе, о крючьях?..»
– Ты – что же? – Голос малодушно дрожал. – Ты – что же, надеешься... на кого-то?
– Нет, боярин! Какие надежды?! Я – ваш. Жизнь, сидящая во мне, надеется. Кровь надеется... – улыбнулся. – Сатана надеется. Вы ведь и теперь боитесь Разина. Вокруг башни небось целый полк сторожей.
Артамон Сергеевич вскинулся, а сказать нечего. Царь указал разместить в Кремле не полк, а три полка.
– Страх ваш не пустой, – сказал Разин и зевнул, хотел, видно, потянуться, да спина – сплошная рана. Ещё раз зевнул. – За меня отомстят полной мерой.
– Да кто? Кто?! – закричал, пытаясь подавить невольную зевоту, Артамон Сергеевич и – зевнул, зевнул. – Кто, спрашиваю, мстить будет? Кому?!!
– Народ, боярин, отомстит. Казаков царь прикормил, а для народа кормилец у вас – кнут.
– Бунты ещё зимой усмирены. – Матвеев сдвинул брови: чего ради в спор вступать с проклятым разбойником.
– Астрахань по сей день моя. И народ – мой.
Матвеев сокрушённо покачал головой:
– Степан Тимофеевич, в твоём ли положении петушком шпорой землю грести? – и окликнул палачей: – Готово ли у вас?
– Вижу, заспешил ты, боярин, – спокойно сказал Разин. – Дело-то у нас и впрямь нешуточное. Тебе пытать меня, мне терпеть. Погляди, погляди, красно ли железо? Кожа-то у меня не дворянская, не прожжёшь сразу.
– Подогрейте ваши орудия! – усмехнувшись, приказал Матвеев палачам и посмотрел на вора, как на воробья, растопырившего перед смертью пёрышки. – Кончилось твоё атаманство. Пора ответ держать. Вспомни, скольких ты воевод до смерти замучил?
– Ни единого, боярин. Воевод всем миром судили. Иных народ жалел, на воеводстве оставлял. Правду сказать, таких сыскалось двое либо трое. Так-то, боярин.
– Я не боярин. Я – Матвеев, управляю Посольским приказом.
– Рад принять пытки от честного человека. Матвеева на Дону знают. Не чета Долгоруким.
– Пыжишься? – Артамона Сергеевича трясло от предстоящего торжества – уже через минуту герой обмякнет, как половая тряпка, заскулит собакой, завизжит... Но Бог в сердце сказал: «Я – Жизнь. Я дал человеку совершенное тело и любящую душу. Как ты смеешь калечить и убивать Моё?» Тотчас и сатана закопошился в черепе: «За царскую службу слуга не ответчик». – «Я ухожу от тебя», – сказал Бог, покидая сердце царского слуги.
– На дыбу Степана Тимофеевича! – махнул рукой Матвеев. – Пусть сполна заплатит за невинно убиенных дворянских детей, за обесчещенных жён, за сожжённые родовые гнезда!
Злоба заполонила голову, в сердце хлынула чёрная кровь. Но Господи! – лицо на дыбе у Разина не переменилось: свет и ум в глазах не померкли.
– Не мне бы на дыбе висеть! Не я дворян и крестьян разделил на людей и на скот. Для меня перед Христом все равны. Вот я и показачил половину России. Жалко, святейший Никон ко мне не успел приехать. Уж тогда бы...
Палачи крутанули, и Разин, раздираемый машиной, умолк.
– Не трогал бы ты Никона! – закричал Артамон Сергеевич, подавая знак палачам умерить пытку. – Никон – человек подневольный. В монастыре заперт.
– Не ахти! – сказал Разин, пытаясь говорить ровно. – Мои люди у него не раз бывали. Да и от него человек приезжал.
– Брешешь! Ломай его, ломай! – Палачи старались, стало слышно, как трещат кости. – Или подтверди сказанное, или отрекись!
Разин молчал.
Прижгли пятки. От запаха горелого мяса Артамона Сергеевича замутило. Промокал платком пот на лбу. С Разина же капало, как с облака, но молчал.
Подцепили за ребро на крюк, подняли – ни звука.
– Довольно! Опустите! – Артамон Сергеевич подошёл к лежащему на полу атаману. – Не сладко?
– Что ты, боярин! Сладко. Не надейся, сладостью не поделюсь.
– Отдохни, Степан Тимофеевич. С братом твоим душу пора отвести.
Фролка увидел, что сделали со Степаном, рванулся из рук палачей, но его ударили под коленки – рухнул, ударили по лбу – обмяк. Одежонку прочь, руки-ноги скрутили и на жаровню, на красные угли. Не опустили, подержали только близёхонько.
– Где клады твоего брата? – спросил Фролку Артамон Сергеевич.
– Не ведаю!
– Где твои?
– Нету! Не зарывал. – Палачи опускали всё ниже, ниже. – Богом клянусь!
– Где клады твоего брата?
– Ну, не жгите! Не ведаю! Не на-д-о-о-о!
– Эй, боярин! – крикнул Степан Тимофеевич. – Мы же не Кудеяры – клады зарывать. Мы – казаки. Казак злато-серебро на ветер пускает.
– Поглядим! – И Артамон Сергеевич дал знак палачам.
Фролку положили на жаровню. Взвился, как белуга. Упёрся в жар головой. Волосы пыхнули. Завизжал...
Подняли, окунули в ледяную воду, бросили на солому. Фролка выл тоненько, словно кто-то маленький сидел в нём и не мог выбраться.
– Баба! – крикнул брату Степан Тимофеевич. – Ты вспомни, как мы жили! Какая слава шумела над нами крыльями! Как тысячи, тысячи шапки снимали перед нами... Уймись! Баба иглой уколола, вот и вся болячка.
Палачи подошли к самому Степану Тимофеевичу. Один лил масло на рёбра, другой водил раскалённой добела кочергой. Масло вскипало, кожа горела, Степан Тимофеевич – молчал.
– Как не поверить, что ты чародей! – Артамон Сергеевич чувствовал себя падающим в пропасть, хотелось замереть, заснуть, пусть даже стоя. – Да ведь не железный же ты?!
Степана Тимофеевича подняли, посадили. Старый палач принялся выбривать казаку макушку. Атаман словно бы дремал, и Артамона Сергеевича тоже кидало в дремоту. Потом палач брил макушку Фролке. Тот расплакался.
– Дурень, чего ты боишься? – засмеялся Степан Тимофеевич. – Мы с тобой два простака, а нас в учёные люди возвели. Как попов постригают.
Началась непереносимая пытка водой. Фролка бился в истерике, старший брат бровью не повёл.
– С этого довольно! – показал Матвеев на Фролку. – А ты, Степан Тимофеевич, до утра геройство своё выказывай крысам.
12
Черна Москва ночью. Бродят, как во сне, фонари сторожей, в карете душно, но открыть дверцу сил нет. Страх, как червячок голода, копошится в животе. Этот страх привычный, сродни тоске. Зыбок мир человеческий. Сегодня ты пытаешь, а ведь завтра могут и тебя... Фролкин тонюсенький вой пронзал толчками бьющееся сердце.
Слава Богу, приехали.
Дворовые верные люди открыли дверцу кареты, проводили на крыльцо, но страх, как морозом, обжигал кончики ушей. Артамон Сергеевич судорожно рванул сенную дверь и – спасён! Свет Авдотья Григорьевна с поцелуем.
Помогла снять однорядку, повела в комнату. А там праздничный стол.
Артамон Сергеевич не мог сообразить, к чему бы всё это, но лучше уж быть за столом, чем в постели, страх под одеялом сидит, ждёт.
Авдотья Григорьевна в изумрудной шёлковой ферязи, с изумрудами серьги, перстни. Изумруды как приглашение в тайну.
Артамон Сергеевич, оттаивая, перевёл дух.
За столом на высоком стуле сын, шестилетний Андрей Артамонович. Серьёзное лицо, немецкий камзол, пышный голубой бант на груди к голубым глазам, прямые светлые волосы. Не улыбнулся отцу, но посмотрел благожелательно:
– Мы тебя заждались, батюшка!
Артамон Сергеевич поцеловал сына в макушку, приметив, что Авдотья Григорьевна выставила самое лучшее вино. Мучила совесть, что за праздник нынче и как он мог забыть...
– Вижу твои муки, – засмеялась Авдотья Григорьевна. – Сегодня день нашей первой встречи, радость моя!
– Ах ты, Господи! – огорчился Артамон Сергеевич. – Подарок за мной. Прости, голубушка.
Вскочил, расцеловал.
– Твой подарок на будущий год. Сегодня – мой! – и достала из-за шкафа зрительную трубу. – Канцлеру Посольского приказа нужно видеть далеко и ясно.
– Милушка ты моя! Цветочек лазоревый! – Артамон Сергеевич приставлял трубу то к одному глазу, то к другому. – Любой немецкий генерал позавидует. – Вдруг огорчился. – Если через год мне выпадет служба наподобие нынешней, я не токмо праздники забуду, но как зовут-то меня.
– Происки! – встревожилась Авдотья Григорьевна.
– Происки, как тараканы, усами шевелят. Дела, милая! Уж такие дела!
Хоть и на ночь, но ели ботвинью, кушали пироги, запивая взваром из сушёной черёмухи, с изюмом, с курагой. Лакомились финиками. После ужина Артамон Сергеевич шепнул супруге виновато:
– Смилуйся и прости. Мне нынче и прикоснуться-то к тебе нехорошо. Я из Пыточной башни. Уж после бани, после всего...
Хватил чару двойного вина и лёг, как холостой, одиноко. Закрыл глаза и увидел ангела. Ангел стоял на самом краешке сна, уходя одним крылом за его пределы. Другое крыло, вроде бы вымокшее, висело немощно.
– Да ведь я не изгалялся над мучеником. Как всех, так и его! На дыбу. Ну, пятки прижгли.
Артамон Сергеевич хотел встать, поклониться, но тело было неподъёмным – плита гробовая.
Ангел унылым крылом закрыл лик.
– Отрекаешься?! Оставляешь?! – Ярость так и попёрла из груди. – Кому оставляешь?! Тёмному? Обещаю в сорока церквях отслужить молебны!
Кто-то дохнул ему на спину. Тепло, нежно. Так Авдотья Григорьевна шалит. Обернулся – тьма. Сказали:
– А мне и одного молебна довольно.
Артамон Сергеевич рванулся прочь из сна.
– Ты кричал, – сказала Авдотья Григорьевна, поправляя ему подушку.
Артамон Сергеевич встал, взял свою немочку-шотландочку на руки, отнёс в постель, лёг рядом. Любил не помня себя. Заснул, не разжимая объятий.
Степан Тимофеевич тоже спал. Вода била по голове, разрывая мозг, но ни стона, ни звука. А вот палачи устали до изнеможения. Прекратили муку.
Степан Тимофеевич, оказавшись на тёплой соломе, вздохнул, как младенец, и увидел ангела. Своего. Ангел принялся опахивать крыльями, утишая боли, но казак поглядел-поглядел да и сказал:
– Оставь меня, коли Бог меня оставил.
Ангел заплакал, но не уходил, на месте топтался.
– Прочь! – гаркнул атаман.
И ангел улетел, а тьма наполнилась благоуханием. Посыпались цветы, падали на обожжённые ноги, боли исчезли, тело окунулось в блаженную негу, будто в материнскую утробу попал.
– Ты звал, я здесь, – сказала тьма.
– Ах ты, кошка драная! – закричал Степан Тимофеевич на сатану, крестя все четыре стены.
Исчезли цветы, заныли кости, мучительной болью пронзило ноги. Но сквозь тьму упал ему на грудь тонкий луч света.
– Я вернулся к тебе, – раздался голос, и Степан Тимофеевич понял: сё – Бог. И тогда он закрыл сердце рукой.
– Уходи!
– Но Я ТОТ, КТО победил сатану.
– Уходи! – сказал Степан Тимофеевич. – Меня учили, что Ты – Правда, но где она, правда? Насильники не знают, чем себя ещё ублажить. И этак всякий день. А что Ты даёшь тем, кто имеет Тебя в сердце, кто, выбиваясь из сил, работает от зари до зари, а хлеба досыта не ест? Уходи, Твой мир – ложь.
– Мой мир – Небо. Вселенная. Земная жизнь – поле. Я сею хлеб, а сатана – овсюг. Моего добра хватает лишь на семена, остальной урожай – зло. Так всё и катится.
– Но Ты – Творец. Ты – Всевышний!
– Я – Творец, да вольному воля. Люди мир на свой аршин мерят.
– Что же Ты не помог – мне? Я бился за правду!
– Ты бился за Камень Сытости. Отнять сей Камень у Змея – обречь людей на всеобщий плен. Тогда даже воли не станет у человека...
– Уходи! – сказал Разин. – Какая может быть воля у голодного, у ограбленного хозяином своим? Запомни: человек – не собака, хоть иные и многие даже лижут за кусок руку дающего. Да не всё... Вот мой выбор. Воля не из милости, а потому, что человеком рождён, хлеб – по трудам. А Ты разбирайся со своим чёрным ангелом, дели землю, дели людей. Уж как-нибудь сам доживу Тобой отпущенное время. И муки мои – от Тебя! Только не надейся! Не услышишь моих стонов.
И пошарил подле себя, ища саблю, но зазвенела цепь. Упал в сон, как в пропасть.
– Поднимайся, Степан Тимофеевич! – сказал палач. – Артамон Сергеевич ждёт тебя.
13
Хоть зажмурься: на столе белая, шитая серебряной нитью скатерть. Посреди осётр, каравай, братина с мёдом, скляница, налитая рубиновым вином.
– Садись, Степан Тимофеевич, – пригласил Матвеев.
– От государевых щедрот? Нехай! Я для государя немало потрудился, и когда на Крым ходил, и в Персидском походе. Двадцать один корабль в казну привёл да пушек с полсотни. Не считая ковров, тюков камки, парчи, сундука с каменьями да с жемчугом...
– Ты не исполнил главного, Степан Тимофеевич. Не сумел поступить на службу к падишаху. Государю нужна была персидская узда на турецкого султана... Ладно! Ешь, пей.
Сел казак за последний свой стол.
– Наливай, Артамон Сергеевич.
– Мёда?
– Давай вина. Чай, заморское.
Выпил чару медленными глотками.
– Лучше дыбы! – Взял кусок осётра. – Прямо как в Персии.
Потянулся к братине с мёдом, налил чару с краями, задрал рубаху, плеснул на рану от крюка.
– Ну а теперь палачей зови, боярин.
– Кушай, Степан Тимофеевич. Сегодня день у тебя будет трудный, а завтра ещё труднее.
Разин отщипнул от каравая малую кроху.
– Хорошо хлеб в Москве пекут. – И вскинул голову. – От кого ты, Артамон Сергеевич: от него, – показал пальцем в пол, потом возвёл глаза к потолку, – или от Него?
– Я слуга царя. Сам понимаешь, пир с умыслом. Вот скажи, коли я тебя подмаслил, – много ли кладов тобою зарыто?
– Я правду же говорил. Мы – казаки. Моя добыча – воля. Что может быть дороже воли?
– Но чем тогда прельстил ты бывшего патриарха Никона? Уж он-то известный златолюбец.
– Святейший для меня – не бывший. Да и что ты этак о монахе говоришь, о великом владыке? Святейшего Никона царь за отца почитал. Перелёты вы все!
Артамон Сергеевич ликовал про себя: пир удался, Разин выболтал главное – для него Никон патриарх. Оставалось узнать, что Никон хотел от казаков.
– Ну, пей последнюю чару, да за дело наше, – обронил Артамон Сергеевич.
– А по мне – так бы посидеть, погуторить с мудрым человеком. – Разин налил вина, выпил залпом. – О чём будешь спрашивать?
– О царевиче Алексее, о царевиче Симеоне. Правдолюбцем себя выставляешь, а вон сколько лжи от тебя. Чистые имена покойных царевичей вымарал хуже не придумаешь... Держи ответ, Степан Тимофеевич.
Разин взял братину с мёдом, хлебнул, ещё хлебнул.
– Ну, теперь хоть топи в воде, хоть глотку свинцом залей!
– Твоя глотка ещё пригодится.
Палачи подняли атамана, распластали.
– Где твои клады? – спросил Артамон Сергеевич, кивнув палачам.
Привели Фролку. Положили рядом. Загнали иглы под ногти больших пальцев на руках, на ногах. Сначала Степану Тимофеевичу – ни звука. Потом Фролке – вой, обгадился.
– Убери ты его, боярин! Меньше шуму, да и воздух-то – срамота!
Страшно было слушать атамана. Он и теперь распоряжался. Артамона Сергеевича вдруг окатило мыслью, будто ожгло: это ведь он народ пытает. Весь народ русский. Потому и молчание в ответ.
– Ну что, боярин, призадумался? Чем бы ещё казака пронять? Только куда уж больше, матушку мою сожгли... Ты, боярин, чего палачам-то доверяешь? Они меня любят. Ты сам за дело принимайся. Возьми-ка щипцы, раскали – да и хвать меня!
– Я говорил тебе: я – не боярин.
– Нет, так будешь. Ухватки те же.
– За то, что ты сеял раздор между царём и боярами, между крестьянами и господами, – по ногам ему, по ногам, палками. Палками!
Били Стеньку, били Фролку.
Потом палачи отдыхали. Артамон Сергеевич пил воду.
– На кобылку его, что ли? – предложил старый палач.
Артамон Сергеевич отмахнулся. Сказал доктору Блюментросту, присланному из Немецкой слободы:
– Лаврентий, похлопочи над обоими. Приготовь к завтрашнему дню.
За Блюментроста просил пастор Грегори, пусть доктор покажет, на что годен, приготовит братьев Разиных к завтрашнему празднику.
Вся Москва пришла на тот праздник. Шестое июня, погода благодать. Отстояли утреню и семьями – на Красную площадь.
– Была гроза, да рассеялась! – говорили храбрые люди с оглядкою: у доносчиков морды постные, глаза лупят невинно.
– Говорят, под сенью будут казнить. Как бы не улетел. Стенька-то престрашный чародей! – шептали сведущие бабы.
Крутили головами, ища сени. Не было сеней.
Ждать собирались долго. Глазели на купола Василия Блаженного. Искали знамений и находили.
– Птицы-то сегодня притихли.
– Глядите, ворон!
– Да где же?
– А на кресте.
– Да на каком же?
И тут покатился вздох, так ветер по хлебам волнами ходит.
– Везут!
Везли в той же самой телеге, с виселицей. Но оба брата сидели.
– Умучали! – догадались люди.
Вокруг Лобного места в три ряда – войско: стрельцы, дворяне, немцы.
Народ задвигался: каков он, Степан-то Тимофеевич?
– Лицом строг! – передавали в задние ряды. – Глаза страшные!
Дьяк читал грамоту, перечисляя злодейства братьев Разиных.
Слушали плохо.
Иные ждали: улетит. Пора бы!
Уж такая тишина разразилась, когда палач взял Степана Тимофеевича под белые руки, повёл к помосту.
– Четвертовать будут! – охнула баба.
И снова мёртвая тишина.
– Простите! – сказал Степан Тимофеевич. Громко сказал, ясно. Весело.
Палачи положили атамана между двух досок. Взмыл топор. Хрястнуло. Брызнуло. Палач поднял, показывая, отрубленную правую руку.
Степан Тимофеевич молчал. А уж площадь и не дышала.
Другой палач махнул секирою. И опять – хрясть!
Показал народу левую ногу атамана.
И вдруг крик, так заяц перед смертью о пощаде молит.
– Слово и дело государево! Знаю дело! Знаю слово! Дело и слово!
– Молчи, собака! – во всю свою атаманскую мощь крикнул Степан Тимофеевич.
И в тот же миг палач отрубил ему голову.
Слышала площадь, у Казанской церкви, у Иверской часовни – слышали, как стукнулась голова о помост. Как покатилась.
Молчала Москва. Кровь в жилах у людей стыла от того постука.
Палачи знай себе рубили. Опять руку, опять ногу. Нанизывали на столбы-спицы.
Фролку посадили в телегу, повезли в Пыточную башню.
Люди стояли. И солдаты стояли. Наконец раздались команды. Пошли стрельцы, пошли дворяне, пошли рейтары.
Народ всё ещё стоял, как вода у запруды. Но вот покатились в улицы капельки, потом ручейки. И осталась на площади голова на спице, руки, ноги... И на всю Москву пахло кровью.