Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 56 страниц)
2
Николай Бауман дослужился в России до чина полного генерала и стал ненадобен. Слишком много завистников нажил. Немецкая, зело учёная, зело чистая, зело обходительная, слобода поражена была завистью, как куриной чумой, – куда русским завидкам! – у немцев до смертоубийств дело доходило.
Генерал приехал радостный, румяный от мороза. Ему было немного за пятьдесят, но он чувствовал себя молодцом, и грядущий отпуск[1]1
Отпуск – отъезд; всякое посольство и всякий приезжий из-за рубежа человек без разрешения царя не мог покинуть государства.
[Закрыть] на родину после двенадцати лет русской службы был ему, как красная тряпка быку. Чувствительная печаль сменялась бурями безудержного гнева, а гнев – припадками отчаяния и любви.
Строгое лицо генерала озаряла растерянная, вопрошающая улыбка, и Артамон Сергеевич понял: знаменитый Николай Бауман приехал просителем.
– Государь меня скоро велит отпускать, – говорил генерал скороговоркой. – Всего добра с собой не увезёшь... Вот картина. От души.
Генеральский кучер внёс в комнату картину, поставил к стене и, поклонившись, вышел.
– Это «Бегство Иосифа от Петерфиевы жены», – сказал Бауман.
– Петерфиевы? – не понял Артамон Сергеевич. – Ах, это когда Иосифа соблазняла жена его господина... Египтянин Потифар. Потифарьевой.
– Так! Так! – согласился генерал.
– Тело-то у Иосифа – живое.
– Большой мастер. Я эту картину купил у вдовы пастора Иоакима Якоби, у фрау Сары. Помогал. А пастырство оказывается – всё равно что приданое.
– У нас то же самое... На вдовах священники не женятся, это недопустимо, но дочерей за молодых поповичей отдают. Вместо приданого – место. Приход... За картину благодарю. Подарок – зело, зело... Вот сюда и повесим, рядом с «Целомудрием».
В комнату вошли слуги, принялись готовить стол. Златотканую парадную скатерть поменяли на обеденную, ослепительно белую, с жемчужной каймой, с серебряными узорами по углам. И тотчас понесли яства.
– Ах! Русский хлеб-соль. Вернусь домой, в свой страна, как с неба на землю. – Генерал посмотрел Артамону Сергеевичу в глаза и выложил, с чем пришёл: – Если можно, помоги, добрый друг. Великий государь в 65-м году повелел сыскать ему лейб-медика. Пастор Иоанн Готфрид Грегори ездил в Саксонию. Он приискал, я поручился. Герр Лаврентий Блюментрост приехал с семейством – с женой, с двумя дочерьми. А место отдали Иоанну Костеру фон Розенбургу, не имевшему ни грамот европейских дворов, ни рекомендаций знаменитых докторов... Хотят сделать плохо мне, но страдаю не я... Страдает доброе почтенное семейство.
Артамон Сергеевич, краем глаза следивший за столом, распахнул руки.
– Николай Антоныч, за стол. Прости, что на скорую руку собрано, – не ведал, какой гость на порог. Выпьем, закусим, в голове станет веселее, что-нибудь придумается.
Стол на «скорую руку» являл собой зрелище вдохновенное. Посредине в саженной серебряной триере плыл, откупоривая токи желудочного сока, царь-осётр. Кругом осётра, опять на серебре, – стерляди, сиги, лососина. Из дичи – пара тетеревов, гусь, запечённый с репой... Из копчений – ветчинка, медвежатина. Пирогов было пять: с зайчиком, с белугою, с грибами, с яблоками в мёду, с рябиной – прихоть Артамона Сергеевича. И ещё дюжины две судков и тарелей с соленьями, с приправами, да сверх того, в узорчатых, окаймлённых жемчугом туесах, – брусника, морошка, клюква.
– Морозно? – спросил Артамон Сергеевич гостя.
– Крепко морозно! – Генерал за усы себя потрогал. – Сосульки прирос.
– Тогда и мы крепенького! – решил Артамон Сергеевич, наливая в позлащённые чарки водку двойного перегона.
Тут в комнату вошли Авдотья Григорьевна и Наталья Кирилловна. Генерал поцеловал дамам ручки. Артамон Сергеевич показал на мёд, на романею, на вишнёвку.
– Любимое, – сказала Авдотья Григорьевна, и Артамон Сергеевич наполнил рубиновым вишнёвым вином два кубка из горного хрусталя.
Бауман, как всякий немец, умеренности в питье в гостях не терял, а вот ел, распустив заранее пояс.
– О! О! О! Ваши пироги, Авдотья Григорьевна, мой великий опасность! – говорил он, стеная. – Я забывать, генерал ли я или всё ещё солдат. Забывать, сколько мне лет, я есть жадное, ненасытное дитя. У вас и горькая рябина – сладкий восторг!
– Генерал, ваши слова лестны, но они несправедливы к другим хозяйкам, – улыбнулась Авдотья Григорьевна. – А пирог с рябиной стряпала Наталья Кирилловна.
– Браво! Браво! – Бауман поклонился девушке.
Но пора было и хозяину воздать должное. Речь перетекла на дела государственные. Бауман, простецки тараща глаза, сказал Артамону Сергеевичу:
– Ваш дом не только хлебосольный, но и дом многих милостей. Сюда приходят с опущенными плечами, как мокрий куриц, а уходят... Нет, улетают, как соколы! Есть и коршуны. Есть лисы. Но больше всё-таки птицы, коршуны. Казаки-коршуны. Я, Артамон Сергеевич, совсем ушёл от дел, но скажите, в Малороссии опять есть измена?
– Измена для казаков – это как для поляков гороховая подлива к блюдам. Бывший гетман Юрий Хмельницкий снял монашескую рясу. Соединился с гетманом Ханенко, Ханенко поляки в гетманы поставили. К двум коршунам, как вы говорите, прилетел третий – Суховей, кошевой гетман. Втроём зовут к себе гетмана Демьяна Многогрешного – на Дорошенко. Дорошенко – ещё один гетман. Западный, но уже не польский, а казачий. Пять гетманов – пять несчастий. А что до измены? Изменой кормится старшина, а народ голову перед саблей клонит, у кого сабля, тот и пан.
– Канцлер[2]2
Канцлер – так иностранцы называли начальника Посольского приказа.
[Закрыть] Ордин-Нащокин ненавидит казачков. За непостоянство ненавидит.
– Чтобы требовать постоянства, нужно постоянную жизнь устроить. – Артамон Сергеевич прижал на виске вздрагивающую жилку. – Киев отдан во владение великому государю на два года, срок уже истёк. Люди не знают, чьи они сегодня, чьи будут завтра. Богородице ли им молиться с утра или уже Матке Бозке.
Генерал отведал вишнёвки, и лицо у него стало печальным.
– Ах, этот есть непостоянный белый свет. Какой несравненный вкус вина, сколько жемчуга на платьях, сколько золота на главах церквей! Увы! Увы! Вся нынешняя моя жизнь совсем скоро будет мемоарем... Грустно! Грустно быть очень, очень важным – и вдруг... капут! Скажи, Артамон Сергеевич, кому нужен генерал без солдат?.. Но я всё-таки почитаю себя счастливым человеком. Только в России можно... слово, слово! – фольштенгих – полно... сполна познать, ты очень и очень нужен. – И вдруг засмеялся. – Хотя могут забыть про жалованье... Служи, получишь потом. Потом, потом... Вот и Блюментросту сказали – потом будешь лейб-медик. Потом.
– Блюментроста во многие дома приглашают, – сказала Авдотья Григорьевна.
– Но это – не лейб-медик.
Артамон Сергеевич улыбнулся и поднял кубок с вишнёвкой:
– Всё будет как нельзя лучше, Николай Антонович, но... потом. Немножко потом. Пусть и Блюментрост потерпит. Выпьем за это наше русское «потом».
Бауман любовался огнём настойки:
– Я думаю, все нестроения, все безобразия в России – от этого «потом».
– Верно! Верно! – воскликнул Артамон Сергеевич. – Научиться русскому человеку жить сегодня, в этот час и в эту вот минуту очень даже полезно, но всё-таки давайте ещё потерпим, а потом... – И он, смеясь, осушил кубок. – Я слышал, в Новой Немецкой слободе пастор Фокерот обидел пастора Грегори.
– Пфу! Пфу! У нас ужасный пфу! – махнул рукою генерал. – Обиднее всего, Фокерота я сам привёз. В 57-м году князь Мышецкий был в Дании и позвал на службу русскому царю меня. Я тогда был полковником и по просьбе князя набрал ещё десятерых: одного майора, восемь капитанов, а также пригласил за свой собственный счёт пастора Фокерота... Столько пришлось пережить неприятностей от пасторов-старожилов, от Якоби, Фадемрехта, Кравинкеля... Но я был твёрд, и Фокерот утвердился в слободе. И вот теперь он отравить жизнь пастору Грегори. А Грегори служит в моей кирхе, которую я построил на своей земле, вложил в неё свои деньги.
– Я помню, святой отец ездил в Германию собирать милостыню на кирху.
– Да, это так. Я посылал его учиться в Йену, где он и стал магистром. Рукополагали отца Грегори в Дрездене, в присутствии курфюрста Саксонии. Бедное моё сердце – я ошибся в Фокероте... Но преуспел в Грегори! Фокерот двух слов связно не скажет, а Грегори... как это – рейдеванхайт. Красный слов! На нашу кирху курфюрст Иоанн Георг пообещал Грегори тысячу талеров, герцог Эрнест – двести, вюртембергский Эбергардт – шестьсот, маркграф Баденский – сто. Из обещанного дали, увы, не полностью, а вот города – большой помощь: Регенсбург собрал двести шестьдесят шесть талеров, – я это помню, это было радостно, – Аугсбург – пятьсот, Нюрнберг – триста восемьдесят три талера и сорок шесть крейцеров... Грегори чудесный, лёгкий человек. Вам надо смотреть пьесы, какие святой отец разыгрывает в Рождество со своими учениками.
– Сначала о Блюментросте. – Артамон Сергеевич положил руку на руку генерала. – Пришлите его ко мне завтра поутру... Великий государь столько потерь пережил... Блюментрост... А кого ещё порекомендуете из людей верных, знающих, чтобы при случае послать в немецкие страны?
– Николай фон Стаден. Это не просто исполнитель, но умный исполнитель. Он человек весьма сведущий в самых разнообразных науках, а в военном искусстве более всего... Не перепутайте, есть Герман фон Стаден. Он брат Николаю, но весь его ум ушёл в дерзость. Однажды он даже вызвал меня на дуэль. Капитан – генерала! Я вынужден был отказаться, хотя мне очень хотелось наказать его.
– А из-за чего случился бунт, когда с обеих кирок русские люди сорвали крыши, переломали и выбросили алтари? – спросила Авдотья Григорьевна.
Бауман поднял глаза к потолку и развёл руками:
– Все несчастья – от людей... Супруга генерала Лесли – виновница той беды, в постные дни она заставляла слуг и крестьян есть мясо. Работать, работать! С восхода до захода солнца! Люди не могли в церковь сходить. Вот и бунт... – Бауман обвёл глазами стол, комнату, воздел руки к иконам. – Бунты, доносы... Все эти годы я нестерпимо хотел уехать в милую Данию. И что же? Пора близится, а я в отчаянии. Я не хочу уезжать... Я русским за двенадцать лет не стал, но Россия стала моей жизнью... Артамон Сергеевич, выбирайте из пожелавших служить вашему царю, выбирайте! Зачем вам чужие бездельники и жулики? Берите цвет, и расцветёте... Не хочу уезжать! – И у генерала вдруг задрожали губы.
– Медвежатинки! – Артамон Сергеевич придвинул гостю блюдо. – Самая мужская еда. И мёдом запьём, чтоб в носок ударило... Медвежатинку-то с хреном! Хренок дюжий!
Хватил сам полную ложку, задохнулся, онемел и просыпал из глаз слёзы под хохот Авдотьи Григорьевны и Натальи Кирилловны.
3
Последний стежок зелёного шелка, и вышивка, начатая ещё в Вене, мучимая в Яссах, спасавшая от безысходности в Киеве, – закончена. Высокая, с двумя шатрами церковь. Возле церкви ель, тоже как церковь, зелёный простор, по взгорью – кудрявая стена зелёного леса – милые кодры. В травах искорками золотые цветы, и стоящая пред церковью, пред красотою Божьей преподобная матушка Параскева Пятница.
Домна Стефанида вглядывалась в свою работу, ища в ней маленькие чудеса, которых она не вышивала, но которые объявились сами собой, как вон та золотая прядка ковыля, как крошечная птичка, севшая на крест... Стефаниде казалось: она смотрит в окно на милую родину.
Себя не помня потянулась, словно и впрямь можно было выглянуть из окна, и, роняя слёзы, приникла губами к зелёной траве, но это был только шёлк.
– Дитячко, дитячко! – Старица Евсевия, вышивавшая образ Влахернской Божией Матери, поспешила к государыне. – Что за немочь? Не головка ли разболелась? Натопили зело, кирпичами аж пахнет.
– Ах, матушка! – Стефанида подняла лицо. Чёрные глаза её блистали благодарно, превозмогая всё неутешное, что скопилось на сердце.
– Слёзка-то! Слёзка-то! Как жемчужинка. Вон, в нимбе...
Слеза, упавшая на Параскеву, трепетала и светилась.
– А это ведь указание тебе, – сказала старица. – Жемчугом надо расшить и нимб, и платье.
Домна Стефанида русскую речь понимала уже хорошо, но говорила с трудом.
– Жемчуг? Где возьмёт? Я – бедный.
– Матушка-Россия – жемчужное царство! Вон в ящике у меня – полнёхонек. Тут, правда, без отбору: и уродец есть, и угольчатый, половинчатый. Отбери, какой приглянется. – Поставила перед домной свечной ящик, черпнула пригоршню. – Ишь – непросыхающие слёзки!
Домна Стефанида взяла одну жемчужинку, положила на свою слезу.
– Ты, дитячко, – душа светлая, – сказала старица Евсевия. – Молчунья, а с тобой всё равно легко. Иголка сама ходит. Погляди, сколько я успела.
Лики Богородицы и Богомладенца были уже закончены.
– А небо – не знаю, то ли золотом расшивать, то ли жемчугом?
– Греки – золото... Купол – золото, икона – золото. – Домна помогала себе руками.
– Да уж понятно. Золотом царственно. Пусть будет золото. Икона Влахернская великая. Покровительница Царьграда. Византийскою императрицей обретена, Евдокией. А когда иконоборцы верх взяли, сию икону замуровали на сто лет. Одна беда миновала, другая на порог: басурмане Царьград повергли. Икону и увезли от греха на Афон. А уж с Афона нашему государю, заступнику святого православия, привезли. Алексей-то Михайлович, бают, был в сомнении, та ли икона, что хранила Царьград. Но монахи афонские прислали сказать: та самая, истинная, многочудесная... Для царевича Феодора вышиваю. Совсем отрок, но – какой молитвенник! Стоит в церкви, будто свечечка, и не потому, что прям, а потому что – светит! Право слово!
Старица отошла к иконам и принялась класть поклоны, Стефанида с нею.
Помолились. Домна села отбирать окатные зёрна.
– Я и сама жемчуг-то лавливала, – сказала Евсевия. – В Каргополье. У нашего монастыря пять озёр было, и все пять жемчужные. В плоту окно прорежут. Закроешь себя от света – дно так и сияет. Вот и черпаешь ракушки со дна... А больше всего я жемчужинки-то замаривать любила. Иные матушки говоруньи. Говорят, говорят, и самой молчать нельзя, гордыней попрекнут. А тут жемчуг в рот положишь – и добрые два часа молчишь. По два часа жемчужинки замаривают. Для цвета... Прости, дитячко... Что-то я умолку нынче не знаю, старушья немочь – лясы точить.
Играл солнечный заяц на полу, шевелился, менял цвета. Окна цветные, замороженные.
Стефаниде нравилось, что печи в монастыре топили горячо. Она казалась себе счастливой пчёлкой, укрывшейся в золотой норке от морозов, от снега, от великой северной зимы. Брёвна и впрямь золотились... И жизнь была сном.
Её супруг Георгий Стефан пять лет господарствовал. Сначала служил логофетом у великого Василия Лупу. Лупу арнаут, не жалел Молдавии. Ограбил народ до исподников. Вот Георгий Стефан и восстал. Да удачно. Захватил престол, а потом и его свергли. На Георгия Георгий нашёлся. Георгий Гика. Она вышла замуж за изгнанника, в Вене, отец был боярином, с господарем бежал. Богатства Георгий Стефан вывез немалые, она тоже нужды не знала, со смертью батюшки и матушки все имения перешли к ней. Жили в Вене хорошо, но чужбина томила, постылая ненужность. Вот и решил Георгий ехать к московскому царю.
Цесарь Леопольд дал проезжую грамоту, и они отправились через Ригу в Россию поднимать на турецкого султана великое православное царство.
При Георгие было семьдесят пять человек свиты. Шёл как государь. Но во Пскове задержали. Воевода князь Долгорукий посылал гонцов в Москву, в Москве долго думали, и наконец пришёл царский указ: ехать можно, но с малыми людьми. Пришлось остаться во Пскове. Вернулся из Москвы Георгий Стефан обескрыленный: ни надежд, ни денег. Из Пскова отправились в Померанию, в Штеттин... Сюда приехал к ним бывший логофет Николай Милеску Спафарий. Георгий послал его своим резидентом[3]3
Резидент – представитель иностранного государства при московском дворе.
[Закрыть] к шведскому королю Карлу XI. Королю было девять лет, но Спафарий расположил к себе влиятельных людей, и господарю-изгнаннику королевским указом пожаловали замок. И забыли. Георгий Стефан возмутился, приказал Спафарию быть настойчивым. Втолковать королю: турки – бич Европы, нужно создать Лигу христианских государств, которая смогла бы остановить османов. Шведы послали Спафария к французскому королю, но дело кончилось ничем. А когда Георгий попросил у короля Карла имение, чтоб от земли кормиться – и поскорей! – весна, пора сажать, сеять, король ответил: своих земель он в аренду не сдаёт.
Жить было уже не на что. Имения Стефаниды новый господарь Георгий Дука (сколько их мелькнуло на бедном молдавском престоле!) забрал себе. Решились продать последнюю ценность – бриллиант в одиннадцать карат. Бриллиант был заложен в Вене еврею Френкелю. Покупатель нашёлся. Цесарь Фридрих Вильгельм заплатил четыре тысячи ливров, но тысячу пришлось вернуть тому же Френкелю – выкупили золотой крест с каменьями. Этот крест теперь – всё, что осталось от прежней жизни... В отчаянии Георгий Стефан написал русскому царю, просил принять на житье. Алексей Михайлович ответил не быстро, но милостиво. Стали собираться, Георгий радовался: на дворе январь, зимняя езда быстрая. А сердце, наверное, болело – умер внезапно. Она отвезла тело в Молдавию, в Кашинский монастырь. А убежище себе нашла в Киеве, купила дом в слободе, возле Печерского монастыря. Молилась. В монастыре встретил её иерусалимский патриарх Паисий, написал о несчастной вдове Алексею Михайловичу. И вдруг – толпою царские стряпчие, подали возы, карету, забрали её слуг – четырёх стражников и четырёх комнатных девок, – примчали в Москву. До сих пор в глазах бело от снегов, от просторов. А как весело было в крови от быстрой езды! Метель за собой вздымали.
– Домна Стефанида! Домна Стефанида!
Она очнулась: перед ней её комнатная служанка и две монахини.
– Просят надеть лучшее платье.
Кровь отхлынула от лица.
Поднялась, роняя с ладони жемчужины. Потянулась к Евсевии:
– Матушка, помолись.
4
Смотрины молдавской государыни Алексей Михайлович устраивал втайне. Секрет доверил одному Богдану Матвеевичу Хитрово, хотя сердит был за глупые слова об Авдотье Беляевой. В сердцах кулаком в брюхо поддал.
Государя-вдовца, бедного, огнём палила плотская страсть. Указал Авдотью взять в Терем, впрочем, без огласки, для повторного смотру. На смотринах распалился, а проклятый Богдашко хмыкнул и морду сделал кислую:
– Руки-то – кость без мяса. Обнимет, как в гроб потащит.
Тут-то и получил в брюхо змеиноустый шептун.
И однако ж не кого иного, а Богдана Матвеевича позвал на сокровенные смотрины. Хитрово слыл за упоительного поклонника женской красоты, был вдов, но, как доносили, плотской болезнью не маялся. Все хорошенькие польки, жившие в Москве, побывали в его окаянной постели... И вот опять сердился Алексей Михайлович, не терпевший промедлений, сам был уже в шубе, в шапке и даже в рукавицах, а Хитрово запропастился.
– Притащить его! – грянул наконец Алексей Михайлович, и дюжина стольников устремилась на поиски дворецкого.
Тут-то и вынырнул Богдан Матвеевич:
– Прости, великий государь! Нежданное лихое дельце. Дозволь рассказать.
– Недосуг! – Алексей Михайлович шлёпнул себя рукавицами по бокам и пошёл не оглядываясь.
Санки им подали на заднем дворе, крытые, но самые простые. Стражей было не много: один впереди, трое за санями.
Ехали быстро.
– Ну, чего там у тебя? – спросил Алексей Михайлович нелюбезно: предстояло тайное волнующее действо, а тут опять какая-нибудь пакость.
– Врач Стефан ко мне приходил. Иван Шихирев съехался с ним вчера ввечеру на Тверской улице и говорил затейливое.
– Кто этот Шихирев?
– Дядя Авдотьи Ивановны Беляевой. Сказывал этот самый Иван Шихирев дохтуру Стефану, что его племянница взята в Терем, ну и про то, что я смотрел её и нашёл изъян в руках, дескать, худы. А они и впрямь худы.
– Худы, худы! Дело-то в чём?
– Вот Шихирев и говорил Стефану: будешь смотреть девицу – вспомоги. Стефан начал отнекиваться, страшась твоего гнева: я, говорит, не смотрю девиц да и не знаю твою Авдотью. А Шихирев своё: «Как руки станешь у ней смотреть, она перстом твою ладонь придавит – вот и узнаешь: она самая и есть».
Алексей Михайлович откинулся на сиденье, закрыл глаза. Молчал. Хитрово тоже затаился, не зная, что и думать. Кажется, не угодил... Так ведь и не донести такое невозможно. Сам станешь пособником Шихиреву.
– Допросите дурака, – сказал Алексей Михайлович, не открывая глаз. – Запрётся – бить кнутом.
И снова замолчал, и молчал, пока не приехали. Тут и улыбнулся вдруг:
– Ну, Богдан Матвеевич, гляди у меня.
И было непонятно: о чём это? А ведь с угрозой сказано...
Домну Стефаниду пригласили в ризницу. Указали место возле окна. Вспыхнула, но подчинилась смиренно. Знала: её счастье давно уже в птичьем раю, в Вырии.
Она выбрала для смотрин платье строгое, тёмно-вишнёвый струящийся шёлк, ожерелье из кружев, с искорками крошечных алмазов. Тяжёлая чёрная коса – короной. Лицо – белый безупречный мрамор, совершенные дуги бровей, глаза огромные, чёрные. Точёный нос, губы ласковые, уголками вверх, оттого в них невольная улыбка и растерянность. Высокая, стан гибкий. Грудь расцветшая, соразмерная.
Стефанида подняла руку, оправляя волосы у виска, и рука была тоже совершенство. Длинные персты, нежное запястье. Дивный живой мрамор.
– Ох ты, Господи! – Алексей Михайлович отпрянул от потайного окошечка.
Богдан Матвеевич воздел руки:
– Статуй!
Они глядели друг на друга, ошеломлённые. Алексей Михайлович потянулся было опять к глазку и понял – трусит. Домна Стефанида стояла теперь сложив ладони, и такое недоумение было в её лице, такая беззащитность – стыд цапнул за уши. Алексей Михайлович и вспомнить не мог, когда ему в последний раз стыдно было.
– Ну вот! – сказал он Хитрово. – Ну, пошли, что ли...
Подошедшей монахине подал тугой кошелёк:
– О здравии молитесь.
Ехали опять молча. Алексей Михайлович вдруг осердился, вскипел:
– Ты рыба ал и что?!
– Не гневайся, государь! – заёрзал Богдан Матвеевич.
– Какова, спрашиваю? Глазами смотрел или всё прикидываешь?
– Статуй, великий государь. Дивный статуй... Но, смилуйся, кровь-то у неё... Южная кровь, говорю.
– А что она тебе, южная?
– Стареют быстро.
– А я тебе юноша! Ты прямо говори.
– Бесподобна! – выдавил из себя Богдан Матвеевич.
– То-то! – торжествующе воскликнул государь и украдкой перевёл дух.