Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 56 страниц)
7
Двадцать восьмого февраля великий государь Алексей Михайлович вручал свою царскую грамоту богдыхану Китая, наказ послу Милеску Спафарию. Грамоту зачитали, в ней говорилось: московский царь желает с наилюбезнейшим соседом быти в приятной дружбе и любви. А в наказ послу записали, чтобы с ним ехали люди «для изыскивания тамошних лекарств, всякого коренья и для знатия каменья». Предлагалось иметь с собой компасы, астролябии и книги, в которых описано государство Китайское и лексикон китайский.
Для безопасного хождения в далёкую страну Спафарию придано было сто пятьдесят человек.
На следующий день Николай Гаврилович приехал проститься со своим учеником и получить последние напутствия от Артамона Сергеевича.
Отрок Андрей заплакал, заплакал и Спафарий.
– Ваша семья, – признался он, – была мне в Москве утешением душе и сердцу. Жил я в стране вашей думами высокими, стремился к великому. В былой жизни я имел большие чины, но только в России понял, как дорога жизнь каждого человека. Только в России я ощущал присутствие Бога.
Андрей поднёс учителю Евангелие, обложенное вишнёвым бархатом, с позлащёнными окнами, а в окнах сапфиры да изумруды. Авдотья Григорьевна подарила за науку сыну золотой образок Спаса, а глава семейства – шубу из чёрных лис.
Спафарий был изумлён и растроган.
– Только при расставании и узнаешь, как крепко любит сердце! – воскликнул он искренне.
Артамон же Сергеевич благодарил высоким слогом:
– Наисветлейший господин мой, по милости твоей удостоился я быть вестником о Царстве Правды великому Востоку. Быть воплощением твоей мысли – дело не только почётное и величавое! Совершающие твои замыслы обретают историческое значение, а по сути – бессмертную память.
Артамон Сергеевич обнял друга и повёл за стол, на пиршество не только щедрое, но и изощрённое. Их тешили музыканты и певчие. Не обошлось без карловых затей. Захарка с Иваном Соловцовым и дворовыми детьми, одни одетые в немецкое военное платье, другие в русское, стрелецкое, устроили потешную войну. Выкатили две деревянные пушки, пальнули, из жерл вспучились бычьи пузыри, лопнули, пустив по комнате ароматы. Пики у воинов были картонные, сабли, печённые из теста, мазаны мёдом. Войско то сражалось, то принималось лакомиться своим оружием. Кутерьма была смешной.
– Смеёмся, а на сердце тоскливо, – признался Артамон Сергеевич. – Скучать буду по тебе, Николай Гаврилович. Так и не устроили гадания по книге. Смотришь, знали бы, как пройдёт посольство, какая судьба у нас впереди.
– Я слышал, государь дарит тебя титулом Царского друга. Впереди – великие службы.
– Мне никогда не простят, что я, безызвестный малородный Матвеев, храню государеву печать, а уж на Царского друга взовьются, аки драконы. Не радуют меня громкие почести. Лучше бы жить по-прежнему. Быть никем, а службы служить боярские.
– Ты лукавишь, Артамон Сергеевич! – улыбнулся Спафарий.
– Лукавлю. В боярах вольготней, но зависть как ржа. Проморгаешь – сожрёт. Привози нам, Николай Гаврилович, богдыханову дружбу. Царь шубой наградит, шубу моль побьёт, но Россия тебе поклон отдаст. Её поклоны не золотые, не серебряные. Да ведь и не зримые! Но большей-то награды нет – послужить царству.
Провожал Артамон Сергеевич Спафария до санок. Усаживал, кланялся, ручкой помахал. Вышли провожать друга семьи и Авдотья Григорьевна, и Андрей. Андрей даже побежал за санями.
А через два дня, 3 марта, благословив иконою Волоколамской Божией Матери, Москва проводила Спафария в далёкий путь. Ехать ему в страну богдыхана надо было через Тобольск, Енисейск, через Селенгинский и Даурский остроги – тысячи вёрст снегами, водами, подводами...
8
Украинской склоке не было ни конца ни краю. Верные государю люди доносили Артамону Сергеевичу об измене. Гетман Иван Самойлович на Серка, архиепископ Лазарь Баранович на нежинского протопопа, старого друга Москвы Симеона Адамовича, протопоп на гетмана, гетман в отместку – на протопопа. Пожалуй, один только архимандрит Новгород-Северского Спасского монастыря Михаил Лежайский призывал не верить воеводам, для которых все украинцы изменники. Обида в малороссийских войсках от этой злой молвы нестерпимая.
Артамон Сергеевич, отправляясь к великому государю для извещения о малороссийских строениях и нестроениях, про запас имел ещё одно тонкое дельце – о Никоне. Но все мы под Господней Волей.
Едва переступил порог царского кабинета, Алексей Михайлович сказал:
– Здравствуй, Артамон! Жду тебя в великом нетерпении. На святейшего Никона опять всех собак науськивают.
– Государь! – воскликнул радостно Артамон Сергеевич. – А я голову ломал, как к тебе подступиться. Авва[43]43
Авва – отец, уважительное обращение к настоятелям православных монастырей, игумнам, архимандритам, особо почитаемым наставникам.
[Закрыть] Никон крутого нрава человек, не все доносы на него – неправда, но ведь в томлении духа пребывает...
Алексей Михайлович нахмурился, не понравилось о томлении духа, но сказал твёрдо:
– Запиши и пошли. Не трогать! Что бы ни творил, худого или доброго, – не трогать! Патриарх – перед Богом сам ответит за себя. Одно прикажи – дорогу от окон его келии пусть отведут не меньше, чем за версту. Незачем старцу красоваться своими бедами.
– А кресты? – спросил Артамон Сергеевич.
– Пусть лучше кресты рубит, чем слуг своих до смерти бьёт! – улыбнулся. – Бывает твой царь щедр на милости?
– Ты само милосердие! – Артамон Сергеевич схватил государя за руку, поцеловал. – Таких самодержцев, как батюшка твой, как ты, надёжа наша, – Бог посылает не всякому народу... Помню, генералу Николаю Бауману ты говорил, когда тот требовал казни стрелецкого полковника: «Не всякий рождён храбрецом. Побежал, что делать – грех случился. А другой раз и от него побегут... Все под Богом!»
– Ну а казнили бы? Вдова, сироты... Я так думаю: чужая погибель – плохой учитель. Страх смерти – страшнее всего на свете. Убежать – жизнь спасти. Жизнь дороже славы.
Артамон Сергеевич положил перед государем книгу черниговского архиепископа Лазаря Барановича.
– «Трубы духовные», – узнал царь. – Он же присылал сей труд.
– Нежинский протопоп Симеон приехал, сто десять книг привёз. Восемь книг в дар, остальные владыка просит взять в казну по два рубля с полтиной.
– Ого! – Алексей Михайлович сощурил глаза. – Это же сколько? Рублей двести?
– Двести пятьдесят пять.
– Зачем казне книги? Раздай в мещанские лавки. Продают пусть с великим радением, по ценам, какие сами назовут, но чтоб выручить все двести пятьдесят пять рублёв. И смотри, Артамон! Книг в неволю не давать!
– Лазарь просит позволения открыть типографию в Чернигове.
– С Богом!
– Ещё просит лисьих мехов на две шубы да сукна. Поизносился.
– Пошли, – сказал царь.
Теперь предстояло говорить о делах, может, и более важных, но склочных. Гетман Самойлович доносил на кошевого Серко. Кошевой-де говорил на кругу: «При котором государе родились, за того и головы сложим. Если войско не пожелает идти к королю, как к государю дедичному, то я, Серко, хоть о десяти конях, поеду и поклонюсь польской короне. А Кеберду просил я у государя, чтоб жену забрать из Слободских полков. Знал бы тогда, что начать».
Доносил гетман и на нежинского протопопа Симеона: ссылается грамотами с Дорошенко и с султаном. А у Симеона, приехавшего в Москву, были свои рассказы о гетмане, о Серко, об архиепископе Лазаре.
Царь выслушал доклад Матвеева скучая.
– Паучье племя. Друг друга готовы сожрать, – усмехнулся. – У нас в Смуту то же самое было. Что думаешь?
– Действовать надобно без спешки. Пусть Ромодановский с полком, да Белогородский, да Севский полки, сойдясь с гетманом, выступят к Днепровским переправам. Оттуда, не поспешая переправляться, шлют письма коронному и литовскому гетманам, назначают место для схода. Под Паволочем али под Мотовиловской.
– А если турки и татары не придут?
– Тогда, государь, соединяться войсками не след.
– Коли быть войне, нам незачем соваться первыми! – решил государь. – Но и без дела не отступать! Слышишь? Да пусть в кормах малороссы коней наших не теснят. А договариваться с королём надо о продолжении перемирия, ещё бы лет на десять.
– За соединение войск нужно требовать с Яна Собеского, чтоб все завоёванные Россией города уступил бы навеки.
Матвеев сказал твёрдо, даже рукой взмахнул, царь глянул на него.
– Думаешь, уступит?
– Наше дело – потребовать. А уступить? Города давно уже уступлены. Пора бы и смириться с потерей.
– Ах, Артамон, делалось бы всё по-твоему.
– Сегодня, может, и не сделается, а завтра так и будет. По-нашему!
– По-нашему! – вздохнул государь. – Десятый год Соловецкую крепость взять не можем.
– Приказа строгого не было! – сорвалось с языка.
Царь не рассердился, вздохнул.
– Нынче Мещеринову назад с острова хода нет. Вернётся – на плаху, – поправлял оплошность Матвеев. – А деваться некуда – возьмёт твердыню.
Алексей Михайлович отёр ладонями с лица заботу, улыбнулся:
– Коли ты говоришь, возьмут сию язву, стало быть, возьмут. Давай об ином.
И стал загадочным, в глазах искорки пошли вспыхивать. Положил лист перед Матвеевым:
– Я всё расписал. Пусть Гивнер приготовит на осень шесть комедий. «Есфирь» можно повторить, Темир-Аксакову представить в полной красе. А вот что мы вместе с Натальей Кирилловной надумали. Во-первых, разыграть Иосифову камедь, как братьями был продан, а во-вторых, Егорьеву. Как змея поразил. И ещё Адамову. Рай, змеиную прелесть, изгнание. Да на закуску – балет.
– Ставить в Преображенском? – уточнил Артамон Сергеевич.
– Коли успеете с переделками, с печью.
– Государь! – засмеялся Артамон Сергеевич. – Да ведь всё сделано! Театр расширили на три сажени. Печь уже топили, тяга добрая, тепло держит. Осталось изразцами выложить.
– Ну, это я сам! Думаешь, царю не до печки? А мне до всего дело. Изразцы у меня подобраны, отложены. Изумрудные травы, грифоны, птицы сирин. Изразцы в Измайлове. Ты пошли за ними.
– Сегодня и пошлю.
– Вот и слава Богу! У тебя, как у меня, дело делается без мешканья. Ты, главное, Артамон, отбери сметливых мещанских ребят. Учителей найди для них добрых.
– Великий государь, я уж исполнил твоё приказание! – признался Матвеев.
– Как так?
– Артаксерксову комедию готовим заново, чтоб вся на русском языке была. Набрал охочих людей в Посольском приказе, а учит их Лаврентий Блюментрост.
– Доктор?!
– Лаврентий в студентах мистерии разыгрывал.
– А народу сколько?
– Шестьдесят три ученика.
Царь призадумался.
– Артаксерксову комедию отчего не поглядеть. Но ты прикажи набрать для других комедий ещё человек семьдесят. Пусть все будут русские, говорят пусть внятно, громко! У Гивнера на каждое русское слово – дюжина немецких. Да пусть ученики на комедии не путаются. Сам их спрашивай.
Артамона Сергеевича осенило – вот служба для сына Андрея. Сначала надо будет поглядеть, как у него пойдёт дело, а справится – царю о том объявить.
Приехав в приказ, послал подьячего в Мещанскую слободу за Ивашкой Волошениновым. Ивашка жил в немецких странах, учился там, привёз диплом бакалавра. Вот пусть и явит свою учёность.
9
На Василия-исповедника, в последний день февраля, от мороза на Москве-реке лёд лопался, да так, будто пушки палили. А проснулись – ветер влажный, на сердце ласково, окна плачут от радости: весна!
Говорят: нет такого подрядчика, чтоб к сроку весну выставлял. А Евдокия постаралась.
Ещё на Сретение весна подала о себе весть: соломинки утонули в снегу. Верный знак – через месяц снег сойдёт.
В конце марта уже стояла жара.
Крестьяне радовались, спешили отсеяться, а вот Малах каждый день хаживал на своё поле, брал в ладонь сухую землю, вздыхал, но сеять не торопился. И поступил мудро. В апреле валил снег, ударили морозы.
Май ухнул в грязи, но недаром ведь присказка у сеятелей: коли в мае дожж, будет рожь.
Пришли-таки погожие деньки, и Малах сказал Енафе:
– Малая птичка – соловей, а май знает. Вот и мы теперь с Малашеком выходим в поле, ибо тоже своё время знаем.
В сарае у Малаха стояли сохи, обитые железом, а он старую взял, деревянную. Лучшего от хорошего искать – Бог брови нахмурит. Земля ведь живая, а её ножом булатным. Это же рана. Деревом по пашне – иное дело. Всё равно что корнями. Земля любит, когда её рыхлят, урожаями откликается. И бороны Малаху доставили из стольного града железные, зубастые. Деревянненькой остался верен.
Сеятель под Богом ходит, Господь и научает его таинствам, как добывать хлеб насущный для рода человеческого.
В один день Малах и вспахал поле, на переменки с Малашеком, и посеял, и забороновал.
Дивные дни случаются у людей, верных делу своему. Сели Малах с Малашеком после трудов праведных возле телеги, задали овса двум лошадкам. Лошадей теперь целая конюшня. И работников сколько угодно, но никому Малах не мог доверить свою землю, разве что Малашеку.
Отсеялся, моли Господа Иисуса о дожде. А дождь и без молитвы, трудов ради, посыпался из малой тучи, как из лейки. Малах с Малашеком под телегу сели. Кушали яйца с солёными огурцами, хлеб с луком. Еду квасом запивали. По теперешнему своему достоянию Малах, отец двух дворян, дочери дворянки, дед внука дворянина, мог бы иное кушать. Да еда ведь к месту хороша. С устатку хлеб слаще мёда, квас сердце веселит, лук голову очищает от скверны, а яйца – они же как солнышко. Съешь и призадумываешься. У Бога всё одно к одному лепится и всякая малость имеет образ.
Глядел Малах на лес, на кудри его зелёные, Малашек вдруг и спросил:
– Дедушка, а какие леса в Раю?
– В Раю? – изумился Малах. – В Раю, должно быть, сады.
– А леса нет?! – испугался Малашек.
– Не знаю, – сокрушённо сказал Малах.
– Без леса скучно! – брякнул Малашек.
– Молчи, не гневи Господа! – испугался старик. – Господь знает, где чему быть и чему быть не надобно... Погляди, как дождь запузыривает! Господь с нами, а ты неразумное лепечешь.
Заиграла радуга. Дождь сыпался мелкий, морось на солнце сияла.
– Ну, Бог напитал, никто не видал! – сказал Малах, крестясь.
Спели «Отче наш», собрали крошки птицам.
– Вылазим? – спросил Малах. – Это уже не дождь, а прохлада.
Приехали домой, когда солнышко к земле клонилось. Пыль в Рыженькой пахла молоком, воздух был тёплый. Лягушки пели свои баюкалки так сладко, что глаза дрёма смежала.
На крыльце сидел Егор. Рубаха тонкого полотна, а порты деревенские, из грубого рядна.
– Во! – показал он Малашеку доску.
На доске была банька и крапива стеной.
– Нашёл чего рисовать! – удивился Малах.
– А по мне хорошо. Крапивка-то и на картинке жгучая.
– Из двери, из бани-то – пар! – разглядел Малашек.
– Батюшка парится, – улыбнулся Егор.
– Где? – Малах выхватил у сына доску, разглядывал с пристрастием. – Фу-ты! Напужал. У тебя голова теперь такая, что и голышом нарисуешь.
– Выздоровел я, батюшка! – твёрдо сказал Егор. – Лето поживу здесь, а осенью поеду в Москву. Буду, как прежде, служить Господу Богу и великому государю.
Вышла Енафа на крыльцо.
– Батюшка, я баню-то истопила.
– Ополоснёмся, – сказал Малах за себя и за внука.
– Сегодня у нас стерляди.
– Ушицы похлебаем, – согласился Малах.
– Бельё в предбаннике. Квас с анисом.
– Спасибо, Енафа, – прищурился. – От Саввы, что ли, вести?
– От Саввы. – Енафа опустила голову. – В Мурашкино зовёт.
Малах опустился на порог, рядом с Егором:
– С Богом! А Малашек?
– Малашек пусть у тебя пока, – трусливо сдалась Енафа.
– Ну и с Богом! С Богом! – протянул Малашеку руку. – Помоги подняться деду. Пошли в баню. Целый день умывались потом.
10
На Фоминой неделе, в начале апреля, в Боровскую тюрьму приехал от царя подьячий Тайного приказал Павел. Явился он как снег на макушку лета. Стрельцы-караульщики обедали. Сидели за столом, по-семейному. Кушали жареных гусей, крашеные яйца. Было и рыбное: белужья икра, щучьи молоки, судачок. Пили двойное вино, запивали мёдом. Всю эту благодать доставили ослушницам не только из Москвы, но и местные люди. Сестёр, упавших в боровскую яму с высот хрустальных, недосягаемых, жалели, а за дивную силу духа – любили.
Сиделицы, слава Богу, были в ту пору в своей темнице, в яме. Да яма-то вглубь всего на сажень, в верхней надземной части стража пробила четыре окна. Два на полдень, по одному на восход и на закат. Темница превратилась в светлицу. Воздуха обильно, земляного тяжкого духа как не бывало. Пол выстлан частью беличьим пологом, частью толстыми деревенскими дерюжками. Для сна – топчаны, тоже с подстилкой из белки да из заячьих шкурок. Не перина, но тепло и ласково. Перину боярыня-инокиня дома ещё отвергла. Грешнику сладко спать не приходится. Вспомнил своё бесстыдство, свои падения – не разлёживайся, вставай, молись, покуда время тебе отпущено. Был у сиделиц и ларь для съестных припасов, и сундук для нижнего да верхнего белья, для шуб на зиму. Были книги. Письма Аввакума если и прятались, так разве что на ночь – врасплох чтоб не застали.
Вот и теперь инокиня Феодора читала сострадалицам Евдокии-сестрице да Марии Герасимовне, да инокине Иустинье новёхонькое письмо пустозерского страдальца, батюшки Аввакума, адресованное нижегородцу Семёну Крашенинникову, ушедшему от никониянской блудницы в Олонецкий уезд, где в обители Живоначальные Троицы игумен Досифей постриг его в иноческий чин с именем Симеон.
Каждое письмо батьки протопопа, кому бы оно ни отправлялось из пустозерской ямы, многократно переписывалось, и текло слово правды по всей великой Руси, и ложь Алексеева царства не могла своими чёрными тынами преградить ему, светоносному, дороги в города, веси, в пустыни.
«Чадо богоприимче!» – поздравлял Аввакум духовного сына своего с отречением от сего мира. У Феодоры от первых же слов Аввакумовых перехватило горло.
– Ты что, матушка? – встревожилась Евдокия.
– Протопопа с протопопицей вспомнила. Да подаст им Господь сил! – Поднесла полоску письма к глазам: – «Разумевши ли кончину арапа оного, иже по вселенной и всеа русския державы летал, яко жюк мотыльный из говна прилетел и паки в кал залетел, – Паисей Александрийский епископ? Распял-де его Измаил на кресте, еже есть турской. Я помыслил: ино достойно и праведно!»
– Матушка! – воскликнула Иустинья. – Уж не о патриархе ли Паисии речь, прельстителе царя? Сказывали, за прельщение удостоился золотой шубы на соболях. Обоз добра увёз из Москвы. А помнишь антиохийского патриарха Макария? Он ведь и лицом-то был чёрен. Еретики! А всё ж батюшка Аввакум больно грозно бает о кресте. Крест – мука Христова.
– Басни! – мрачно откликнулась Феодора. – Султан турецкий ободрал патриархов, как липку, а на крест? Зачем ему убивать пчёл, коли мёд носят?.. Письмо слушайте! Отворите уши глаголам, разящим, яко молнии: «Пьяна кровьми святых, на красном звере ездит, рассвирепев, имущи чашу злату в руце своей, полну мерзости, и скверн любодеяния ея, сиречь из трёх перстов подносит хотящим прянова пьянова пития и без ума всех творит, испивших из кукиша десныя руки. Ей, Бога свидетеля сему поставляю, всяк, крестивыйся тремя персты, изумлён бывает. Аще некогда и пятию персты начнёт знаменоватися, а без покаяния чистого не может на первое достояние приити. Тяжела-су присыпка та пившему чашу сию, треперстную блядь!»
Глаза у слушательниц блестели. Как батька сказануть умеет! От его слов по щекам слёзы катятся.
Много чего писано было, и до главного дошло. Читала Феодора:
– «Ну, вот, дожили, дал Бог, до краю. Не кручиньтеся, наши православные християня! Право, будет конец, скоро будет. Ей, не замедлит. Потерпите, сидя в темницах тех... А мучитель ревёт в жупеле[44]44
Жупел – здесь: горящая сера.
[Закрыть] огня. На-вось тебе столовые, долгие и безконечные пироги, и меды сладкие, и водка процеженая, с зелёным вином! А есть ли под тобою, Максимиян, перина пуховая и возглавие?»
– Да это же про Алексея! – воскликнула Евдокия.
– «А как там срать тово ходишь, спальники-робята подтирают ли гузно то у тебя в жупеле том огненном? Сказал мне Дух Святый, нет-де там уж у вас робят тех, все здесь остались, да уж-де ты и не серешь кушенья тово, намале самого кушают черви, великого государя. Бедной, бедной, безумное царишко! Что ты над собою сделал! Ну, где ныне светлоблещающиися ризы и уряжение коней? Где златоверхие полаты? Где строение сел любимых? Где сады и преграды? Где багряноносная порфира и венец царской, бисером и камением драгим устроен? Где жезл и меч, им же содержал царствия державу? Где светлообразные рынды, яко ангели, пред тобою оруженосцы попархивали в блещащихся ризах? Где все затеи и заводы пустошнаго сего века, о них же упражнялся невостягновенно[45]45
Невостягновенно – безудержно.
[Закрыть], оставя Бога и яко идолом бездушным служаше? Сего ради и сам отриновен еси от Лица Господня во ад кромешной. Ну, сквозь землю пропадай, блядин сын! Полно християн тех мучить, давно тебя ждёт матица огня[46]46
Матица огня – огненная геенна.
[Закрыть]!» —
Инокиня Феодора отложила письмо, поднялась, перекрестилась на икону Богоматери. – Да будет так, как сказал Аввакум.
– Собраться бы нам скопом да взять под руки его, под белые, царя-изверга, и в сруб, какой нам уготовил! – закричала Иустинья, крестясь и кланяясь. – Сама бы смолье для него собрала, своею бы рукой огонь запалила.
– Разбушевались?!
Слово грянуло как выстрел в грудь.
Не услышали шагов, не почувствовали спиной, что не одни, что чужой в их горестном доме.
Подьячий, молодой, статный, сидел на верхней ступеньке и улыбался. Сказал Иустинье:
– Сама себя ввергла в место, уготованное зломыслием твоим великому свету нашему, государю Алексею Михайловичу.
На боярыню даже не посмотрел, будто её слов не слышал.
Обернулся, свистнул, как разбойник. Объявились приставы, все не знакомые, не боровские. С ними стрельцы – тоже чужие.
Подхватили сундук с рухлядью, унесли, унесли ларь. Содрали подстилки, с пола, с лавок.
Подьячий обошёл «темницу», поснимал иконы. Феодора кинулась было отнять намоленную свою, чудотворную Одигитрию, но где старице сладить с войском. Не толкали, но загородили стрельцы начальника. Билась как птица, крылышки расшибала.
Подьячий смеялся.
Феодора охнула, села на землю, зарыдала.
– Не плачь! Не убивайся! – кинулась утешать сестру Евдокия. – Сам Христос с нами и есть и будет!
Подьячий, уходя, оглядел тюремную келейку. Лицо так и перекосило. Закричал на приставов:
– А книги? Книги оставили!
Забрали и книги, выхватили у Марии Герасимовны письмо Аввакума Симеону, она его в рукав схоронила, но подьячий был куда как глазаст. Пообещал:
– За чтение сей мерзости богохульной, за поругание великого государя – светлица ваша обернётся тьмой.
Прежние тюремщики допрошены были с великим пристрастием – и стрельцы, и сотники. Все палачи узнали: кто приезжал, чего привозил. Сотника Медведевского кнутом били. В рядовые был учинён, тотчас и увезли.
Потом уж переменённые стражи сказали: «В Белгород, на засечную черту служить послан».
Узнали соузницы и о себе: копают им новую яму. Бездну. Патриарх Иоаким строгости наводит. Каков был Иоаким в архимандритах, сестрицы помнили.
– Не оставит он нас, – сказала Феодора, – не оставит, пока не умучит до смерти.
– На детей хоть бы разочек взглянуть, – откликнулась Евдокия.
– Бог милостив! Сладчайший Исус Христос не допустит, чтоб таких ангелиц, как вы, умучивали! – Мария Герасимовна не теряла своей природной весёлости.
Иное сидение пошло. Ни людей, ни писем. Еда стала скудной. Да ведь худа без добра не бывает: молились сладко. Тюрьма их пению внимала, не одни они томились в боровском застенке.