Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 56 страниц)
2
Матвеева князь Одоевский встретил приветливо:
– Артамон Сергеевич, что ты церемонишься? Мы же старые боевые товарищи. Неужто забыл службу в Ливнах?
– Как забыть молодость? – просиял Матвеев. – Ливенский начальник был мне за отца. В делах строгий, как Саваоф, а в радостях – равный.
– Нашёл Саваофа, – засмеялся Никита Иванович. – Те мои строгости от малоопытности.
Артамон Сергеевич вспомнил одно, другое, для Одоевского лестное. Заговорили о предстоящем деле.
– Править великое посольство, когда в товарищах у тебя внук, – награда бесценная, Артамон Сергеевич, – признался князь. – Бог взял у меня двух сыновей, но вот уж внуки поднялись. А коли они царю надобны для наитайнейшего государского дела, деду радость неизречённая.
– Всегда готов послужить твоей милости, – обронил Артамон Сергеевич.
Язык говорит, а глаза смотрят. На стене, обитой нежно-голубой камкой, картина: обнажённая златоволосая дева на раковине.
– Рождённая из пены морской? – спросил Артамон Сергеевич.
– Копия копии. В Вильне купил.
– Добрый мастер. Баба голышом, а смотрится непорочно.
– У тебя, Артамон Сергеевич, слышал я, писаными полотнами все стены увешаны.
– Прямо-таки все! – махнул рукой Матвеев. – «Притча об Иосифе, бежавшем от Петерфиевой жены», «Целомудрие», «Весна», есть ещё несколько персон... Сивиллы по пояс да листов сорок рисунков.
– Любы мне люди, имеющие тягу к деяниям духа человеческого.
– Не чаю, Никита Иванович, будут ли когда-нибудь живописные мастера у нас, у русских?
– Отчего же не будут? Симон Ушаков иноземным художникам ни в чём не уступит. Было время – икон писать не умели. У греков перенимали. А нынче грекам куда до наших богомазов. В каждом городе своя красота. Во Пскове – одно, а в Ярославле – другое. А строгановские образа? Всякая икона как чертог Небесный.
Уехал Артамон Сергеевич от князя Одоевского в великой радости: лопатки чесались. Должно быть, крылышки отрастали.
А жизнь текла своим чередом, степенная, деловитая. И вдруг в день проводов великого посольства, ранёхонько, Никита Иванович пожаловал к Артамону Сергеевичу в приказ. Губы сжаты, в глазах булат.
Сел на стул чуть ли не посреди палаты. Пустого места вокруг много, сел боком, положа руку на спинку стула, развалясь, а всё как бы на краешке.
Артамон Сергеевич, выйдя из-за стола, стоял перед боярином, ожидая неприятного разговора, Никита же Иванович водил глазами по стенам палаты и бороду чесал. Казённая палата была похожа на его собственную залу. На трёх стенах – картины: на одной – триумф римского цесаря, на другой – битва рыцарей, на третьей – королевская охота: псы, лошади, кавалеры, дамы.
Над столом Матвеева являл хищное могущество двуглавый орёл, резанный из дерева, позлащённый. В Красном углу икона Спаса, под иконой серебряная лампада с рубиновым стеклом.
– Вона как нынче в приказах! – молвил наконец Никита Иванович.
– Давно не были у нас, – сказал Артамон Сергеевич.
– Никаких перемен государь не указал? – спросил князь, сурово посапывая.
– А какие перемены должны быть? – не понял Матвеев.
– Посольству назначено выступать нынче после обедни, а вчера поздно вечером узнаю: восьмого мая на престол Речи Посполитой избран коронный гетман Ян Собеский.
– Великое посольство едет за миром, а не короля избирать.
– Но Ян Собеский, сколь я наслышан, любви к Московскому царству не питает.
– Гетману о чувствах рассуждать вольнее, нежели королю. Гетман выказывал презрение и своему государю, а теперь он сам государь. Мир и покой для него со дня избрания – дороже всех его Любовей и ненавистей.
– Поляки начнут тянуть!
– Думаю, так оно и будет, – согласился Матвеев. – Мы же явим верность нашим договорам.
– Ох, доля русская! Всех-то мы должны уговаривать, обхаживать...
– С нами Бог, Никита Иванович! Мы живём по-божески.
Князь встал, снова обвёл глазами стены:
– Будем ли мы Европой – не ведаю, а на порог-то ногу поставили.
Расстался любезно.
3
Двух недель не прошло с отбытия посольства Одоевского, а из Польши прилетели вести об интригах нового короля. Воевода Огинский через московского посла Тяпкина сообщал: Ян Собеский – великий неприятель Москвы. В его планах, ради союза с Францией, сподвигнуть турецкого султана на большую войну с цесарем. Султан всею силою Вену осадит, а он с ханом, с Дорошенко, пойдёт войной на Московское царство.
Вместе с вестями от Огинского Тяпкин прислал список с послания Дорошенко Самойловичу. Гетман Пётр Дорофеевич учил уму-разуму гетмана Ивана Самойловича: «Мы друг с другом будем биться так, чтобы у нас обоих войска были в целости. У меня протектор[34]34
Протектор – государство, осуществляющее протекторат. В данном случае султан Османской империи, которому присягнул гетман Дорошенко.
[Закрыть] султан, а у тебя заступник царь, и если наши войска будут в целости, то мы от государей своих в большой чести и милости будем».
Гнев для думных людей сродни дури, и всё-таки Матвеев всячески затягивал отправку в Варшаву поздравительной грамоты: пусть новый король подумает – нужна ли ему помощь Москвы и много ли он преуспеет без этой помощи.
Пришлось спешно снарядить посольство в Бранденбургию к Великому курфюрсту. Посольских людей Матвеев сам подбирал. Царь назначения одобрил. В посланники определили стряпчего Семёна Алмазова, подьячим к нему Любима Домнина, переводчиком Людвига Киннахера. Посольству указано было изъяснить курфюрсту недоброжелательство Яна Собеского к Москве и к Бранденбургу, а сверх того тайно проведать, какую помощь курфюрст оказывает Речи Посполитой.
Алексей Михайлович, отбывший после Пасхи в свои деревни, в Москву не торопился. Минули апрель, май, июнь... Без царя государственная жизнь шла через пень-колоду. Иные бояре тоже разъехались по вотчинам, а которые не могли службу оставить, не в приказах сидели, а в гостях друг у друга.
И однажды Авдотья Григорьевна укорила мужа:
– Лето на середине, а я тебя дома не вижу.
– Голубушка! С одним самозванцем – столько хлопот! И король, сама знаешь, новый!
– Дружбу водить с людьми тоже не безделье, – возразила умница Авдотья Григорьевна. – Крестнице твоей, Марфуше Апраксиной, десять лет исполняется.
– Спасибо, что напомнила. Давай съездим к ним, но подарок сама приготовь! – взмолился Артамон Сергеевич. – Чего отроковицам-то дарят?.. Братьям её я уж сам. У них ведь трое?
– Пётр, Фёдор, Андрей... Петру пятнадцать, Фёдору тринадцатый, Андрею – восемь.
Артамон Сергеевич был в большой дружбе с отцом крестницы. Матвея Васильевича Апраксина зверски убили взбунтовавшиеся калмыки в 1668 году. Апраксины вели свой род от золотоордынца Солохмира. Сей Солохмир переселился из Итиля в Рязань в княжение Дмитрия Донского. Служил рязанскому князю Олегу. Видно, в Орде был знатным человеком. Когда крестился да стал Иваном, князь Олег отдал ему в жёны свою сестру Настасью, а в удел – Венёв, Михайлов... Прозвище Апракса получил внук Солохмира – Андрей. Его внук Прокофий Апраксин служил великому князю Ивану III. Верой и правдой, и в награду в вотчину был ему даден Гороховец. Потомки Прокофия не больно преуспели. При Алексее Михайловиче маленько воспряли. Отец Матвея Василий был на воеводстве в Севске, сам тоже воеводствовал.
К Апраксиным Артамон Сергеевич решил нагрянуть не предупреждая. Небогаты. Зачем людей в издержки вводить? А чтобы хозяевам не зазорно было перед гостями, устроил так, что сиротку Марфу и её семейство царь пожаловал блюдами со своего царского стола. К этой присылке, где были пироги, да гусь, да лебедь, Артамон Сергеевич от себя прибавил – аршинного осётра, щук для ухи, фряжское вино, изюм, корчагу вишнёвого варенья.
Подарки братьям Апраксиным Артамон Сергеевич приготовил богатые. Петру – саблю, с червлением, в бархатных ножнах. Фёдору – кунью шапку, Андрею – санки с железными ободами, пояс с игрушечными кинжалом и пороховницей, но с настоящими рожком да кошельком, а в кошельке – ефимок.
Для вдовы Авдотья Григорьевна взяла штуку тафты, для именинницы – камку на ферязь.
Уж сели было перед отъездом, но Артамон Сергеевич вдруг привскочил, достал из чёрного дубового шкафа, из потайного ящика, шкатулку, из шкатулки серебряную цепочку, где в гнёздах сидели попеременно синие и зелёные камешки.
– Авдотья Григорьевна, не больно мы уж кому чего дарим. Пусть будет отроковице память от приятеля её батюшки.
– Что ж, – сказала Авдотья Григорьевна, отважно тараща прекрасные глазки, – жалко ей было сокровища. – Что ж, подарок не ради корысти, и отдариться Марфуша сможет разве что добрым словом. Благородно, Артамон Сергеевич! Благородно!
Апраксины приезду великих гостей обрадовались: угостить было чем. Пётр, Фёдор, Андрей на подарки наглядеться не могли. Вот только виновница торжества загулялась с подружками на Москве-реке.
Вбежала в светлицу, не чая, что дома пир горой. Головка русая, коса ниже пояса. Сарафан самый простецкий, ноги босые. Растерялась, вспыхнула, и будто луг цветущий заполонил светлицу.
Тут из-за стола поднялась Авдотья Григорьевна, подошла к Марфуше, поцеловала в щёчки и ловко, неприметно надела на неё ожерелье.
– Ах! – сказал Артамон Сергеевич. – Глазки-то у тебя, крестница, изумрудам не уступают.
Девочка пыхнула щеками ярче прежнего, поклонилась гостям до земли и – пулей из светлицы.
– Вот кому королевой-то быть! – рассмеялся Артамон Сергеевич. – Заря!
4
Великий государь вернулся в стольный град в день празднования перенесения Влахернской иконы Божией Матери в Москву.
Празднику исполнилось двадцать лет, и в этот же день церковь поминала преподобную Евдокию, супругу князя Дмитрия Донского, в инокинях Евфросинью – основательницу Кремлёвского Рождественского монастыря.
В Успенском соборе службу служил митрополит Иоаким. После обедни у царя был стол для бояр и архиереев, съехавшихся на сбор избрать патриарха. Алексей Михайлович украдкой поглядывал на Иоакима. На челе мудрость, осанка величавая. Ест красиво, пьёт красиво – мера в движениях, но ведь с огоньком глаза-то! Невольно сравнивал с Никоном. Фигурою не мельче, лицом, пожалуй, значительней, но над главою собинного друга пламенели языки огня Духа Святого. Никон – горы страстей, море смирения, гроза, секущая дьявола молниями, и пороки, пороки... Так ведь и деяния! Нет Никона, и у царства нет мысли...
Сказал себе такое и ужаснулся: откуда сей соблазн? Какие у царства могут быть мысли? Православная русская земля со времён равноапостольного князя Владимира – светом поля засевает и кормится светом!
Забывшись, смотрел на Иоакима, глаза их встретились. Алексей Михайлович понял, что сплоховал.
– Владыка! – Золотая палата умолкла, а заготовленного слова в помине нет. – Владыка, помолись о даровании покоя державе. Грозы полыхают на границах наших, и нет конца печали, имя которой – Соловки. – Хорошо сказалось, архиереев только бы не обидеть, прибавил: – И вам, святители земли Русской, тот же наш вопль.
С Соловками и впрямь беда. Уже третий воевода толчётся под стенами могучей крепости. Трудами святителя Филиппа возведена. Филипп до пострижения был воеводой, великую, вечную соорудил твердыню. Нынче на Соловках пытает солдатское счастье московский стрелецкий голова Иван Мещеринов, воин многоопытный. Указ ему «быть на Соловецком острове неотступно», а то ведь летом война, но как сиверко задует – воеводы с острова прочь до будущего лета. От Мещеринова пришло известие: жаловался на прежнего воеводу, на Ивлева, – сжёг вокруг монастыря хозяйственные службы. Монастырю убыток не ахти какой, а к стенам теперь не подойди. У монахов добрая сотня пушек. Пушки голландские, далеко достают, а земля кругом – камень, ночи нет – светлынь. Едва-едва выкопали шанцы да города для стенобитных пушек поставили.
«Теперь палим», – сообщал воевода.
И то было Алексею Михайловичу мука-мученическая – пальба-то по святым церквям, по дому преподобных Зосимы и Савватия.
Весь грех на царе!
Снова взглядывал на архиереев, на Иоакима. Будет патриарх – и грех пополам. Ну кого кроме Иоакима-то в аввы? Священство само уж под его руку преклонилось.
А перед глазами стоял Никон.
5
В Ферапонтов монастырь пришла от Алексея Михайловича, от царицы Натальи Кирилловны, от царевичей Фёдора, Иоанна, от царевны Татьяны Михайловны очередная сладкая милостыня. Украинские груши, украинские вишни, малый кузовок со смоквами сушёными – должно быть, из Сирии, а то и палестинские. Короб чёрной смородины, а деньгами – сто двадцать рублей. Подсластили недоброе известие: в патриархи избран Иоаким. Из ничтожества сего монашека Никон поднимал. Принял в Иверский монастырь, возвёл в строители. Угождением прельстил, чуял желания святейшего собачьим чутьём. Но стоило пошатнуться великому господину – увидели сурового праведника Иоакима в друзьях Лигарида.
Деньги принёс Никону в келию сам Шайсупов. Пристав устал от постоянной распри с узником. Хорош узник! Две дюжины работников, строит, ездит по округе, с утра народ к нему в очередь, кто лечиться, кто за молитвой, а по ночам, соглядатаи доносят, баб водят к святейшему-то.
Самойла Шайсупов был княжеского рода. Прислуживать опальному владыке не желал и обуздать не умел. Употребить бы власть, да власть у царя, а царь со всем своим Теремом подарки то и дело шлёт, молитв испрашивает у великого аввы.
Шайсупов положил на стол перед Никоном мешочек с ефимками, к ним бумагу:
– Росчерк поставь.
– Росчерк? Тридцатью сребрениками откупаются?! – Поднялся из-за стола, огромный, как медведь, смахнул бумагу, смахнул деньги. Деньги топтал, и бумаге была бы та же честь – Шайсупов поднять успел.
– Опомнись! Сё царское жалованье!
– Вот я его как! – кричал радостно Никон и ударял ногой по рассыпавшимся монетам. – Отпиши господину своему. Вот я как его жалованье! Царское, говоришь? Вот я его, царское! Пусть мои монастыри вернёт! Я Новый Иерусалим на свои строил денежки... На тысячи!
– Я – напишу! – крикнул Шайсупов, выскакивая вон из келии безумца.
Раскаяния не последовало. Топтать царские деньги Никон топтал, но возвратить в казну и не подумал. Опять под окном его келии, на дороге останавливались проезжие, ждали, когда святейший благословит из окна или одарит особой милостью – взойдёт на стену. Болящих принимал с утра до обедни. Ну и ладно бы – перекрестил, полечил! То ли славы ради, то ли грехи свои покрывая, в свахи себя записал. Слаще не было для него занятия: девиц замуж выдавать.
Шайсупов отправил донос о топтанье царского жалованья, и хоть снова пиши.
Повадилась шастать к святейшему ферапонтовская мещаночка Фива. Сзаду поглядишь на девицу – грех жаром обдаёт! Хоть ослепни! И спереду, издали, королева. Но вот беда – оспа лицо побила. Глаза – как два неба, а щёки темны, в рытвинах. Приходила к Никону на судьбу плакаться. Как уж он её утешил, один Бог знает, но дал ей слово – на какого парня укажет, тот и станет ей мужем.
Фива указала. Добрый молодец был того же звания, что и она, – слободской житель, охотник и рыбак. Никон позвал его к себе, купил у него медвежью шкуру – на лавку положить. Угостил вином.
Вино делает человека сговорчивым: пообещал охотник прислать сватов к Фиве. А как протрезвел – ни в какую!
Никон снова пригласил его к себе.
Говорил ласково:
– Господь дал дивную красоту твоей суженой. Но что делать! Сатана приревновал да и совершил свою мерзость. Говорю тебе: твой род даст Русской земле богатырей и красавиц. Сердце у Фивы исстрадалось, любить она тебя будет – благодарно. Попомнишь моё слово, многие позавидуют вашему счастью. Фива, слава Богу, живёт справно, во всяком хозяйском деле мастерица. Угощала она меня своими соленьями да пирогами. Уж каких я только не отведывал поварских премудростей – у твоей будущей супруги всякое блюдо само в рот просится. Ну чего упрямишься, дурень! Руки у Фивы земляникой пахнут.
Охотник голову набычил, мыкает супротивное. А Никон посмеивается ласково:
– Милый ты мой! Дубинушка стоеросовая! Вот изведаешь, сколь сладка твоя жёнушка, забудешь про оспины.
– Никому она не нужная, а я хуже других? За меня любая пойдёт.
– Зачем тебе быть хуже других? – благодушно уговаривал Никон. – Будь других догадливей... Горе ты луковое. Слепоглазая у тебя догадка! Держи пять рублей... На свадьбу. Сделаешь по-моему – благословлю.
Охотник ефимки не к себе подгрёб – от себя толкнул. Никон прибавил ещё пять.
– Чего ты меня неволишь?! – закричал упрямец на святейшего. – Нет у тебя власти над моей судьбой. Я тебе не раб, а ты не Бог!
– Кто я, ты прочувствуешь сполна! – Никон, не теряя весёлости, мигнул дюжим келейникам. – На скотный двор его. Говорит, вольный. Поищите, где она в нём, воля-то. Отсыпьте пятьдесят розог. Не поумнеет – ещё пятьдесят. Воля сыщется – ко мне ведите.
Охотник на медведя хаживал, лавку было схватил отбиваться. Какое там! Келейники Никоновы подковы гнули своими лапами. Скрутили доброго молодца. А святейший, осердясь, иначе распорядился:
– Лупцуйте, покуда в разум не войдёт!
Две сотни горяченьких охотник вытерпел, и открылось ему – слуги Никоновы щедры на битье, не умаются. Сдался.
Принесли мужика обратно к Никону.
– Господи, прости грешных! – воскликнул святейший, глядя на иссечённую спину. – Не любят Тебя, коли себя не любят. Прости, Господи! Прости!
Взялся лечить болезного. Держал в монастыре, покуда охотник не поправился. Отпуская, подарил двадцать ефимков, корову двухлетку, бродни, кафтан. А после свадьбы обещал ружьё.
Ради ружья Никон даже с приставом помирился, послал Мардария в Вологду, а коли там доброго ружья купить не придётся, так в Москву.
Сладилось дело. Взял охотник Фиву в жёны. А через год, когда родила она ему сына, приходил благодарить святейшего. Два куньих меха поднёс.
6
Удар, случившийся с Енафой в Боровской тюрьме, был подобием грома: напугал, но, слава Богу, не сразил. Вернулась в Рыженькую здоровой, да, правду сказать, притихшей.
Савва побыл неделю возле жены, удостоверился, что здоровье к ней вернулось, и стал собираться в Большое Мурашкино. Енафа его не удерживала. О старшем сыне тоска в ней копошилась: в Мурашкине скорее весть о себе подаст. Мнилось Енафе, что они уже с Саввой – дед и бабка.
Муж за порог, а на порог братья: Егор Малахович да Федот Малахович – хозяева села. Приехали дома себе ставить. Место выбрали за околицей, окнами на просторы. Дом от дома саженей в полтораста. Посредине приказали рыть пруд. В Рыженькой посмеивались:
– Куда боярам Морозовым! Ишь какие палаты грохают! Мужиками были – не разлей вода, а стали барами – врозь пошло: свой кус под свой куст.
Языки охочи до злого. Братья дружно жили. Оба дома строил Федот. Егор взялся закончить росписи в монастырском храме.
Целый день просидел перед своей стеной. Писанный красками свет из-под купола по покатому своду был чудом!
Егор не смел сказать себе: моё твореньице! Вели ему нынче хоть сам государь написать такое – духу бы не хватило. Не различишь: рукотворный ли свет али свет Света. В жар бросало от былой смелости молодецкой.
Геенна огненная тоже поразила Егора. Чувствовал – серой пахнет. Смотрел на обугленные крылья павших ангелов, на облачко пепла – в нос бил запах палёного пера.
Хитрово, сидящего в смоле, Егор обходил взглядом: ужалит. Да ведь боковое зрение на страже: душу сверлят сверкающие глазки.
Змеи, обвившие красавицу, скрывали прелести, но благоуханное тело пёрло из геенны победно, глаза стремились и сквозь змею углядеть срамное место. Такова она – похоть.
Паук, вместо мухи сосавший Гришку Отрепьева, лохматый, жирный, хватал лапами за струны сердца, душу тянул. Смертная бледность Гришки вызывала сочувствие к страдальцу. Их всех было жалко, ввергнутых в кипящую смолу. Один Хитрово не столько мучился, сколько грозил.
«Свет высоко, на земле торжествует ад», – пришло в голову Егора. Вот что он написал.
Алтарная, южная и северная стены темны, сумрачны. Западная стена торжествует.
Егор закрыл глаза и увидел, каким быть храму.
Алтарь – золото, ослепительный свет в куполе, где Бог. На южной стене – сошествие Святого Духа на апостолов, на северной – вход в Иерусалим. Сиреневая, в искрах, земля Палестины, золотые небеса, изумрудные пальмовые ветви...
Работу Егор начал с писания сошествия Святого Духа. От света южной стены будет зависеть сила света алтаря и купола.
Помощников Егор набрал среди жителей Рыженькой. Взял старика Костричкина в артель – уж очень дуги весело расписывал, трёх его сыновей, взял двух монашеков. Федот тоже помогал. Прочерчивал фигуры апостолов.
Лики Петра и Павла вышли у Егора мужицкие, головы кудлаты, бороды не чесаны. Но смотрели верховные апостолы мудро, ласково. Пройдёшь мимо и спохватишься – со знакомым человеком не поздоровался. У Фомы написал лик. Брови сдвинуты, глаза пронзительные, губы сжаты. У Матфея – платье, у Андрея – воздетые к небу руки. Всё это в считанные дни.
В Рыженькой стали говорить:
– Егоровой рукой ангел водит.
– Молиться за братьев есть кому! – говорили другие. – Малах праведником живёт. Вот и валит счастье на его двор, на его детей.
А Егор, как на пожар, возводил леса у алтарной стены и в куполе. Душа жаждала сокровеннейшего – Бога людям явить.
Писал в куполе без помощников. Облака с ослепительной кромкой, луч солнца, небесный свод. Где до совершенства доведёт, где только наметит. И – к лику приступил. Искал цвет.
Вдруг оставил леса, слонялся по монастырю, сиживал на паперти с нищими.
Однажды понурясь вернулся домой: на колоде, перед поленницей, Малах с Малашеком. Белая борода струилась по отцовской груди покойно, прекрасно, так воды льются по дну песчаных речушек. Лицо золотистое от раннего весеннего солнца. Над головою волосы сияющим нимбом, брови у переносицы косматые, к вискам косицами. Улыбка несказанная! А у Малашека лицо то же, что у деда, но всё в нём тонко, строго, и глаза строгие, но в них ещё – изумление.
Перед дедом и внуком на чурбаке сидела бабочка. Смыкая крылья в листок, она являла письмена Творца – чудо уму, а когда раскрывала – рубиново-багряные, с голубыми «глазами», с узорной каймой, – одаривала красотой. Красота – чудо сердцу.
– Пойди туда – не знаю куда! – засмеялся Егор.
– О чём ты? – не понял Малах сына.
– Батюшка, посиди с Малашеком как сидите. Я вас нарисую.
Всё, что нужно для рисования, было у него с собой.
– Вылитые! – оценила рисунок Енафа, но парсуну от греха убрала в чулан.
А Егор наутро снова был на лесах. Попросил принести ему десяток снопов, решил спать в храме, чтоб время не терять. Питался святой водой да хлебом. Дальше больше – перестал с лесов сходить. И однажды вечером приказал своим помощникам:
– Уберите леса из-под купола! – а сам спать лёг на снопах.
Утром пробудился, открыл глаза, а над ним небо, как в детстве. А на небе Бог Отец. Борода сливается с облаками. Сама она – Свет. И Лик Божий – Свет. На губах Творца – улыбка, в очах – Вселенная.
– Стрижей бы в прореху меж облаками! – осенило Егора.
Кинулся наверх. Высоко.
Старик Костричкин засуетился:
– Егор Малахович, мы леса в единочасье сколотим.
– Какие леса! – рассердился Егор. – Шест! Найдите шест, кисть к нему привяжите – две птички всего мазнуть.
Один шест оказался маловат, другой впору, но трепетал гибким хлыстом. Егор приноровился, прицелился, отступил, отступил...
– Светы! – истошно заорал Костричкин.
Егор рухнул прямёхонько на снопы. Спиной.
Подбежали к нему – жив, а глаз не открывает. Привели из монастыря старца-лекаря. Подняли Егора, отнесли в келию игумена. Помазали святым маслом, отслужили молебен.
Федот, бросив все дела, помчался в Москву за добрым врачом. Пал в ноги Матвееву, начальнику Аптекарского приказа. Матвеев уважил царского мастера, отправил в Рыженькую Лаврентия Блюментроста. Немец содрал с Федота двадцать рублей, но привёл Егора в чувство, поднял на ноги. Увы! Стал Егор другим человеком. На леса уж не захотел больше подняться, писать по-прежнему словно бы разучился. Целыми днями выводил на малых досках образ Спаса, но не так, как умеют мастера Оружейной царской палаты, а по-простому, по-крестьянски, чёрточками.
Одну икону закончит, тотчас за другую берётся. О чём бы ни спросили, поднимет глаза, улыбнётся и снова рисует. Блаженный и блаженный.
Так-то вот аукнулась зависть людская на счастье Малаховой семьи.