355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Столп. Артамон Матвеев » Текст книги (страница 53)
Столп. Артамон Матвеев
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 53 (всего у книги 56 страниц)

3

Капитан стрелецкого стременного полка Иван Лишуков въехал в Пустозерский острог в день преподобной Марии Египетской. Воевода стряпчий Андриян Тихонович Хоненев, жалуясь на скудость в средствах, повинился: новый тын для тюрьмы, где сидят расколоучителя Аввакум, Лазарь, Фёдор и Епифаний, прошлым летом по указу великого государя устроили, а самих ямных изб переложить не успели, да и запасённых брёвен на четыре ямы никак не хватит.

   – Летом уж как-нибудь поднатужимся! – обещал воевода царскому приставу.

   – Ещё и не понадобятся избы-то, – сурово покряхтывая, обронил Лишуков.

Расспросы о сидельцах капитан начал со стрельцов, с охраны. Аввакум, узнавши о приезде человека из Москвы по их души, обеспокоился, попросил доброго караульщика добыть чернил и бумаги.

   – Как бы сии мои письмы не стали последними.

Пугало батьку: среди верных есть чада неистовые, без благодатного водительства могут бед натворить.

Некий Исидор, батька жития чрезмерно строгого, требовал от своей паствы детства. Аввакум укорял Исидора: «А с жёнами совокуплятися с законными не возбраняй! Благое – по изволу добро, а не по нужде. Аще и без жены живёт, а рукоблудствует и иная малакия творит, сё есть зло. Ты, возбранивший Женитву, ответ дашь Праведному Судии».

Мирянина одного учил, как быть с исповедью: «Пошто идти к никонианину? Исповедуйте друг другу согрешения, по апостолу».

Диакону Игнатию написал о своих спорах с Фёдором, о Святой Троице. Наставлял: «Несекомую секи небось по равенству, едино на три существа или естества. Якоже бо слово от души рождается и паки в человека не возвращается, тако и Сын от Отца родися и во чрево Отчее не возвратися. Якоже Спас рече: Аз во Отце и Отец во Мне – волею, а не существо в существе. Три Царя Небесные, три непостижимые».

Успел батька Аввакум с письмами. Капитан Лишуков сначала вроде бы не спешил со строгостями, да вдруг в единочасье поменял охрану и приказал возить расколоучителей в избу, где стал постоем. Допросы вёл долгие, дотошные. Однако ж без пыток.

Платье на капитане было нового образца, куцее, узкое, руки наружу торчат.

   – Узнал я тебя! – сказал Аввакум Лишукову, творя крестное знамение.

   – Вроде бы не приходилось нам прежде видеться! – удивлялся капитан.

   – Знавал я, знавал куцехвостых! Во снах являлись, грудь давили.

   – Уж не за беса ли ты меня принимаешь?

   – Ты говоришь!

Лишуков засмеялся:

   – Много же в тебе дури, протопоп. Ишь, с Богом себя равняешь.

Аввакум снова перекрестился:

   – Аз есмь червь.

   – Признавайся, твои мерзопакостные грамотки в Москве с Ивана Великого кидали?

   – С Ивана Великого? Экая честь! А что за грамотки?

   – Ты не увиливай! Злохульные! Поносящие скверными словами царя, патриархов, святых архиереев.

   – Нашёл святых. Те, что писаны о прислужнике антихриста, о Никоне – мои. О восточных приблудных патриархах – мои. О царях, умишком скудных, – так тоже мои.

   – Признаешь?! Не под пыткою?! Спроста?! – Капитан даже растерялся.

   – Се цари, патриархи, митрополиты – насланы на Святую Русь православному народу во искушение и на погибель. Кто им покланяется – тот Богу враг. Для нас же, чад Христосовых – есть три царя, и все на небесах. Есть и служители, поющие Троице славу, сё тоже на небесах, да в чащобах лесных, где звери живут, да в тюрьмах, гладом убиваемые.

   – Не от голода умереть тебе суждено, неистовый человек.

   – Что Бог присудит, тому и быть.

   – Не Господь, а великий государь Фёдор Алексеевич указал мне сделать сыск о тебе и твоих товарищах и, коли вина откроется, повелел сжечь вас, всех четверых, в срубах.

Аввакум в лице не переменился, но голосом ослабел.

   – Вот и венец нашим мукам, – поклонился Лишукову, к лицу его придвинулся. – Гей, горемыка! Велик жёрнов отягчит твою совесть. Да уж открою тебе сокровеннейшее: убивая нас – убьёшь своего царя. Сначала мы, через две недели – он. Сему же месту, где пепел наш развеется, быть пусту, непролазной травой порастёт.

   – Не морочь мне голову, распоп! – У капитана от ярости кулаки белыми стали. – Кнута бы тебе. Да ты избрал для себя, для товарищей твоих смерть самую лютую. Скорейшую. Завтра сожгу вас.

   – Ну, завтра! – усмехнулся Аввакум. – Как Господь Бог присудит.

Не было смирения в голосе страстотерпца, поклонился на Красный угол.

   – Людишки в сей избе – сатане ахти по зубам, так и смолотит, а иконы хорошие.

Капитан махнул рукой, солдаты схватили батьку, волоком дотащили до саней, отвезли в тюрьму.

Лишуков, кипя гневом, тоже на месте не усидел, явился к воеводе, указал тотчас ставить четыре сруба.

   – На четыре-то брёвен хватит ли? – побледнел Андреян Тихонович: страшно людей жечь. Будь злодей из злодеев – всё равно человек, образ Божий.

А капитану удержу не было. Поехали выбирать место для срубов, заодно брёвна поглядеть, хватит – не хватит.

   – Что за вой! Прекратить! – загораживая варежкой нос, освирепел капитан.

   – Сиверко расстонался.

Небо было тёмным. Казалось, городок затягивает в чёрное нутро своё зверь-исполин.

Брёвен было жидковато.

   – Четыре избы собрались строить? Тут на одну-то нет! – не пощадил воеводу Лишуков. – Шут с ними! В одном сгорят, не велики персоны.

Андреян Тихонович глянул на капитана с укоризною, но промолчал.

По пустырям, по улицам ветер гнал белые космы.

   – Бурана надо ждать, – сказал воевода.

Буран рухнул на Пустозерск, не дождавшись ночи. Наутро не то что сруб строить, из дому не высунешься – унесёт. Лавины снега катили по земле, взмывали в небо, текли над Пустозерском.

И этак целую неделю.

У капитана аж в паху щемило: не шли из головы Аввакумовы бредни – «убивая нас, убьёшь своего царя». В Москву отписать? Долгая история, пожалуй что сам в яму сядешь.

Страстотерпцам буран давал жизнь. Молились. Епифаний резал очередной крест с тайничком.

Диакон Фёдор написал письмо сыну: «И ты, чадо моё животное Максиме, аще знаеши тех мнящихся быти учителей, наставников погибели, во тьме наведения шатающихся, вели им прочести трезвым умом и чистою совестию четыре Христова Евангелия».

Лазарю после поклонов спалось сладко. Калачи во сне видел. Домна, голову потерявши, уж столько напекла, что в избе сделалось тесно. Несколько ночей кряду было то хлебное наваждение.

Аввакум же потерял сон. Жизнь свою ночами в памяти перебирал, искал в ней всё худое, дабы омыть грехи слезами. И встал вдруг колом в голове рассказ батюшки Петра Кондратьевича – Господи, пяти годков, должно быть, не было! – о мужике-утопленнике, коему раки лицо объели. В детстве сей рассказ был зело страшен. Видел себя Аввакум: стоит он, дитя умненькое, на коленочках, затаясь в высокой лебеде, и ручкою-то машет, крестясь, и лобиком-то в землю, в мягонькую – чистой смерти у Господа просил себе. Знать, дошла детская молитва до Вышнего престола: огнекрылые серафимы примут душу. Не поживятся ни раки, ни черви.

Вспомнил, как у дружка своего, у соседского паренька – имени-то уж и не осталось в голове – унёс, не спрося, рожок берёзовый. Уж больно трубил чисто. Воровски обрёл, а пользы никакой, гуднешь – услышат. Так где-то в катухе и сгнил тот светлый берёзовый голосок.

Вызывал в себе Аввакум сибирскую свою жизнь, но видел один только лёд. Как тянули с Марковной нарты. Как падали, оскользаясь. Помнил – всякая-то жилочка в теле дрожала от устали... Другого не шло в голову.

Марковна молоденькой перед глазами вставала, такой в первое лето их жизни была. Вишни они ели с деревьев. Она и срывала: ягодку ему, ягодку себе, в глазах-то озорство.

...Буран улёгся в единочасье. Хлынул с небес золотой свет. Пустозерск принялся откапываться. Шла Страстная неделя.

Капитан Лишуков насел на воеводу. Коли припоздать со срубом – Пасха, а там Пятидесятница, Троица...

Поставили сруб в Святой четвёрок. В тот же день пустили к распопу Лазарю жену его Домну и дочь его.

Принесла Домна рыбки, да луковку с солью, да сухариков аржаных.

Лазарь рыбку не принял:

   – Не пригодится...

Луковичку, однако, взял и сухарик.

Поплакали. А когда стали прощаться, Лазарь повеселел:

   – Ты, Домнушка, ещё раз челобитную-то подай. Без меня чего им вас в Пустозерске томить? Чай, отпустят.

И крестил их, родненьких, крестил.

К срубу привезли страстотерпцев сразу после обедни, чтоб народа было много – всем упрямцам урок.

Зачитали царский указ.

Аввакум поднял руку, сложив персты, как отцы складывали, крикнул:

   – Богу молитесь!.. Вас-то научают мамону славить. Бога хвалите! Бога!

Перекрестился. Благословил народ и первым вошёл в сруб. За ним семенил Епифаний. Да вдруг спохватился, кинулся назад, подбежал к стрельцу, сунул ему свой крестик деревянный.

   – Пепельцу нашего положи! Пепельцу! В реку пусти, кому-то во спасение будет! – перекрестил стрельца и юркнул в сруб.

Лазарь, рыща глазами по толпе, возопил:

   – Домница! Доченька! Голубушки! Где же вы?

Пошатнулся. Диакон Фёдор подхватил его под руку. Так вдвоём и вошли в последнее своё пристанище.

Сруб был с полом, да без крыши. Сияло солнце. Ледяные искры столбом уходили в небо, в высь немереную.

Стали прощаться. Фёдор подошёл к Аввакуму, обнялись. Аввакум благословил дитятко бешеное.

Пахнуло горящей смолой. Люди закричали.

   – Молча умрём? – спросил Фёдор.

   – Как бы не так! – Лицо Аввакума озарилось радостью. – Не по-ихнему будет! По-нашему! В Великий пяток жгут нас, простаки! С нами Бог!

Запел: «Иже во всём мире мученик Твоих, яко багряницею и виссом, кровьми Церковь Твоя украсившися, теми вопиет Ти, Христе Боже; людем Твоим щедроты Твоя низпосли, мир жительству Твоему даруй и душам нашим велию милость».

В тот самый час Анастасия Марковна, протопопица, в Мезени у печи стояла. Себя не помня, накидала дровишек сверх меры да и наклонилась огонь оправить. Тут и дохнуло из печи на неё ярым пламенем.

Простоволоса была, платок на плечах лежал. Занялись кудряшки надо лбом, над ушами, будто огненным венцом осенил её невидимый ангел. Волос-то пламень не тронул. И вырвалось из сердца у Марковны:

   – Сё батькин огнь! – и обмерла. – Не знай чего язык болтает.

О Господи! Сердце ты наше, сердце! Не ошиблась Анастасия Марковна, прозрела, что за огонь-то сей. То было последнее батькино благословение супруге и дому своему, и то была ей и домочадцам любовь его, Аввакумова, огненная.

4

Весь март царь Фёдор Алексеевич был в немочи, но дела свои государевы, превозмогая слабость, вершил.

Ставил в бояре князя Михаила Яковлевича Черкасского, князя Бориса Ивановича Прозоровского, ближнего своего человека, доброго воина Алексея Семёновича Шеина. В комнатные возвёл боярина Ивана Андреевича Хованского, в окольничьи – князя Якова Васильевича Хилкова.

Давно ли всякое явление царя народу было светлой радостью, ныне же боярин ли, воин, простолюдин – опускали глаза, пугаясь того, что видели в лице самодержца любезного. Великий государь был – о, судьбинушка! – как огарочек от тоненькой, от скоро сгорающей свечи.

Иван Максимович Языков с Алексеем Тимофеевичем Лихачёвым приходили тайно в сии тревожные дни к царице Марфе Матвеевне, просили заступиться за великую государыню Наталью Кирилловну, за Нарышкиных. Говорили, винясь за прямоту, истины жестокие.

   – Упаси Господи, коли Фёдор Алексеевич сляжет надолго! Милославские ждать не станут. У них уговорено собрать на Красной площади своих холопов, и те выкликнут в цари Ивана Алексеевича. Иван Алексеевич – душа добрая, но глазками слеповат, а умом святая простота. Своего понятия у него нет, что ему скажут, то и содеет.

О корыстолюбии Милославских Марфа Матвеевна с детства наслышана была. Приняла слова Языкова да Лихачёва к сердцу. Приласкалась к Фёдору Алексеевичу, попросила о Наталье Кириллове, а тот и обрадовался, но уж так грустно:

   – Ах, не думаю о тебе, свет ты мой желанный! Верно, верно! Какой из Ивана царь? Петруша – другое дело. Десятый годок, а солдатами потешными командует не хуже немцев. Здоров, слава Богу. Поезжай к Наталье Кирилловне, уговори во Дворец на житье вернуться. В Преображенском покойнее, да к шапке-то Мономаховой ей с Петрушей следует быть поближе.

На Вербное воскресенье Ослятю не водили. Фёдор Алексеевич в постели лежал.

К концу Страстной недели силёнок у великого государя вроде бы прибыло, и в Великую субботу, 15 апреля, он ходил в Успенский собор, перекладывал в новый ковчег заново сшитую из кусочков Ризу Господню.

Был великий государь и на заутрене пасхальной службы. Бояре и все чины явились по указу в золотом платье, святейшему Иоакиму сослужили пятеро митрополитов, два архиепископа, епископ.

То был последний великий выход самодержца Фёдора Алексеевича.

Всю Светлую неделю он опять провёл в постели. На Антипасху у патриарха Иоакима был стол в Крестовой палате. Фёдор Алексеевич поднялся было, велел подать праздничное платье, да голова закружилась.

И были большими гостями за патриаршим столом бояре князь Василий Васильевич Голицын да князь Владимир Дмитриевич Долгорукий, но без царя и праздничный стол сирота.

А покуда в Кремле шёл пир, в Стрелецкой слободе разразилась буря с ружейною пальбой.

Утром два десятка стрелецких полков ударили челом великому государю на полковника Семёна Грибоедова, жаловались на его невыносимое насильство, на своё разорение от лихого начальника.

   – Стрелецкого бунта нам только и недоставало. – Фёдор Алексеевич от слабости даже глаза прикрыл веками. – Отберите у Грибоедова вотчины и – в Тотьму его! В Тотьму! Да чтоб стрельцов на злое не подвиг, возьмите под стражу тотчас.

Сё был последний указ царя-юноши.

Волнение не пошло на пользу, Фёдор Алексеевич впал в забытье. И в Кремле шёпоты, будто мыши, зашмурыгали, а уж 27-го, когда узнали: царь в себя не пришёл, – закипели два котла, варя, каждый по-своему, ахти крутую кашу, а имя ей – власть.

Один-то котёл пузырями булькал в покоях царевича Ивана, у него прав на шапку Мономаха было побольше – старший из Романовых, шестнадцатый год. Петру – десяти нет, сын от второго брака.

Царевна Софья Алексеевна тормошила Милославских, Собакиных, Хитрово. Посланы были в стрелецкие полки проворные люди – поить-кормить, рубликами поманивать.

Глава рода Милославских боярин Иван Михайлович, испытавший на себе, сколь велика ненависть к неумеренным властолюбцам, дворцовой суеты остерёгся, но огромную дворню вооружил и тайно передал стрелецкому генералу Матвею Кравкову три тысячи рублей. По пяти рублей на стрельца, остальное начальным людям и ему, Матвею.

Возле Петра Алексеевича и матери его Натальи Кирилловны тоже собирались сильные люди. То были святейший патриарх Иоаким, князья Долгорукие, Одоевские, боярин князь Фёдор Троекуров, окольничий князь Константин Щербатов, печатник Дементий Башмаков...

Царь Фёдор Алексеевич ещё духа не испустил, а Софья, потерявшая терпение и стыд, прислала к патриарху думного дьяка Фёдора Шакловитого.

   – Беда, святейший, стрельцы своих начальников грозят перебить! – Шакловитый промокал платком лоб и шею, изображал великое беспокойство. На самом-то деле страшился сказать, с чем царевна прислала, чего сам желал до дрожи в груди. – Святейший! Дабы пресечь смуту, поспешить бы с наречением на Российское государство, в цари, государя Ивана Алексеевича!

   – Есть у нас царь! – Патриарх на Шакловитого даже не глянул. – А кто забыл, напомню: имя самодержцу – Фёдор Алексеевич.

   – Смотри, мудрец, не прошибись! – Думный дьяк ударил словом, как ножом, но ушёл-таки ни с чем.

В тот горький час о царице, о Марфе Матвеевне, – забыли. Возле неё остались одни её братья, юное племя Апраксиных – род старый, да маломочный, ничего не успевший в свой звёздный час.

Тело Фёдора Алексеевича было ещё тёплым, когда Петра привели в царские хоромы.

Его окружали князья Долгорукие: Яков, Лука, Борис, Григорий, а впереди шествовали дядька князь Борис Алексеевич Голицын и брат его Иван. Собирались посадить царевича хоть с боем, но никто им не перечил.

Посадили, а костяной стул – велик, ноги отрока до пола не достают. Палата огромная, кругом пустота, золотая толпа перед троном, многоглазая, молчит.

Но быть в одиночестве долго не пришлось. Появились слуги с другим троном, а за троном в палату вошли Милославские, Хитрово, Собакины – привели царевича Ивана.

Мерно бил колокол Успенского собора, от его ударов стены палаты вздрагивали.

Первенство скорбного совета была за святейшим Иоакимом, и он, видя искры, пробегающие с тем, кто окружает Петра да Ивана, перекрестился на иконы и сказал боярам:

   – Братия! Простимся с великим государем Фёдором Алексеевичем. Потом уж и за дела наши...

Шёл тринадцатый час дня, по теперешнему счету времени – шестой час вечера.

Целование руки усопшего государя совершалось чинно, ужас неумолимой смерти приструнил воинственных.

После прощания все вернулись в Грановитую палату, оба царевича, старший Иван, младший Пётр, опять сели на троны, и началось ещё одно целование. Сначала подходили к руке старшего, потом младшего. Милославские пооттаяли. Однако ж все понимали: при таких двух царях единой России не бывать. Ждали, что скажет святейший.

Патриарх помолился Святому Духу и предложил архиереям и синклиту выйти в переднюю. Сказал:

   – Мы перед Богом и перед всею Русскою землёю должны сделать выбор. Сё испытание Господом чистоты наших сердец и нашей мудрости. Даны нам от Всевышнего юноша, скорбный главою, и отрок, превосходный дарованиями, но в летах ещё самых нежных. Кого хотите в цари?

Черкасские, Шереметевы, Куракины, Урусовы были едины: «Петра Алексеевича».

Милославские, Хитрово, Собакины возразили: «Первенство – первородному».

Люди усопшего царя, Языков, Лихачёв, Апраксины, – безучастно молчали.

Святейший Иоаким прочитал «Отче наш» и предложил:

   – Все мы видим и слышим – большинство за избрание великим государем царевича Петра, но есть и другое мнение. Право первородства древнейшее. Да не будет распри между нами. Обратимся к народу. Слава Богу, выбранных со всей России в Москве нынче много, усопший государь призвал их для решения военных дел, торговых и иных.

Послали за соборными людьми, чтоб не мешкая явились на площадь перед Красным крыльцом.

Через полчаса к собравшимся вышли святейший патриарх, архиереи, бояре, ближние люди царевичей и царя, лежащего во гробе.

Святейший благословил народ и рёк:

   – Изволением Божиим великий государь царь Фёдор Алексеевич всея Великие, Малые и Белые России оставил земное царство ради небесного, суетное ради вечного. Детей великому государю, обретшему вечный покой, Господь не дал. Остались братья его, великие князья Иоанн Алексеевич и Пётр Алексеевич. Думай, народ, кому быть на царстве, – старшему, Иоанну, скорбному главой, младшему Петру, коему десяти лет ещё не исполнилось, или обоим вместе? Объявите единодушное согласие ваше.

   – Хотим Петра! – крикнули из толпы: не дурака же посадить себе на шею.

   – Петра, младшего! Умного! – веселилась толпа под мерные удары колоколов.

   – Да будет единый царь Пётр Алексеевич! – объявили выборные люди общее своё мнение, но тут, рассекая толпу, кинулась к Красному крыльцу решительная ватага.

   – Ивана Алексеевича! – кричали что есть мочи эти несогласные.

Святейший Иоаким повторил вопрос:

   – Кому быть на престоле Московского государства?

   – Петру Алексеевичу! – грянуло тысячеголосо.

   – Ивану Алексеевичу! – надрывали глотки сторонники Милославских.

Дворянин Максим Сумбулов пробился вперёд.

   – Престол Московского царства по первородству принадлежит царевичу Ивану, – сказал он патриарху. – Сё выбор Всевышнего!

   – Петра Алексеевича! Петра Алексеевича! Петра! Петра! – гремела площадь. Весело давить маломочных упрямцев!

Дьяки крикнули тишины, и патриарх объявил:

   – По избранию всех чинов московских и многих людей земли Русской быть великим государем и царём Петру Алексеевичу!

Архиереи, синклит вернулись в Грановитую палату, а там уже не два трона – один, трон Иоанна Грозного, белая резная кость.

На трон посадили Петра Алексеевича, святейший Иоаким совершил ритуал наречения в цари и, взявши крест, стал возле престола. Бояре, окольничие, думные люди присягали царю-отроку и покорно целовали крест – Милославские, Хитрово, Собакины, и князь Василий Васильевич Голицын, главный советник царевны Софьи, и князь Иван Андреевич Хованский, не терпевший выскочек Нарышкиных.

Дворцовые люди: стольники, стряпчие, дворяне московские, жильцы целовали крест на верность великому государю Петру Алексеевичу в церкви Спаса Вверху, к присяге приводили их Яков Никитич Одоевский да Щербатов с думным дьяком Василием Семёновым.

В Успенском соборе царю Петру клялась в верности стольная Москва. У присяги были боярин Пётр Салтыков, окольничий князь Григорий Козловский, думный дьяк Емельян Украинцев.

Фёдора Алексеевича во гроб клали, а именем великого государя Петра уже шли жалования: в спальники записали Ивана Кирилловича Нарышкина, его братьев Афанасия, Льва, Мартемьяна, Фёдора да Тимофея Юшкова с Тихоном Стрешневым – бывших стольников царевича.

Тотчас последовал ещё один указ: великий государь пожаловал из опалы, велел быть в Москве Артамону Сергеевичу Матвееву да Ивану Кирилловичу Нарышкину.

Артамону же Сергеевичу вместе с указом о помиловании послали ещё и грамоту: писаться по-прежнему боярином. Стольник Семён Алмазов помчался в Лух. Не мешкая. На ночь глядя.

Роняли медные слёзы колокола.

В Кремле плакать было недосуг, зато Москва горевала. Коли уходит человек в мир иной во цвете лет – всякому сердцу и тошно, и обидно, а коли человек сей царь – тут только головой вскрутнуть да слезами умыться.

Любит народ русский поплакать о судьбине. Ранняя смерть равняет царя с ярыжкою.

Марфа Матвеевна сидела обмерев, как заяц садится перед охотником, когда силы-то уже нет ноги уносить. Изумительная жизнь задалась ей два с половиной месяца тому назад: была сирота без приданого, и на тебе – царица! Великая государыня всея России! А сколько раз с мужем в постели спала, сладкий долг жены исполняя, – на одной руке пальчиков хватит. В день венчания захворал, а потом пост, да ведь Великий, Страшный, а там Пасха – и жизни конец.

На свечу всё смотрела Марфа Матвеевна. Господи! Царские свечи аршинные, горят долго, а хозяева-то их как мотыльки... Пых! Пых!

Уложили царицу сердобольные служанки поспать, а утро уж вот оно.

Рано поутру с митрополитами, с архиепископами, с епископами пришествовал ко гробу царя Фёдора Алексеевича святейший патриарх.

Из хором тело несли спальники: князь Данила Черкасский, Владимир Шереметев, Михайла Собакин, Михайла Ртищев, Иван Матюшкин, Василий Грушецкий. Все молодые, любимцы канувшего в вечность царства.

На Красном крыльце гроб поставили в сани, укрытые золотым бархатом. Сам гроб обернут был аксамитом, тоже золотым, кровля в золотой объяри.

Суета сует. На земле человека по платью принимают, на небе – по красоте души. И однако ж кесарю кесарево.

За гробом Фёдора Алексеевича шёл его брат, царь Пётр, чуть позади царица Наталья Кирилловна и царевна Софья. У распри лик был русскому царству на удивление – женский.

Медведице от роду тридцать с годом, шесть лет страха за жизнь сына, братьев, отца и за свою. Софье – двадцать пятый: десять лет ненависти к мачехе. Беспричинной, а сё язва незаживающая. Вопила Софья страшно, забивала плакальщиц.

За Натальей Кирилловной, за Софьей, своею волей ставшей рядом с великой государыней, – в санях несли Марфу Матвеевну: последний её выход.

Солнце смотрело в тот день стыдливо, с Москвы-реки тумана надуло.

Царь Пётр и царица Наталья Кирилловна простились с Фёдором Алексеевичем целованием. И удалились. Пётр был юн, а царицам стоять обедню со всеми не годится, токмо на царицынском месте, за ширмами. Но Софья в храм вошла. Вошла и Марфа Матвеевна. Отстояли возле гроба и обедню, и отпевание. Софья зверем стенала.

Когда служба кончилась, зачитали эпитафию, сочинённую Сильвестром Медведевым, лучшим учеником Симеона Полоцкого:


 
Зде лежит Царь Фёдор, в небе стоит цело,
Стоит духом перед Богом, само лежит тело.
Аще лежит, своему лежит Царь Царёве,
Аще стоит, своему стоит Господеве.
 

Возле гробницы усопшего самодержца день за днём менялись сидячие караулы бояр и синклита. Увы! Москва уже не скорбью жила – возмущением.

Ходили слухи: в Кремле была драка – боярин князь Юрий Михайлович Одоевский влепил пощёчину пожалованному в бояре и в оружейничие Ивану Кирилловичу Нарышкину. Собакой назвал.

– Шкуру нашу делят, – пускали смешки весельчаки, – кому из них драть с нас!

Так оно и было. Старое боярство: Одоевские, Долгорукие, Стрешневы, Голицыны, Шереметевы и Черкасские, Куракины – встали за Петра вместе с Нарышкиными и со всей молодой порослью Языковых, Лихачёвых, Апраксиных оттеснили от престола, от приказов, от царской кормушки Милославских, Хитрово, Собакиных... Единения хватило на одну ночь, когда Петра в цари сажали. Увы! Наутро уже схватились друг с другом.

Нарышкины, имея в родственниках царя и мать-царицу, посчитали себя в Московском государстве людьми первейшими, но для старых родов, для исконных – от Рюрика, от Гедемина, от ордынских ханов – все эти Кирилловичи были ничтожными выскочками, их можно терпеть, но пусть место своё знают.

Наталья Кирилловна Бога молила, чтоб Артамон Сергеевич Матвеев не замешкался – половодье, дороги непролазные.

Страхи царицы-матери были не пустыми. На третий день правления великому государю Петру Алексеевичу ударили челом стрельцы: жаловались на непомерные налоги и на всякое разорение от полковников и пятидесятских.

К стрельцам послали с царским указом думного дьяка Лариона Иванова: пусть служилый народ переменит челобитье, попросит царя, чтоб пожаловал их, оборонил от полковников, от начальных людей.

Стрельцам спешили угодить и ещё как угодили! Пётр Алексеевич велел бить кнутом полковников Карандеева и Грибоедова, бить батогами Колобова, Титова, Борисова, Нелидова, Перхулова, Дохтурова, Воробина, Вешнякова, Глебова, Крома, Танеева, Щепина. Всех битых лишили чинов, на их место поставили людей, стрельцам угодных. Из старых начальников осталось только трое: Матвей Кравков, Иван Полтев, Родион Астафьев.

Стрельцы вроде бы угомонились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю