Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 56 страниц)
5
Венчался великий государь самодержец всея России Фёдор Алексеевич с Агафьей Семёновной Грушецкой в день Иоанна Многострадального, 18 июля 1680 года. Венчал святейший патриарх Иоаким.
За неделю до торжества бояре, окольничие и все высокие чины получили царский указ: ради великого государева праздника при венчании и на свадьбе всем быть в золотом платье, а у кого нет – будут сидеть в тёмном углу между Столовой и Сборной палатами.
Золотом сияла свадьба. Однако ж пировали не так, как деды, – сорок дней и ночей кряду. Покушали царских пирогов денёк – и довольно.
– Мочи у меня нет – неделю за столами сидеть, – признался Фёдор Алексеевич старику Одоевскому. – Вон поляки – проели, пропили своё царство, а на деньги столько добрых дел можно устроить.
Долгие пиры отменил, но старого обычая – приёма поздравлений и подарков – нарушить не посмел.
Царское счастье как не позолотить, подарок – лучшее о себе напоминание.
Среди первых дарителей явился пред царские очи боярин Иван Михайлович Милославский. Сиял улыбкою.
– Великий государь, дозволь поднести царице Агафье Семёновне – дивному цвету на земле Русской – от сердца моего!
Тут Фёдор Алексеевич как бровями-то шевельнул, как поднялся с трона тучей да как посошком-то царским об пол вдарил:
– От сердца, говоришь? В твоём сердце черви погибели счастью моему.
Величав был Иван Михайлович, а затрясся будто лист осиновый:
– Смилуйся, самодержец! По глупости моей доверился навету – стыд и срам моим сединам. Возношу имя преславной царицы-государыни к высочайшему престолу...
Фёдор Алексеевич ещё разок посошком стукнул:
– Умолкни, Иван! Ты прежде непотребностью на всю Москву поносил Агафью Семёновну... А вышло не по-твоему, дарами хочешь свои плутни закрыть. Забирай свои дарений. Да поскорее.
При боярах этакое сказано было. Поволокся Иван Михайлович из Грановитой палаты, едва жив. В единый миг здоровьишком оскудел. Царское слово разит как молния. Уже на следующий день из десяти приказов один оставили.
А новым людям ради царского счастья – награды. Ивана Максимовича Языкова самодержец возвёл в чины окольничего и оружейничего. Получил окольничего думный дьяк Иван Васильевич Заборовский – племянница в царицах, родственников Агафьи Семёновны Василия да Михаила Фокиных-Грушецких записали в стольники, а Алексей Тимофеевич Лихачёв был пожалован в постельничьи с ключом. И, как великую милость, указал ему государь составить историю Московского царства. Боярство было сказано любимцу Фёдора Алексеевича крайчему Василию Одоевскому. Новый боярин получил в управление приказ Большой казны, Хлебный, Дворцовый, Судный приказы.
Покончив с кремлёвскими ликованиями, Фёдор Алексеевич уехал с царицею в Измайлово, прочь от суеты и нарочитого славословия.
Агафья Семёновна одарила своего суженого такою нежностью, таким благодарным теплом, что он признался ей:
– Воистину! Без тебя был я половиной, а ныне целый человек. Одно мы с тобой, Агафьюшка. Берег Господь нас друг для друга. Никакими молитвами не отдарить милость Его.
– Отдарим! – всею душой сказалось у Агафьи Семёновны.
– Да чем же?
– Любовью нашей. Бог любящим радуется.
И она касалась височком плеча его, и молчали они, слушая, как счастье перетекает по их жилочкам.
А как гуляли по саду, на цветы глядели, Агафья Семёновна сказала:
– Государь мой, за дарованное нам Господом Богом и Богородицей супружество хотела бы я сделать доброе дело для самых несчастных людей, у коих и надежды даже не осталось никакой.
Поцеловал Фёдор Алексеевич царицыны пальчики и согласился:
– Будь голубицею народу нашему. Принесут тебе самые горестные разбойные дела, а ты уж решай, как сердце тебе скажет.
Вернулись в Москву через неделю, а у Фёдора Алексеевича слово памятливое. В тот же день подали Агафье Семёновне челобитные и всякие доносы и дознания.
Одна крестьянка, Владимирской земли дочь, за злое дело отсекла мужу голову косой. По старому закону бабу окопали: в землю зарыли, одна голова наружу. Смерть долгая, мученическая.
Духовенство града Владимира прислало к царю скорого гонца с челобитьем: злодейку-бабу помиловать бы, достать из земли и постричь в иноческий чин.
От страха Божьего пошли по Агафье Семёновне мурашки ледяные, но одолела душевную немочь, пожаловала владимирское духовенство: пусть возьмут бабу на исправление.
А следующих три дела о том же, о злодейках, прибивших до смерти мужей. Все из московских слобод: купчиха, стрелецкая жена, жена пономаря. И дальше не легче. Кому хотят руку сечь, кому ногу и руку, кому персты.
– Какая страшная жизнь! – Агафья Семёновна, рассказывая супругу о чтении бумаг, слёзок не удержала.
Фёдор Алексеевич просмотрел челобитья и разгневался:
– Что за непослушание! Я в прошлом году отменил казни, плодящие калек!
Позвал к себе на Верх Башмакова. Тотчас были составлены грозные указы, писари заскрипели перьями, гонцы готовили лошадей. Кончай, кончай, Русь, с кровавым дикарством – добрый царь на столе твоём!
В эти же самые дни счастья своего Фёдор Алексеевич представил Думе указ о Золотой палате. Золотая палата должна была заняться расправными делами, навести в них порядок. Главою Золотой палаты царь назначил Никиту Ивановича Одоевского – составителя Уложения – свода законов Московского царства.
На этом же заседании Думы Фёдор Алексеевич произвёл замену старой формулы: «Государь указал, и бояре приговорили» – на новую: «По указу великого государя бояре приговорили». Вроде бы то же самое, а власти у бояр убыло.
6
Ласковым августовским днём Фёдор Алексеевич привёз царицу в Хорошево. Коли две жизни стали одной, так и все радости, все привязанности – другу сердца.
Кони – чудо творения. А в Хорошеве были собраны царские любимцы. В одних стойлах – валашские, золотые. Было видно, как они радуются своему хозяину. Склоняли головы, ожидая ласки.
– Вот они, живые, тёплые, а как сон! – Агафья Семёновна дотрагивалась до лошадей и тихонечко смеялась, счастливая, как дитя.
Фёдор Алексеевич возликовал сердцем, видя, что и эта радость у них одна, повёл и показал чёрных красавцев.
– Все из Польши. Яростное племя! В сражении грызут врагов не хуже собак.
С коней и впрямь будто пламень слетал, трепетали от нетерпения принять на себя хозяина, нести его, пожираящали.
Агафья Семёновна и чёрных коней приласкала. И диво дивное – дозволили касаться себя.
– Для них простор – счастье.
– Ах, верно! Верно! – Фёдору Алексеевичу хотелось взять Агафью Семёновну на руки, нести, целовать, но ведь конюхи смотрят.
В другой конюшне стояли белые как снег арабы. Эти требовали почитания молчаливого. И Агафья Семёновна молчала, но глаза-то, глаза говорили, и всё-то сокровенное, всё-то самое-самое!
В этой же конюшне у Фёдора Алексеевича стояли туркменские кони. Высокие, серебряной масти в чёрную крапинку.
– Ах, хорошо быть царями! – воскликнула Агафья Семёновна, и Фёдор Алексеевич рассмеялся.
– У меня ещё конюшня есть.
В этой стояли кони-громады. Тяжелоглавые, с грудью как два щита, с ногами могучими, волосатыми.
– Я хочу устроить конезавод в Рязани да в Мценске, – сказал Фёдор Алексеевич. – Таких бы коней да каждому бы крестьянину. Гляди, какая силища! Стог увезут. А пашню пахать! Любую дерновину одолеют, лишь только сошку держи! Тысячу бы таких лошадей. А где тысяча, там и две. Я переведу кляч в России. Моё царство будет – конное. По коню на двор – бедность прочь, по два коня – хозяину поклон, по три – вот и богачи. Мы нашим деткам, Агафьюшка, оставим богатую Россию.
– Господи! Услышь слова мужа моего! – Агафья Семёновна перекрестилась.
– Хочешь прокатиться? – Глаза у Фёдора Алексеевича светились по-мальчишески, с озорством. – Ты не бойся, лошадь подберём смирную.
– Ну уж нет! – Агафья Семёновна даже раскраснелась. – Сама укажу, какая по мне.
И подвела к чёрной кобыле, к огню живому.
Тогда и он взял чёрную.
Поле было без краю, по полю колокольчики. И скакали они конь о конь. Ветер, ревнуя к конскому бегу, ударил в седоков, норовя сдёрнуть с седел, оземь вдарить. Порывами нападал, но смирился. А смирясь, ещё и помогал коням пускать зелено-синие версты под копыта.
Унеслись в неведомое. Остановили коней посреди земли и неба, поглядели друг на друга. И сказал Фёдор Алексеевич:
– Царица моя! Роди мне сына.
И ответила Агафья Семёновна:
– Царь – жизнь моя! Я тебе семерых рожу.
– Агафьюшка! Рожай! Коней хватит. Вдесятером скакать будем!
Вернулись в Москву, готовые дарить счастьем первого встречного, а Фёдора Алексеевича монах Заиконоспасского монастыря ожидает.
– Старец Симеон нынче соборовался. Просил у тебя, великий государь, прощения. Иконку вот прислал, благословляет.
Симеон Полоцкий болел уже третью неделю, но Фёдору Алексеевичу не думалось о плохом, учителю всего-то шестьдесят с годом. Тотчас послал впереди себя врачей и сам поехал на Никольскую.
Фёдор Алексеевич любил бывать в Заиконоспасской обители – сё святая крепость книжников. Монастырь основал Борис Годунов в первые, счастливые годы своего правления. Отсюда собирался нести свет науки по градам и весям России.
Ехали ради многолюдья медленно, хотя впереди кареты бежали скороходы. Народ царю радовался. Иные, кланяясь, на колени вставали.
Вдоль Никольской сплошь иконные лавки, в иных – книги.
– А чего ради святейший Иоаким перевёл школу из типографии в Богоявленский монастырь? – спросил Фёдор Алексеевич Симеонова посланца.
Лицо монаха было знакомое, а где его видел – не приходило на ум.
Инок поклонился:
– Прости, великий государь! Не любит святейший нашего старца. Учёности не любит.
Фёдор Алексеевич вздохнул: суровость патриарха была какая-то поперечная. Даже к царским просьбам глух. Трижды просил его вернуть святейшему Никону архиерейство, перевести в Воскресенский монастырь – молчит.
Проехали Святые ворота. За величавым Спасским собором, поставленным батюшкой Алексеем Михайловичем, вдоль Китайгородской стены строили учительский корпус для академии. И вдруг испугалось сердце, защемило. Без отца Симеона патриарх Иоаким всю науку заморозит. Для святейшего латынь и римский папа – одно слово.
Старец Симеон встретил царя благодарной улыбкой. Он был в рясе, лежал поверх одеяла, подушки поставлены горкой. Сделал движение подняться, но Фёдор Алексеевич остановил его, сам уложил ноги учителя на постель.
– Отдыхай, отче! Врачи сказали, лучшее лекарство для тебя – отдохновение. Скорее поправишься.
– Святая ложь – всё-таки ложь. – Симеон прикрыл глаза. – Мало мне осталось, великий государь. Поторопимся... Без учёных людей, без академии – царство как без крыл. Наука возносит человека к горнему миру, наукою прирастает сила царств и народов. Слышишь ли ты меня?
– Слышу, отче. Твои слова мне заповедь.
– Его тебе оставляю, – указал глазами на посланца своего. – Четверо у меня было учеников. Сильвестр Медведев – лучший. Высокого ума человек.
– Медведев! – Царь узнал наконец монаха. – Я же тебя расспрашивал года три тому назад – отчего постригаешься? В клобуке не признал. Помню твоё челобитье: «Ничто в мире лучше, яко глава крепкого тела, егда умна, здрава». Здравые головы – благодеяние царства.
Фёдор Алексеевич сел на стул, рядом с постелью, взял Симеона за руку. Рука была ледяная. Слёзы хлынули в горло.
– Отче! Что ещё сделать – говори.
Губы у Симеона были сухие, разлепил трудно.
– Облегчи участь Артамона Сергеевича. Он – почитатель учёных людей. Сгодился бы... – Умирающий нахмурился, но тотчас снова просветлел лицом. – Знаешь, что перед глазами-то? Батюшки твоего Коломенский дворец. Истинное русское чудо!
До зело красный, прехитро созданный,
Честности царствей депо сготовленный,
Красоту его мощно есть ровняти
Соломоновой прекрасной палате...
Сильвестр тебе стихи отныне станет писать. Научен... У Сильвестра возьми устав академии. Ты вели... допускать его... до себя.
Заснул. Покойно, дышал ровно.
Фёдор Алексеевич уехал, а уже через час доложили:
– Отец Симеон скончался.
– Какой сегодня день? – спросил царь.
– Двадцать пятое августа.
– Приеду на отпевание. Скажите отцу Сильвестру, пусть эпитафию сочинит.
Почитал своего учителя великий государь за человека великого.
Трижды возвращал эпитафию автору. Потом уж сам прошёлся по ней.
Такова была слава от царя первому русскому поэту.
7
Одно из желаний усопшего – облегчить участь Матвеева – царь исполнил раньше подсказки учителя. 30 июля 1680 года Артамон Сергеевич с сыном Андреем отбыли из Пустозерска в поезде воеводы Гаврилы Тухачевского, ехавшего принимать в управление город Мезень.
Приходил Артамон Сергеевич прощаться с Аввакумом, а у того ум досадою повредился.
Передал «Послание чадам церковным о враге Божии Фёдоре». И вся беседа о том же. Сон свой рассказал, помещённый в послании.
– Ужо было мне за покладистость к сатанинской прелести! – говорил Аввакум, посмеиваясь. – Помнишь, рассказывал тебе весной, как мириться ходил к Фёдору, терпел его блевотину на Троицу. Так всё и тянулось ради слёз старца Епифания. Ему мир подавай! А мир миру рознь. Божий – не чета миру тьмы. И вот, неделю тому – повалился я спать, миротворец безмозглый. Вижу себя со старцем возле церкви. Деревянненькая, лепая. А поодаль от нас, на горе, Фёдор. И не один. Немцами окружён, скотами. Боровы с клыками, у козлов рожи, у верблюдов рога. А на тех свиньях, козлах да верблюдах – татаре. Старец меня к горе-то подтолкнул. Плачу, но иду. А Фёдор-то, с горы-то, давай ссать на меня. И всё на ноги. Чую, горят! Уж такое жжение, будто я их в печь, в пламень сунул. Творю молитву – не доходит до Господа. А он, бес, речёт с горы: «Вот тебе за безумие в прибавку». И давай душить меня, ломать. Не до дружка стало – до своего брюшка! Я, пробудясь, с лавки свалился, да лбом в землю, кричу: «Благодарю Тя, Господи! Внемлю гневу Твоему». На том и кончился мир наш с Федькой-злыднем.
Горько было слушать Артамону Сергеевичу о нелепой распре горемык. Спросил:
– Ты, батька, семье-то написал письмо?
Охнул Аввакум, будто в груди у него камень оборвался:
– Не утоляют письма печали, боярин! Погладил бы аз Марковну по головке за все муки её – не дотянуться. Сильны разлучники наши, а сердце, Артамон, уныния не ведает. Не меня ради терпит Марковна – ради Христа... Письмишко-то вот оно. Бумагу отняли, а я на бересте наскрябал. Отвези... Скажи им всем – благословляет батька на терпение. А младшему моему, Афонюшке, передай: Москва по нему исскучалась. Царь невинному волю пожаловал. Ну и с Богом! Пусть Сладчайшему Исусу в Москве послужит, среди людей поживёт, хранимый Богородицей, а то ведь с малых лет – в тюрьмах да в пустынях.
Просто говорил Аввакум. Искушённый в посольских тонкостях Матвеев не только не услышал, не увидел, но и не учуял игры, затеваемой страстотерпцем. А игра была. После Матвеева приходил к яме стрелец, взятый воеводой Тухачевским на службу в Мезень. Повёз этот стрелец для передачи в Москву верным людям туесок, полный берестами. А на тех берестах страстотерпец процарапал лики царя Алексея и ныне царствующего Фёдора, патриархов Паисия, Никона, Макария, митрополита Лигарида. И ко всякой личине была приписка. Самая невинная у Лигарида – сребролюбец, продал Христа, у Никона – лустец баб, стало быть жадный до баб, а на иных берестах и совсем уж матерно. О царе Алексее – «в смоле сидит», о царе здравствующем – потатчик врагам Христовым.
Такое говорить царям – на кнут напроситься. Но что делать? Благоразумие гонимого утверждает гонителя в правоте. Страдание же, как и всё в человеке, стремится к высшей точке своей, за которой – рай.
...Дорога в Мезень из Пустозерска долгая. На пяти кораблях Тухачевский со своими спутниками плыл Печорой, Ижмой до Ижемской слободы, далее рекой Ухтой, переволокся на реки Весляну, Вымь, и опять волоками до реки Мезени, до Глотовой слободы. Город Мезень в семи вёрстах от Мезенской губы, а это уже Белое море – Москвы не видать, но за месяц-другой доехать можно.
Дали в Мезени Матвееву большой двор: дом в два этажа с подклетью, три избы, баня, амбар.
Отдохнув с дороги, понёс Артамон Сергеевич письмо Аввакума супруге его, Анастасии Марковне. Семейство расстриженного протопопа помещалось в добром доме.
Анастасия Марковна одета была в чёрное, но в лице ни скорби, ни измученности. Глаза смотрели приветливо, морщинок всего две, у переносицы. А ведь жизнь протопопицы – скитания. По Сибири, по Даурии, ссылка в Мезень, тюрьма...
– Здоров ли батюшка-то? – спросила.
– Здоров. С Фёдором воюет. – Вместе с письмом передал «Послание о Фёдоре». Не удержался, зачитал конец: – «Любите враги ваша, душеядцов же, еретиков отгребайтеся. Аще спасение ваше вредят, подобает ненавидети их». Вот он как, батька-то, на Фёдора. Но и себя не жалеет. Коли разленюся, говорит, давай и мне кнут на спину. Да не ремённый, каким воевода Пашков потчевал в Братске, но железный, огнём клокочущий.
– Такой уж он, Аввакум Петрович! – Анастасия Марковна поклонилась благодарно, просила гостя за стол, хлеба-соли отведать.
Кушанье было рыбное, приготовлено вкусно. За обедом Артамон Сергеевич спросил:
– От государя вашему семейству дают жалованье?
– Слава Богу, царь милостив. По грошу на человека в день получаем, малые детки по три денежки.
Анастасия Марковна перекрестилась двумя перстами.
Артамон Матвеевич чуть было стол не опрокинул, так его дёрнуло. И не оттого, что протопопица держалась старого обряда. Сам он, и сын его, и челядники получали на житье из казны, как Аввакумовы внучата!
Вернулся к себе в великой досаде. Тотчас сел писать челобитье царю: «Жалованья из мезенских доходов дано мне, Артамошке, сто пятьдесят рублей по три денежки, а на иные дни и не будет по три денежки, а на одежду нам твоего государского милостивого указу нет. А и противникам церковным, которые сосланы на Мезень, Аввакума жена и дети, и тем твоего государева жалованья на день по грошу на человека, а на малых по три денежки, а мы, холопи твои, не противники ни Церкви, ни Вашему Царскому повелению, а хлеб твоего государского жалованья в твоей великого государя грамоте написано – ржи двести четвертей, овса пятьдесят четвертей, ячменя тож, а мерою ныне Вашим великого государя указом медною мерою: всего будет – ржи сто пятнадцать четвертей, овса двадцать восемь и ячменя тож, и того ради Вашего государского жалованья радуем и плачем».
Наябедничал великий человек на малых, но гору новых гонений на семейство Аввакума возвёл, увы, сам Аввакум.
8
Царь с царицею сидели над серебряною братиною с изображением Предтечи Иоанна, крестящего Христа во Иордане, и ждали полночи.
– Я в детстве с царевной Татьяной Михайловной на воду смотрел. – Фёдор Алексеевич дотронулся до бровки Агафьи Семёновны.
– Пушинка?
– Лепота! Глазами глядишь – шёлк, а потрогаешь – колюче.
– Царицам нельзя быть шёлковыми. Вон как Наталье Кирилловне приходится беречься.
– Покуда я на царстве, Наталью Кирилловну, братца моего Петрушу не токмо обидеть – дунуть в их сторону не позволю. Ты не думай, я не забываю о вдове отца моего. Не забывать, помнить – царское дело. Ради праздника послал вчера в Преображенское триста рублей, да пять осётров, да камки наилучшей, да объяри, а Петру коня с седлом, с саадаком, и ружьецо. Вроде бы совсем детское, а стреляет взаправду.
– Ах, что это мы с тобой разговорились... Чудо пропустим.
– Мы с Татьяной Михайловной ничего не углядели.
– Ах, Господи! Колыхнулось бы! На наше счастье! Ради нашего дитяти!
Фёдор Алексеевич приложил перст к царициным устам:
– Не загадывай! Завтрашний день у Господа. Подаст – проживём и возблагодарим.
– Фёдор Алексеевич, ты гляди, гляди, вроде бы рябь?
Государь улыбнулся, положил руку на головку Агафье Семёновне:
– Пошли спать, милая! Утро вечера мудренее. Завтра служба праздничная, Крестный ход на. Иордань...
– А завтра или сегодня небеса разверзаются? О чём ни помолись – сбудется.
– Всякий день, всякую ночь для молитвы, коли сердце чистое, небеса не затворены...
– Фёдор Алексеевич, а о чём бы ты хотел Бога попросить?
– О покое в царстве.
– А я – чтобы сына тебе родить! – приникла к мужнему плечу. – Мне немножко страшно. Рожать – куда денешься! Уж такая доля женская... Я кричать не хочу. Я, когда маленькая ушибалась, – ни за что не плакала.
– Будь покойна. У нас докторов – целая дюжина.
Легли в постель. Задремали, но Агафья Семёновна спросила, и по голосу было понятно – улыбается:
– А в чём завтра будут бояре, твоя царская дворня?
– Богоявление – великий праздник. В золотых ферязях все должны быть.
– А на Масленицу в бархатных или в объярных?
– Масленица – всему народу радость. В бархатных.
Указ носить в разные дни разное платье боярам, окольничим, думным людям, дворцовым чинам Фёдор Алексеевич объявил в конце декабря.
– Ты у меня выдумщик! – Агафья Семёновна сладко потянулась.
– Если есть чем украсить жизнь, укрась её, – сонно сказал Фёдор Алексеевич.
– Отменил бы ты указ носить бабьи охабни провинившимся дворянам.
– Бабьи охабни носят робкие сердцем, кто с поля боя бежал.
– Господь Бог убийц прощает. Зачем позорить людей? Позор отца на всё семейство ложится. Детишек-то небось, как зверят, травят, и ровесники, и взрослые дураки.
– Милость царицы – цветы царства. – Фёдор Алексеевич дотронулся рукой до щёчки Агафьи Семёновны и заснул. Засмеялся во сне, и уж так славно.
...Царь спал, да супротивники его бодрствовали. В полночь в доме Ксении Ивановны, бывшей казначеи боярыни Морозовой, молились о завтрашнем походе верных на царя отступников, на погубителей веры и Святой Руси.
Игумен Симеон Крашенинников после молебна помазал елеем воинство своё, и первым Афанасия, сына Аввакума, принёсшего из Мезени оружие, произведённое и освящённое его батюшкой, протопопом – берестяные грамотки с личинами царей и архиереев, истребивших святость древнего обряда. На Афанасия глядели с горестным умилением: вылитый Аввакум, только шея-то длиннющая – лебедёнок! Дело предстоит страшное, рукастым медведям царёвым только лапой махнуть – слетит головушка.
Глаза у паренька – соколиками, отцовской породы, да ведь и человек северный, в Мезени родился. Шестнадцатый годок. С рыбаками в море хаживал.
Море – страх Божий, но простор, воля, а завтра – зверю в пасть.
Испивши святой воды, заговорщики легли спать. На полу, на тулупы. Через два часа их подняли. Помолились, попросили друг у друга прощения, пошли. По двое, по трое.
Проста была русская жизнь. Хочешь на царя поглядеть, ступай в Кремль, в Успенский собор. Тут тебе и царь, и патриарх, и бояре – краса да гроза Московского царства.
Афанасий шёл вместе с Герасимом Шапочкиным. Герасим нёс узел. В узле большая корчага с дёгтем, в корчаге палка, обмотанная тряпьём. У Афанасия в торбе за плечами лежали отцовские берестяные картинки.
В Кремль вошли через Спасские ворота.
Герасим, показывая на Ивана Великого, сказал:
– Давай-ка поменяемся. Я полезу на колокольню, а ты ступай в Архангельский собор. Там он, медный гроб царя Алексея.
– Зачем меняться? – не понял Афанасий. – Я в соборе не был, не знаю, где чего.
– С Ивана Великого – не уйти от царских слуг. Лесенка узкая, ступеней небось сотни полторы. Схватят.
– А тебя?
– Я рад пострадать ради Христа. А ты – сын батюшки Аввакума. Дознаются – быть беде. Языки страстотерпцам пустозерским резали, персты и руки рубили – чего ещё-то ждать? Сруб?.. Ты и палку-то в руки не бери. Опрокинь на поганца весь горшок – и за дверь, да в толпу. Да шапку-то на голову надвинь, по самые брови – они и не углядят.
– А как царёв гроб распознать?
– Написано: царь Алексей Михайлович. Ходи, кланяйся, а сам смотри.
Богоявление – праздник вдохновенный. Открывается истина: человек, да хоть какой, Богу родня. Служба святейшему Иоакиму удалась, огромный Успенский собор ярче паникадила и свечей светился Духом Святым. Сей свет был на лицах священства, на лицах прихожан.
Царь стоял на клиросе. Его голос и среди хора узнавали. Как рожок берестяной, да со слезою, будто капля сока берёзового: «Явился еси днесь, вселенней, и свет Твой, Господи, знаменася на нас, в разуме поющих Тя; пришёл если и явился еси, Свет неприступный».
И когда пели славу сию Господу, пришедшие в храм с умыслом принялись гасить свечи восковые и ставить вместо них свечи сальные. Люди увидели богохульство, поднялся шум, и тогда заговорщики с безумной яростью, с палками в пакле, коими колеса мажут, кинулись к иконостасу. Мазали хоругви, налой, пол горнего места, иконы. Кричали:
– Будьте вы прокляты, никонияне! Будь ты проклят, царь-отступник!
Злодеев хватали, те отбивались, народ побежал из собора вон.
И на голову людям с Ивана Великого полетели бумажные листы и бересты. На бумажках письмена о злодеяниях царя Алексея и патриарха, замучивших до смерти праведниц-сестёр Морозову, Урусову, рабу Божию Марию, казнённого в Ижме усечением главы блаженного Киприана, мучеников, сожжённых в срубах.
Афанасий Аввакумович отыскал гробницу царя Алексея Михайловича, когда уж переполох начался. Мазал дёгтем ненавистное имя и усыпальницу крест-накрест, крест-накрест и не мог остановиться, покуда приставы руки ему не заломили.
Царь Фёдор Алексеевич, переживши неистовство, не дрогнул, патриарх Иоаким тоже явил твёрдость отческую. Крестный ход из Кремля на Москву-реку двинулся в срок. Во искупление греха бунтовщиков людей окуналось во Иордань втрое против обычного, а мороз был знатный, Кремлёвская стена местами инеем обросла.
Пойманных раскольников, осквернителей праздника, святынь и гробниц, в тот же день употчевали кнутами. Герасим Шапочкин был поднят на дыбы, а юного Афанасия, сына Аввакума, жгли огнём.
И раскрылось: бунт раскольников – затея пустозерская, Аввакум, расстриженный протопоп, дотянулся рукою из своего ледяного далека до бородёнки царя Фёдора, ухватил-таки, пребольно дёрнул.
Сколько унесли с собою пустозерских берест с хульными словами о царях, о Никоне, о патриархах восточных, о владыках – неведомо, а укоризны в них все запретительные. И не токмо от Священного Писания, но и от божественных уст Спасителя.
Господи! Вот ведь как дела сходятся!
В эти самые дни, для Фёдора Алексеевича весьма горестные, – отцу-самодержцу поругание, царству Русскому поругание, – пришла отписка пустозерского воеводы стряпчего Андреяна Тихоновича Хоненева: «В остроге-де тюрьмы, где сидят ссыльные Аввакум с товарищами, все худы и развалились же, а починить тех тюрем нельзя ж, все сгнили, а вновь построить без твоего, великого государя, указу не смею».
Ответ был отправлен без промедления, тотчас: «Тюремный двор построить вновь, буде починить не мочно. А строить велеть тот тюремный двор с великим береженьем, чтоб из тюрьмы колодников кто не ушёл. А строить преж велеть тюремный тын, а избы после с великим же остерегательством».
Другой указ помчали на скорых в Мезень, таможенному голове Денису Язжину: прекратил бы он выдачу семье Аввакума подённого корму из таможенных и кабацких сборов.
Бунтуете, а ложкой в государев котёл лезете?! Так вот вам, ищите пропитания как птицы – что Бог подаст, то и ваше.