355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Столп. Артамон Матвеев » Текст книги (страница 38)
Столп. Артамон Матвеев
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 56 страниц)

11

Учителем при Андрее Артамоновиче Матвееве, после убытия в Китай Спафария, был теперь Иван Подборский, родом белорус, знавший и латынь, и греческий, и польский с немецким.

Подборского Артамон Сергеевич взял сыну в учителя ещё при Спафарии. Спафарий часто требовался Посольскому приказу, и тогда к Андрею приезжал ласковый, дотошный Подборский. От ученика вроде бы и не требовал ничего, но добивался, чтобы всякий урок был усвоен накрепко, на всю жизнь. Тогда только и двигался далее.

Артамон Сергеевич в учительские дела не вмешивался. Знал грех за собой: не был основательным в знаниях, а потому многое упускал из виду. Многое!

Подбирать артистов из детей мещан Андрей Артамонович ездил в Мещанскую слободу, где отец нашёл пустующие хоромы под школу. Приём вели Волошенинов, бакалавр, Андрей Артамонович и его домашний учитель Иван Подборский. Для испытания избрали возгласы из двадцать восьмого псалма: «Принесёте Господови славу и честь. Принесёте Господови славу имени Его. Поклонитеся Господови во дворе святем Его. Глас Господень на водах, Бог славы возгреме. Господь на водах многих. Глас Господень в велилепоте. Глас Господень сокрушающаго кедры, и сотрыет Господь кедры ливанския».

Волошенинов вызывал испытуемых и приказывал читать псалом: кто успел выучить – наизусть, кто умел читать – по книге. Волю – годен не годен – объявлял Андрей Артамонович... И бакалавр, и учитель были довольны выбором юного судьи. Волновала чрезмерная строгость. Получилось так, что из ста человек были приняты сорок, а нужно семьдесят. Оставшихся слушали в другой раз. Волошенинов сказал испытуемым:

– Будьте смелее, читайте псалом во весь голос, от всего сердца вашего. Слово «принесёте» равно смыслом «воздайте». Вопите за весь род человеческий, как сам псалмопевец царь Давид. Славьте Бога за всякое деяние Его! За само дыхание ваше. Славьте Бога, и Господь не оставит вас.

Дело и впрямь пошло лучше, а потом уж так хорошо, что Андрей Артамонович отсеял только пятнадать человек. На помощь пришёл Иван Подборский. Всех прошедших испытание подвергли ещё одному отбору, жребием. Клали в мешочек две жемчужины, Андрей Артамонович с ворота своего отодрал, – белую и чёрную. Кто достал чёрную – пошёл вон.

Школе в Мещанской слободе царь указал разучить три комедии: Темир-Аксакову, Иосифову, Егорьеву.

Для Артамона Сергеевича первая служба его сына была в великую радость. Потёк отпрыск рода Матвеевых по древу, на котором вместо сучьев – чины, вместо листьев – успехи.

Хлопотное дело театр. Для Адамовой комедии нужно было устроить шесть деревьев с яблоками. Для Егорьевой соорудить змея.

Выбрав день посвободнее, поехал Артамон Сергеевич в Преображенское, поглядеть, как уложили изразцы на печь. Приказал затопить, удостовериться накрепко, не дымит ли, нет ли угару. Пришлось ждать, когда дрова прогорят, а тут царь пожаловал. Налегке, всего с сотней жильцов. Осмотрел перестроенную палату, полюбовался печью.

   – Зимой зелёные изразцы в радость. Прямо-таки весной припахивает!

Настроение у Алексея Михайловича было радостное. Взял Матвеева под локоть, подвёл к окну:

   – Наталья Кирилловна о здравии твоём велела спросить.

   – Моё здоровье – медвежье. О ней, о пресветлой нашей голубице, всем народом молимся. Да пошлёт ей Господь дитя пресветлое царству Русскому на радость.

   – Здоровья Господь даёт великой государыне. Спросить тебя хочу.

Артамон Сергеевич обеспокоился: лицо у царя смущённое.

   – Великий государь, все комедии будут разучены к сроку, какой укажешь.

   – До поста Рождественского надо успеть! Как всегда, – глянул на Артамона и опять смутился. – Скажи, ты когда-нибудь жил в радость самому себе?

   – Государь, я – слуга. Слуга о себе вспоминает, когда Бога просит помиловать за грехи.

   – А царь не слуга? Слуга Господу, слуга роду своему, царству. Сколько подданных – столько и забот у царя.

   – Воистину так, государь! Сколько помню тебя, всегда в заботах. О нашем же хлебе насущном!

   – А давай хоть полдня для себя поживём! Чего бы ты хотел?

   – В детстве пряников, какие на твой стол подавали.

   – Разве я не делился?

   – Хотелось чтоб много! – засмеялся Артамон Сергеевич.

   – Будут тебе пряники. А мне бы пескарей наловить да вьюнов, да чтоб, как крестьянские ребята, – руками, корзиной!

   – А я бы верши поставил в протоку.

   – Ну а царственного-то, боярского? О чём мужики да бабы сказки сказывают. Чего пожелаем?

   – На соболях разве поваляться?

   – В жемчуге, в злате, в яхонтах выкупаемся. Вот чего!

Сказано – сделано. Речка близко. Взяли корзину. Жильцам приказали ближе чем на сто шагов не подходить.

Речка и сама была как вьюн. Дно песчаное, шириной в сажень, в иных местах омуточки. Где по пояс, где и с головой. Разулись, разделись. Остались в исподниках.

Алексей Михайлович опустил ноги в воду, блаженствовал.

   – Артамон, гляди! – Вокруг царских ножек суетились пескариные стайки, любопытствовали. – Камень видишь? У того берега, снизу зеленью оброс? Ну-ка, ну-ка!

И, стараясь не плескать водой, пошёл к камню. Нагнулся, опустил в воду руки, повёл-повёл. И вытаращил глаза.

   – Артамошка! – Артамон Сергеевич кинулся в воду. – Стой! Не... не... не... спугни. О-хо-хо-хо-хо! Кааалючий!.. Артамон, Артамон! Я его, я его... Артамоша! – И вытащил из-под камня окуня.

Засеменил к берегу, кинул в траву. Окунь был с ладонь. Полосатый. Полоса золотая, полоса сине-зелёная. Алексей Михайлович морщился, посасывал ладонь.

   – Уколол стервец!..

   – Давай корзиной, государь.

   – Я корзину буду ставить, а ты загоняй.

Выбрали зелёную косу водорослей. Царь осторожно опустил корзину, затаился, Артамон же, бухая ногами, шлёпая о воду ладонями, погнал рыбу в западню. Тоже пришёл в азарт.

   – Поднимай! – закричал на царя. – Срыву бери! Да выше, выше! Уйдёт!

Вытащили корзину на берег.

На дне в травке извивалось четыре вьюна, подскакивала добрая пригоршня серебристых пескариков.

Алексей Михайлович улыбался.

   – Не ударили в грязь лицом. С уловом, Артамон Сергеевич... Знал бы ты, как я завидовал в детстве крестьянской ребятне!.. – Глаза зажмурил. Не поднимая век, сказал: – Бывало, кричал Господу: «Что же Ты, Всеблагой, не родил мужиком?»

   – Мужиком?! – удивился Артамон Сергеевич.

   – В царях страшно! – поозирался. – О царской доле никто не ведает, кроме царей. Цари тоже под Богом. Кому есть доля, кому нет её. Ну ладно, пошли на соболях валяться.

Вернулись в жилой терем, мокрые, весёлые. Переоделись в лучшее платье. Накидали на пол шуб, завалились.

   – Знаешь, – сказал Алексей Михайлович, – был бы я не царь, а так, человек. Я Аввакума не стал бы в пустозерской яме держать. Дал бы ему приход на его родине, в Нижегородчине. И пусть бы его рыки свои пускал на баб да на малых робят. Эх, Артамон! Царь себе не волен. Ты это знал?

   – Догадывался. У самодержца под рукою царства, племена... Сама жизнь.

   – Народ слабого царя чует, как чует лошадь неумелого седока. Ни уздой не уймёшь, ни плетью, если норовом тебя переноровит.

   – Государь, а как быть... – Матвеев замялся. – Хочу сказать... Здоровьишко у его высочества, у Фёдора Алексеевича, совсем ведь никуда.

   – Здоровьишко, – повторил царь. Молчание затянулось. – Сегодня, Артамон, мы – рабы желаний. Не забивай мне голову... Пора в жемчуге купаться.

Сели в карету, шестёрка коней как снег. Помчались. Прибыли в Кремль. Заскрипели, заскрежетали ключи в трёхпудовых замках. В сундук с жемчугом садились по очереди.

Брали пригоршнями самоцветы, пересыпали с ладони на ладонь.

   – Имея имеешь ли? – усмехнулся Алексей Михайлович. – Моё? Но ни ума не прибудет от сокровищ, ни счастья. Все кладовые бы отдал за жизнь сына моего, за голубя Алексея Алексеевича. Дать некому. Не пожалел бы всего этого и ради здоровья Феди. Царство надо передавать в крепкие руки... Батюшка мой полной мерой испытал, что это такое – быть телком, пусть и золотым, да на боярской привязи. Да и сам я хватил такого же лиха, Артамон! Не то что сказать, дохнуть лишний раз было страшно. Царский дар – терпеть и ждать. Другого царю и не надобно – терпеть и ждать. – Взял Артамона Сергеевича за руку. – Пошли к святыням. Сию привилегию почитаю выше всего другого.

И стояли они перед Ризою Пресвятой Богородицы. Лицо Алексея Михайловича показалось маленьким, детским.

   – Артамоша! – шёпотом сказал. – Ты только представь. Охвати разумом-то! Господь России даровал хранить сие сокровище. Целуй.

Приложились.

   – А теперь пора бы отобедать! – Алексей Михайлович возложил длань на живот. – Не хочется мне в Столовую палату. Поехали в Измайлово, там как раз и верши поставим.

Поехали тайно, без слуг, на дрожках. Лошадью правил Артамон Сергеевич, но под Измайловом царь сказал:

   – Поправил в своё удовольствие, теперь моя очередь.

И повернул на едва приметную колею. Ехали среди полей.

   – Горох! – обрадовался Артамон Сергеевич.

   – Горох!

Сошли с дрожек и давай лакомиться. Стручки молодые, но горошины уже кругленькие.

Вдруг скачут, кричат.

Артамон Сергеевич загородил государя, а это измайловские сторожа. Увидели великого хозяина – с коней долой, ниц упали.

   – Хорошо бережёте поля. Спасибо за службу, – сказал Алексей Михайлович.

   – Рады стараться, ваше величество! – гаркнули сторожа, да так, что небеса вздрогнули.

Поехали на пруды. Царь ворчал:

   – Всыпать бы дармоедам! Мыс тобой успели до отвала наесться. Ну да уж день такой, грех сердиться.

В протоке из пруда в пруд поставили две верши. С разной приманкой. Через полчаса проверили. В одной шесть карасей. Все как на подбор, с лапоть. В другой много, но мелочь. Отпустили.

   – С уловом, Артамон! – сказал царь. – На уху поймали.

Костер невидимые слуги разложили в дубраве. Рыба почищена, в котёл положена. Ключ из-под белого камня, струйка воды едва лепечет, лепет детский, счастливый. Дубы могучие, не шелохнутся. Костер с водой речи повёл. У костра они огненные, то пыхнёт, то угольком раскалённым пальнёт...

Коренья у дуба как по заказу – два седалища.

Солнце с высоких небес сошло, а уходить не торопится, позволяет зверям и людям взгрустнуть о белом свете.

Молчали.

   – Ну, Артамон, хорошо ублажать себя день-деньской?

   – Раз в жизни хорошо!

   – Раз в жизни хорошо, – согласился царь и вздохнул: покойники сыновья встали перед глазами: Алексей, Симеон, крошечка Дмитрий...

   – А бывает ли в жизни день, когда счастье у человека безупречное, полное?

   – Дня такого невозможно и помыслить, – сказал Артамон Сергеевич. – Но жизнь, по воле Господа, по молитвам святых отцов, по милости царя, – сбывается.

Алексей Михайлович улыбнулся.

   – Да ты оглянись! – сказал ему Матвеев. – Разве твоё царствие не есть милость Господня?

   – Не сглазь! – испугался Алексей Михайлович.

   – Ну а чего бы ты ещё хотел для царства, для народа православного? – заупрямился Артамон Сергеевич.

   – Хотел бы, чтоб не кляли меня... Ты забыл, видать, о гарях-то? Я, Артамон, всё помню. О Павле Коломенском, о Никоне, об Аввакуме, о Федосье Прокопьевне...

   – Святейший Иоаким строгости наводит.

   – Как без строгостей? Они же, супротивники мои, даже тюрьму в рассадник распри превратили!.. Давай про другое. О себе скажи. Ты-то у меня доволен?

   – Государь, я же говорю тебе: жизнь сбылась.

   – Ишь расхрабрился. Я о счастье с детства боюсь поминать вслух. Ну а чего бы ты ещё хотел, чтоб по-твоему-то было?

   – Сделать так, чтоб Украину тихой называли. Какие там вишни, Алексей! Среди необозримого дола – морщинка, вёрст на тридцать! Сплошь черешня! Как зацветёт, как соловьи засвищут!

   – Сады на тридцать вёрст?!

   – Само собой растёт. На Украине земля работящая, и народ под стать земле. Хаты выбелят, двери суриком накрасят. Солома сверху золотая. А возле хат опять-таки сады и тополя, с прижатыми к стволу ветками. Зелёные свечи! Народ все красивый, а уж песенный, нашему не уступят.

   – Ну уж! – засмеялся царь. – У нас помрёт человек – поют, родится – поют, в поле, где от работы кости трещат, – поют! Русский народ песней жив не меньше, чем хлебом. Я об этой тайне ведаю... Ах, Артамон! Замирить Украину, и у нас люди бы сытей жили. А то ведь война да война. С мужика шкуры обдираем, а он как луковица перед лютой зимой – чего-нибудь да остаётся для дранья.

Запахло рыбой.

Поели.

   – Ну, ещё чего? – спросил царь. – Чем себя не потешили?

   – Лечь бы в лодку – и пусть плывёт куда плывётся. А ты лежишь – в небо смотришь.

   – А что?!

И карета принесла их на реку. Сели в лодку, выложенную коврами. Толкнулись, поплыли, глядя на берега, а потом и завалились.

И уснули.

Пробудились – Бог ты мой! Мрак, дождь. И огни во мраке мечутся. Сокольники с факелами.

   – Великий государь, ты здесь?

   – Здесь, – ответил царь. – Поспать не дали! – бурчал Алексей Михайлович, но был доволен: не потеряли царя.

12

Ближний боярин князь Никита Иванович Одоевский пришёл с утрени, чувствуя в душе обновление, в теле прилив сил. Был день памяти пророка Елисея – лето в полной красе.

Князь вот уже вторую неделю жил в любимом своём Выхине. Хаживал на лесные поляны смотреть цветение колокольчиков. Колокольчики здесь росли небывалые, с грушу.

В колокольчики князь любил окунуться, как в реку. Глянет туда-сюда: не видит ли кто старческой причуды, да и завалится, не хуже медведя.

Колокольчики обступят, будто рассматривают чудака. Никита Иванович глаза зажмурит, дыхание притаит: не зазвонят ли? С детства чаял уловить синие звоны.

Он и теперь, выйдя на вырубку – здесь дубы когда-то стояли, – глядел на озерцо любимых цветов и ждал. Ему всегда верилось: цветы помнят его и приготовляют чудо. Бывало, в полное безветрие осина затрепещет листьями, отсвет пойдёт от берёз. И мало ли чего ещё. Сова на голову в детстве села. Подкатил под ноги лисёнок. Шёл дождь, щёлкая каплями по листьям деревьев и ни капли не роняя на цветы.

Никита Иванович по привычке оглянулся и лёг. И вздремнул. Проснулся от копошения. Привскочил. Батюшки! Крот под самой головой землю взрыхлил. Чем не чудо?

Глянул на солнце. Вроде бы на том же месте. Куриный был сон, а крот успел.

Парило. Никита Иванович даже порадовался, что надо ехать в Москву, ветерком в дороге обдует. Поездка была важная, с патриархом Иоакимом назначена встреча. Разговор предстоял тонкий, да тяжёлый. Хотел князь просить за Федосью Прокопьевну Морозову, за княгиню Евдокию. Кому как не первому боярину о боярской чести порадеть? Подержали взаперти, в яме тюремной, ну и довольно! Упрямятся – так ведь кровь-то у сестриц голубая, не холопская. С глаз государевых убрать можно и без тюрьмы. В России до окраинных земель годами нужно ехать.

Было чем и польстить святейшему. Кто готовил царский указ о таможенном допросе иноземцев: какой-де веры, не едут ли свою насаждать? Князь Одоевский. Кто настоял на том, чтоб выслать из Москвы иезуитов? Опять-таки князь Одоевский. Иезуиты успели несколько школ пооткрывать в Москве, учили грамоте, философии и, должно быть, своей науке, иезуитской, – азам вселенской лжи.

Подышавши лесом, Никита Иванович вернулся в дом. Управляющий доложил:

   – Лошади, как приказано, заложены.

   – Заложены, так и я готов!

Надел богатую ферязь, расшитые жемчугом сапоги, боярскую шапку.

Поехали. Шестёркой, в лучшей карете, со стёклами на дверцах. На козлах два кучера, на запятках двое стражей, на передних двух лошадях молодые ребята, из конюшенной служки.

Управляющий, провожая, хмурился:

   – Не быть бы грозе!

   – Парит, – согласился Никита Иванович. – К ночи, должно быть, грянет. Небо-то ясное.

С собой в карету боярин не взял никого, подумать хотел. Иоаким – человек с норовом. Не Никон, но тоже – столп. Тяжесть руки его, крестом обременённой, уже многие на себе испытали. У Никиты Ивановича про запас был козырёк приготовлен. Великий государь братьев боярыни да княгини – ослушниц – пожаловал: Фёдора Соковнина – в Чугуев, Алексея – в Острогожск. Патриарх, должно быть, усмехнётся: если сие пожалования, то что – ссылка? И сядет на крючок: быть на воеводстве – великая милость, служба царю и отечеству. А Соковнины не боярского рода, чтобы сидеть в Астрахани али в Казани.

Никита Иванович, правду сказать, поёживался от своей затеи. Куда лезешь, князь? По царскому хладу соскучился? Ввергал себя в опасное заступничество не ради глупых баб, хотел обелить само имя князей Одоевских. Сын Яков, крутой на расправу, был ведь на пытках боярыни Федосьи Прокопьевны. Служба царская, царь такие службы помнит, но ведь и народ помнит.

От пасмурных мыслей и в природе потемнело. Глянул боярин в окошко – тучи валят из-за леса, как из вулкана. На картинах этакое видел. Половина неба черным-черна, уже блистали молнии, хотя грома не слышно было. Никита Иванович открыл дверцу, крикнул кучерам:

   – Гоните!

Свистнули кнуты, князя прижало, но убыло тьмы. Выкатили на ровное место, в поле, и тут их догнала и накрыла лиловая туча. Молнии падали, как стрелы, громы разносили мир вдребезги, и Никите Ивановичу чудилось – голова у него от каждого удара лопается. Загудело, зашипело – ливень!

   – Стойте! – закричал князь кучерам. – Стойте! Убьёт. Ребятам верховым покричите, пусть в карету идут.

Ребята прибежали. Уже вымокшие, но радовались, имея над головой спасительную крышу.

Вдруг слева – да ведь из земли! – выросло ярое, развесистое дерево. Хрястнуло так, будто карету пополам разломило. Ребята крестились, Никита Иванович тоже достал крест с груди, поцеловал. И – пламя в лицо!

Тьма, покой. Но кто-то тряс за плечи, кто-то бил по щекам. И – радостный вопль:

   – Жив! Жив!

   – Жив, – согласился Никита Иванович, – а кто не жив?

   – Кучера, – ответили ему.

Открыл глаза, поднялся. Верха в карете как не бывало и дверей как не бывало. Деревянные резные стойки дымились.

   – Где ребята? – спросил Никита Иванович.

   – Мы их наземь положили, прикопали. Вроде дышат, но оба без памяти.

   – А что же... дождя-то нет?! – удивился Никита Иванович.

   – Маленько каплет.

   – Поехали, – приказал князь.

   – Вроде и не на чём, – сказали ему.

   – Ну а кони-то... целы?

   – Целы.

   – Посадите меня на лошадь.

   – В Выхино?

   – Москва ближе. В Москву!

А гроза и в Москве наделала переполоху. У царицы начались схватки. Доктора всё своё умение явили: спасли плод.

Глава одиннадцатая

1

На Петра и Павла в Боровскую тюрьму явился с розыском дьяк Фёдор Кузмищев. Якобы по делу мещанина боровского Памфила и жены его Агриппины. В Москве брали к пытке стрелецкого полковника Иоакинфа Данилова, чья жена Мария Герасимовна была соузницей боярыни Морозовой да княгини Урусовой. Ничего не добились. А вот бывшие стражи сиделиц донесли на племянника Иоакинфа, на Родиона: много-де раз ездил в Боровск, передавал боярыне да княгине письма, деньги, привозил с собой монахинь Меланью да Елену. Останавливался же Родион у боровского мещанина Памфила.

Дьяк Кузмищев свой розыск и начал с этого Памфила. Нагрянул к нему домой с палачами, спросил сначала добром: «Кто таков Родион? Бывал ли сам у сидящих в темнице? Посылал ли к ним супругу свою?» На все вопросы дьяк услышал: не ведаю, нет. Тогда незваные гости накинулись на бедного человека с битьём, с крючьями, но Памфил, с виду тщедушный, росточка махонького – молчал.

Кузмищев приказал палачам творить упрямцу боль неимоверную, и те являли своё ремесло со старанием. Сам Кузмищев в это время орал на Агриппину:

   – Бывал ли у вас Родион? Станешь молчать – мужа твоего до смерти забьём.

   – Да хранит Господь немилосердных! – шептала в ответ белая как полотно Агриппина.

Памфил, пока губами мог шевелить, «Нет!» хрипел, а потом уж только головой мотал: не-ет!

Не зря муки принимали благочестивые страстотерпцы: Родион-то в сё время под полом у них сидел. Приехал попытать счастья, приручить новых стражей – тоже люди, тоже ведь удивляются про себя подвигам боярыни да княгини. О таких христианках в святцах бы читать, а они в яви, да в яме, да в поругании.

Ничего не добился Кузмищев ни от Памфила, ни от Агриппины. На палачей с кулаками кинулся:

   – За что вам царь хлеб даёт?! Домой! В Москву!

Притворно объявил и сам притворно убрался.

Памфил, почти бездыханный, не о себе думал. Поманил Агриппину, прошептал:

   – Отнеси сиделицам решето печёного луку. Нынче добрые стрельцы на страже.

Агриппина кинулась мужний указ исполнять и попалась.

Расправа у Кузмищева была короткой. Дом Памфила с имуществом на имя царя отписал, супругов по заранее заготовленной грамоте отправил в Смоленск, на выселки.

Родион ушёл из Боровска ночью, подался в Олонецкий край, к игумену Досифею. Знал, где его искать.

Кузмищев же, поразмявшись на пытках Памфила, взялся за Марию Герасимовну да за инокиню Иустинью. Мария Герасимовна горько плакала, но перекрестилась, как царь крестится, – щепотью. Её Кузмищев посадил с бабами-воровками.

Иустинья кресту отцов не изменила.

   – В сруб пойдёшь, – сказал инокине дьяк.

   – К Исусу Сладчайшему! – поправила его Иустинья.

В тот же день страстотерпицу сожгли.

Сначала весело тюкали топоры, а потом смолкли. Запахло дымом, да вкусно, смольём. Ветер донёс гул и треск пламени.

   – Страшно? – спросил Феодора Евдокию.

Княгиня молча отирала мокрое от слёз лицо.

   – Страшно, сестрица. Неужто и нас... в огонь? Господи! Господи!

   – Пивали, едали, плоть гордыней тешили. Пришла пора платить за безумную, за беспечную жизнь...

   – Ради нас пострадала бедная Иустинья. Нас пугают.

   – Пострадала ради Христа! – твёрдо сказала Феодора. – Но и ты права. Сё последнее предупрежденье нам.

Княгиня разглядывала руки, будто по ним уже бежали струйки пламени.

   – Федосья! Зачем нас матушка на свет родила?

   – Об огне-то ещё и пожалеешь, – сказала боярыня. – Огонь – скорая смерть. Нас станут убивать медленно. Царю-антихристу надобно, чтобы мы поклонились ему, сатаниилу.

   – Федосья! Федосья! Неужто обрубать нас будут? По пальчику, по суставчику?

   – Я не прозорливица, да уж знаю государюшку! Мне о нём деверь Борис Иванович много чего сказывал. Посмеивался, бывало: своих-де слов пугается. Кто чего ему скажет, тот и прав. А я свету, Борису-то Ивановичу, и рекла что из сердца-то пыхнуло...

   – Да что же?

   – Змеиное-де в царёвых слабостях, кольцами опутывает. Так и рекла: сё – искуситель. Борис-то Иванович поглядел на меня да в лоб поцеловал: «Трудную жизнь проживёшь».

   – Борис Иванович любил тебя.

   – Ещё как! «Прииди, друг мой духовный! – говаривал. – Пойди, радость моя душевная!» А как словесами-то да игрою ума натешимся – провожать меня шёл до кареты. Усадит, поклонится и скажет: «Насладился я паче мёда и сота словесами твоими душеполезными».

   – Федосья, милая! Боюсь! Не разлучили бы нас!

   – Феодора я, Феодора! Довольно, свет мой, пустое лаять. Бог знает, чему быть. Радуйся даденому. Молись, пока живы. Помнишь, что писал нам Епифаний Соловецкий? Люблю-де я правило нощное и старое пение. А буде обленишься на нощное правило – тот день окаянной плоти и есть... Не игрушка-де душа, чтобы плотским покоем её тешить. Заповедь его помнишь? Одинаково Бог распростре небо нам, луна и солнце всем сияют. И служат нам повелением Всевышнего силы невидимые тебе не больше и мне не меньше... Семьсот молитв заповедал читать да триста поклонов. Да ещё сто поклонов «Славы и ныне, аллилуйа». И три поклона великих.

Сёстры молились. Минул день, другой, третий. Никто к ним не приходил: ни еды, ни воды. Вдруг явились вдесятером, принялись ломать тюрьму. Когда сломали и сёстры сидели среди разрушенного, под ясным небом, пришествовал дьяк Фёдор Кузмищев.

   – Другое место для вас приготовлено, государыни! Боже! Боже! По вас вши ходят! Ай да Морозова! Ай да Урусова!

До новой темницы – тридцать саженей. Тридцать саженей неба и света, последнего неба, последнего света.

Их толкнули во тьму, они упали больно, но на мягкое. Ощупали – земля. Сильно пахло землёй.

   – Покормите их! – приказал дьяк.

В яму бросили полдюжины сухарей.

   – Воды бы испить! – попросила Евдокия.

   – Будет вам и вода, – сказал Кузмищев посмеиваясь. – Завтра. Не желали жить боярынями да княгинями – живите червями!

И пошло. Завтра вода, а сухари послезавтра. Послепослезавтра – по морковке да по солёному огурцу. И совсем забыли, а вспомнив, опустили на верёвке ведро воды. Пейте сколько влезет. А чтоб оставить хоть ковш на завтра – налить не в чего. Единственная посудина – горсть.

   – Величает нас Господь, Исус Сладчайший, Своими муками! – крикнула Евдокия тюремщикам, а они люди подневольные, да ведь и храбрые. Один принёс в шапке огурцов молоденьких, кинул, а сам руками показывает: скорее подберите.

   – И огурца явно съесть не смей! – У Феодоры глаза были сухие, в словах разверзлась могила.

   – Расскажи житие преподобного, какое на ум придёт! – попросила Евдокия.

   – Прохора Лебядника помнишь? Кормил киевлян в голод хлебом из лебеды. Украдут у него каравай – есть нельзя, горек. А который старец благословит – сладок.

   – Помню, преподобный ещё золу в соль обращал... Ах, и нам бы Бог дал!

   – Молчи, глупая! Молчи, миленькая! Неужто тебе слаще жизнь в яме, нежели вечная, пред Господом?

   – Торопиться не хочу... Чашу жизни нужно выпивать досуха.

   – Помолимся, Евдокиюшка. Пусть остаток дней наших станет молитвой.

Клали поклоны сколько было сил. От земляного тяжкого духа давило грудь. Валились замертво.

   – Чего ради Алексей так яро гонит нас? – возопила однажды Евдокия.

   – Мы – бельмо ему на правый глаз, а батюшка Аввакум со товарищи – на левый.

Евдокию шатало, но она поднялась. Лицо измождённое, головой клюёт, будто в сон её кидает.

   – Федосья! Сё могила наша! Ты погляди! – кинулась к земляной стене, драла ногтями. – Федосья! Федосья! Земля смертью пахнет. Федосья! Да сделай же ты хоть что-нибудь!

   – Опамятуйся! Прочь, сатана, прочь! – крикнула грозно, а рука легла на сестрицыну голову ласково. – Земля, Евдокиюшка, кормилица.

   – Душно, Федосья! Я скоро умру.

   – Ну и слава Богу! Будешь пред Господом первой. Становись на правило. Срамно нам врага тешить. Было время, в банях духмяными парами себя баловали, угождали телесам вениками, втиранием ароматов. Слава Господу – ныне в телесной грязи перед Ним, Светом, но в чистоте душевной. В твою душеньку, милая, можно глядеться. Как зеркало сияет.

Молились, клали поклоны, впадая в беспамятство, в сон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю