Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 56 страниц)
5
Алексей Михайлович слушал старца Ртищева вместе с Артамоном Сергеевичем. Старец пересказывал как можно подробнее, что говорил он сам, что говорила Анна Михайловна и какие были ответы боярыни на увещевания. Закончил рассказ, горестно всплеснув руками:
– Аввакумом, безумная, отгородилась от света Господнего, от тебя, государь, от всех нас. Выставляет два пальца с такой грозою, будто с пальцев тех вот-вот молния слетит.
– Всей опоры у неё – упрямство. – Лицо у Алексея Михайловича было обиженное, злое. – Тяжко ей бороться со мною. Един победитель, и знает она, кто одолеет, и я знаю.
Повёл по-бычьи головою, поднялся, пошёл было во внутренние покои, но вернулся, сказал Матвееву:
– Царю за терпение от Бога хвала. Приласкай, Артамон, Ивана Глебовича. Его все чуждаются, а он мне дорог. Огради чадо от безумной матери, – и вдруг вспомнил: – Ты же в Немецкую слободу собирался за музыкой, вот и возьми молодца с собою.
Артамон Сергеевич тотчас и послал за Морозовым.
Поехали в одной карете. Одет Иван Глебович был скромно. Шуба крыта тёмным сукном. Сапоги тоже тёмные, шитые серебряной нитью, шапка из куницы.
Лицо чистое, белое, как молоко, без румянца, ресницы длинные, девичьи, брови – две стрелы к переносице. И от этих стрелочек бровей, от белизны, от чистоты – печать горького недоумения. Глаза серые – душа в них до самого донца.
– Иван Глебович! – Артамону Сергеевичу хотелось сказать что-то хорошее, но с сочувствием лезть не больно-то прилично. – Иван Глебович, а что бы тебе не пойти служить в мой приказ? Посольские дела в государстве наиважнейшие.
– О, господин! – поклонился юноша. – У Бога все дыхания наши на счету. Что Бог пошлёт, то и будет.
И тут их бросило друг к другу на глубокой рытвине.
– Ты – прав! – засмеялся Артамон Сергеевич, чувствуя доброе расположение к молодому Морозову.
В слободе гостей ждали, повели в школу. При школе был просторный зал с помостом. Помост закрыт сшитыми кружевными скатертями, купленными у баб в стрелецкой слободе, там что ни дом – рукодельница.
Гостям и пастору Якову Грегори поставили кресла. Тотчас плеснуло медью литавр, затрубила труба, и под истому скрипок и виол кружева взмыли вверх, и явилось чудо. На помосте стояли, как настоящие, пальмы, смоквы, вились виноградные лозы. В правом углу сияло горячим золотом солнце, в левом – латунная луна. Прошли туда и сюда слоны, львы, жирафы. Флейта запиликала по-птичьи. И тут явились ангелы. Белые крылья, белые платья, золотые нимбы. Снова заиграли скрипки, виолы, ангелы подняли крылья и серебряными альтами запели до того стройно и сладкоголосо, что у Артамона Сергеевича защипало в носу. Покосился на Ивана Глебовича, а тот глаза утирает платочком.
Из-за пальм вышли Адам и Ева. Адам с фиговым листом на срамном месте, у Евы грудь, живот и всё, что ниже, скрывала виноградная лоза с гроздьями. Несколько ангелов взмыли вверх, поднятые на тонких верёвках, улетели, вернулись обратно. Звери, Адам с Евой, ангелы собрались все вместе, заиграл орган, труба затрубила. С солнца упали на землю золотые нити, с луны серебряные, а потом и кружевной занавес.
Пастор Грегори и прочие иноземцы, сидевшие на лавках, захлопали в ладоши.
– Театр, – сказал пастор, вопросительно глядя на Артамона Сергеевича и на Ивана Глебовича. – Это – театр.
– Театр, – повторил Артамон Сергеевич. – Расскажу великому государю в подробностях.
Представление закончилось, но люди не расходились. Поставили быстрёхонько посреди зала столы, постелили скатерти и устроили пир. Из еды – хлеб, из питья – пиво, к пиву – раки, сушёная рыба. Но веселье пошло большое. Пели всем столом, танцевали.
– Они как большая семья, – сказал в карете Артамон Сергеевич. – Как большая счастливая семья.
– Вот только Господа Бога ни разу не вспомнили, – подметил Иван Глебович.
– Богу они в кирхе молятся. Ты пойми, они – живут. Для радости живут, для жизни. А мы о смерти думаем с утра до вечера. Нам надобно многому у них учиться.
6
Грустный воротился домой Иван Глебович. Переступил домашний порог – ладаном пахнет. Черницы мелькают, как тени. Матушка Псалтырь читает. Подняла голову, улыбнулась, пошла навстречу.
– Чем тебя огорчили, чадо моё?
– Нет, матушка! Служба нынче у меня была лёгкая. Ездил с Матвеевым в Немецкую слободу, ряженых смотрели. Райское действо. Царь, видно, задумал царице показать.
– Господи! – Боярыня перекрестилась. – Что же он творит? Ведь рождён от кротчайшего из государей. Дедушка – патриарх. Кому он служит?
– Матушка, там ангелы пели. Всё так благообразно, так лепо!
– И тебя совращают, света! Богородица! Благодатная! Как уберечь дитя от антихристовых игрищ, коли игрища царь затевает?! Евдокия Прокопьевна приезжала нынче: царица понесла. Уж на третьем месяце. А ей вместо молитвы – игрища! Кого родить-то собираются?
«Матушка, у них, у немцев, так хорошо», – хотелось сказать Ивану Глебовичу, но сказал иное:
– Помолись обо мне.
Федосья Прокопьевна подошла к сыну, осенила крестным знамением.
– Свет очей моих, пришла пора о суетном поговорить. На тебя взваливаю мой воз. Не пристало инокине суды судить, доходы считать, нечистых на руку управляющих батогами потчевать. – Нашла на груди крест с частицами мощей и, сотворя безмолвную молитву, продолжала: – Перво-наперво с делами Большого Мурашкина разберись... Нынче притащилась умученная до полусмерти Керкира. В Мурашкине свой век доживала. А там – бунт, страсти! У Анны Ильиничны, царицыной сестры, твоей тётки, в комнатах жила... Ты расспроси, что там в Мурашкине содеялось, велико ли разорение. Мурашкино у нас самое большое, самое доходное имение. Я Керкиру-то спать с дороги положила... Едва лепечет.
– Будь покойна, матушка! – Иван Глебович улыбнулся вежливо, а нетерпения в глазах не скрыл: хотелось одному побыть, о немецкой жизни подумать, поискать среди книг – немецкую, с офортами городов. – Будь покойна, книги за прошлый год я просмотрел... Из Мурашкина с лета ни доходов, ни отписок... А Керкиру я помню. Пряники пекла вкусные. Земляничные, что ли?
– Земляничные! – На минутку вновь стала Федосьей Прокопьевной, лицо озарилось румянцем. – Мы в гости к Борису Ивановичу, к дядюшке твоему, на неделе раза по два, по три ездили. На беседы меня звал... Много у нас было говорено.
И погасла: в дверях моленной неслышно возникла скорбная фигура инокини Меланьи – на правило пора.
7
В доме боярыни Морозовой Керкира не ужилась... Иван Глебович говорил с нею ласково, расспросил о Мурашкине, погоревал об убиенных. Но увидела Керкира: у Бога в этом доме не мира просят – ярости. Хоромы велики, а для жизни места нет. Живут как в катакомбе, по себе вечную память поют. И боярыня, и монашенки, и слуги. Слуги-то притворно. Притворство явное, срамное. До того дошли – баню совсем не топят. Вшей плодят, чешутся, как окаянные.
Слава Богу, встретила в Благовещенской церкви Татьяну Михайловну. Царевна Керкире обрадовалась, к себе позвала. Выслушала. Повела к Наталье Кирилловне. Повесть пришлось повторить: и о мурашкинских бедах, и о вшивых обитателях морозовских палат. Татьяна Михайловна, не жалея добрых слов, рассказала о чудесной стряпне Керкиры.
– У Федосьи Прокопьевны какая теперь стряпня! – покручинилась знаменитая повариха. – Дворне лишь бы щи жирные, да чтоб из костей мозги выколачивать. Сама-то блажит, сухарик окунает в святую воду.
– А что же Иван Глебович кушает? – спросила Татьяна Михайловна.
– Юшку стерляжью. Молодой, а здоровьем не крепок. Привередным назвать нельзя, но всего-то он опасается. Ложку в уху помакает, помакает, осетровым хрящиком похрустит, куснёт хлебушка, выпьет глоток-другой взварцу – и отобедал.
– А Федосья Прокопьевна куда же смотрит?! – рассердилась Татьяна Михайловна.
– На иконы. Дом сей велик, молятся в нём истово, но никого-то не любят. Ушла бы аз в Мурашкино, да всё там разорено. Подругу мою и хозяйку чуть было в срубе не сожгли. У неё воры корабли забрали, и она же виновата...
Наталья Кирилловна глянула вопросительно на Авдотью Григорьевну. Супруга Матвеева тотчас и предложила:
– Не поглядишь ли, сударыня, как мы живём-можем с Артамоном Сергеевичем? Если придётся по сердцу – милости прошу. Артамон Сергеевич, случается, иноземных послов в гости зовёт.
– Небось брезгливые! Ложки платками протирают! – усмехнулась Татьяна Михайловна.
Авдотья Григорьевна засмеялась:
– Пожеманятся-пожеманятся, а потом за обе щеки уплетают!
– Только ангелы с неба не просят хлеба, – сказала Керкира. – Раздразнить охоту к еде нужно запахами. Иноземная еда – два грибка на тарели. А введи в раж – и поросёнка съедят, и косточки обсосут.
В тот же день очутилась Керкира в доме Артамона Сергеевича. Комнату ей отвели светлую, тёплую. Кухня изумила чистотой. Всякая вещь своё место знает. На стенах для кухонного обихода шкафы, чтоб ничто не пылилось.
Не русский обиход, но Керкире порядок понравился. Приготовила обед – к столу позвали. Жалованье стряпухе Артамон Сергеевич назначил, как ротмистру. Да ещё спросил: не мало ли?
– Помилуй тебя Бог! – изумилась Керкира. – За что такая награда?
– Красная еда, – серьёзно объяснил распорядитель Посольской печати, – отворит замкнутое сердце скорее, нежели красное слово. Будем вместе трудиться на благо Московского царства. Завтра у нас обедает священник из Малороссии. Ах, если бы он расчувствовался за столом-то!
– Пампушек напеку! – решила Керкира.
И таких наготовила пампушек – батюшка прослезился: уважают, а потому и сам преданность выказал.
Призадумался Артамон Сергеевич – добрая еда и впрямь службу служит.
Керкира обрела покой и даже почёт, но в эти же самые дни решена была судьба Федосьи Прокопьевны.
На Иоанна Златоуста после службы царь позвал в Столовую палату патриарха Иоасафа, бояр и ближних людей. Потрясая полоскою бумаги, говорил святейшему пастырю слова укоризны:
– Се неистовое послание получил я от распопа Доментиана. Я – великий государь Святой Руси, помазанник Божий – для сего безумца есть рог антихриста, а ты, отец, архипастырь мира православного – по слову ненависти – сосуд лжи, подбрёх. Доментиан сказал «слово и дело», его везли в Москву, а он от стрельцов бежал, оставя сие послание. И где бежал-то! Из Сергиевой лавры, из-под носа святой братии! Нашлись потатчики! Не велика беда, коли бы узника хлебцем подкормили. А вот на волю отпустить хулителя царя, патриарха, святых наших соборов – воровство и бунт. Сыскать бы жалельщиков – да в сруб!
Царь поднялся со своего места, подошёл к горящим свечам, поджёг свиток, бросил на пол. Все глядели, как корчится сгорающая на глазах бумага.
– Всех неистовых – на плаху, в сруб! Довольно уговаривать! Наше доброе они смелы попирать бесстыдно. Мы их терпим, а они нас – нет.
Царь наступил на сгоревший трупик Доментианова послания.
– Великий государь! – сказал Артамон Сергеевич. – В городах народ за старую веру не держится.
– Не за веру, за обряд, – поправил патриарх Иоасаф.
– Прости, святейший, – за обряд. Все недовольные по лесам разбежались.
– Вот и спалить их вместе с лесами. Дух противоборства – от сатаны. Довольно с нас одного Разина, другой не надобен.
Поднялся сидевший рядом с патриархом архимандрит Чудова монастыря Иоаким, поклонился государю, поклонился святейшему, Думе.
– Над матерью Церковью не в берлогах вижу глумление, но в самой Москве. Расстрига протопоп Аввакум оставил духовных чад в таких домах, куда даже владык на порог не пускают.
– Ах, на порог! – закричал Алексей Михайлович, привскакивая на своём высоком месте. – Ах, на порог! Да мы её из дома – прочь! О Федосье Прокопьевне говоришь? Я было разорил её, да сердобольных много. Мы им кушанья, вина фряжские, а они в нас – говном своим! Завтра же идите к ней, и пусть сама решает. Или с нами, или – прочь со двора. Тюрьма по Федосье навзрыд плачет. Тебе, святейший, решать, кого пошлёшь к боярыне Морозовой. А ты, Артамон Сергеевич, думного дьяка укажи.
– Великий государь! – поднялся князь Юрья Алексеевич Долгорукий. – У меня в Стрелецком приказе есть человек, коего никакими хитростями не проймёшь... Думный дьяк Иванов, Илларион.
– Добрый слуга, – согласился государь.
– Архимандрит Иоаким к боярыне пойдёт, – решил патриарх.
Алексей Михайлович тяжело вздохнул:
– Эх, Федосья Прокопьевна! Вот времена! Бабы царям перечат! Худой славой себя тешат. А царь-то, он ведь лев. Жахнет лапой – и мокрое место.
Посмотрел на бояр строго, но губы горько сложились. Хотел радовать и народ, и царство, а жизнь то один шершавый бок подставит, то другой – и оба в гноище.
8
День апостола Филиппа в доме боярыни Морозовой начался задолго до зари. Молились как всегда, но насельницы приметили: в глазах инокини-боярыни слёзы стоят, не проливаются.
После службы все обычно расходились поспать. На этот же раз Феодора пригласила всех на трапезу. Блюда были поставлены хоть и постные, но обильные, обеденные. Ели монашенки не торопко, строгая постница Елена так и вовсе только прикасалась губами к кушаньям.
– Насыщайтесь! – сказала Феодора со строгостью.
И, видя, что охоты к еде у стариц не прибыло, глянула на Меланью. Та поднялась, прочитала благодарственную молитву.
Феодора поклонилась инокиням до земли:
– Матушки мои! Пришло моё время. Разлетайтесь! Подальше, подальше от сего дома. Да сохранит вас Господь! А меня, грешную, благословите на Божие дело. Помолитесь, поплачьте. Да укрепит мя Господь ваших ради молитв, ежи страдати без сомнения о имени Господни.
Вспугнула стаю: кончилась покойная жизнь. Заметались матушки. Меланья спросила боярыню:
– Не позволишь ли взять недоеденное? Кто и где теперь накормит нас?
– Берите! – сказала Феодора. – Слуги мои котомки вам собрали. У кого шубы нет али плоховата – в людской выберете по себе. Шубы овчинные, но крытые. Там и валенки на всех.
Комнатные Анна Соболева да Ксения Иванова каждой старице подали варежки. Тяжелёхонькие. В правой – по десять рублей серебром – большие деньги, в левой – по десяти алтын. Меланье, матери духовной, Федосья Прокопьевна пожаловала сто рублей, шубу лисью, дала и лошадей, наказала слугам до Калуги матушку довести.
Ещё не рассвело как следует, а боярыня уже готова была к нашествию царских приставов – сестрица Евдокия Прокопьевна с вечера оповестила о грозящей беде. Но вот уж и солнышко взошло, позднее, зимнее – не тревожили. Иван Глебович сел трапезничать.
Федосья Прокопьевна подступила к нему со словами заветными, приготовленными в бессонные ночи:
– Чадо моё драгоценное. Вчера духу не набралась сказать тебе о злой напасти, иже стоящей за дверью дома нашего. Царь указал наслать на нас архимандритов с дьяками. Защитница наша, добрая душа Мария Ильинична, плачет по нас на Небесах. Увы! Михалыч-то, кобелясь, забыл о ней.
– Матушка, ну зачем ты о государе говоришь нелюбезно?.. Я, чай, во Дворце служу. Не видят мои глаза ни злодейства, ни лукавства. Государь честно живёт.
– Твоя чистота хранит тебя от зверя, живущего в Кремлёвских палатах. Сатанинское лукавство в ризы рядится золотые, слепит белизною. Но недолго ждать: царство русское повергнется вскоре во тьму кромешную. Одни купола с крестами в свету останутся.
– Ты хочешь, матушка, чтоб я перекрестился, выставив перед царём два перста? А потом – в яму, к дружку твоему, к распопу Аввакуму!
– О! О! – вскрикнула Федосья Прокопьевна, словно в сердце её укололи. – Хочу, чтобы ты жил счастливо, покойно, детишек бы наплодил. Ты один – Морозов... Но могу ли пожелать тебе, янтарю, внукам и правнукам – адской геенны?
– Что же патриарх Иоасаф, а с ним и вселенские патриархи не страшатся складывать воедино три перста? А владыки? Ни единого нет, чтоб ваше супротивничанье благословил.
– Павел Коломенский восстал – замучили. Что ты на владык смотришь? Владыки не моргнув глазом избрали в патриархи униата Игнатия при Самозванце. Ты ещё о боярах скажи! Кто святейшего Ермогена в Кремле голодом уморил? Ванька Романов со товарищи... Господи! Сама не знаю, что хочу для сына моего! – Федосья Прокопьевна положила голову на стол.
Сын не подошёл, не утешил. Федосья Прокопьевна разогнула спину, смотрела перед собой, лицом юная, телом стройная.
– Матушка!.. – Голос у Ивана Глебовича дрогнул, ничего больше не сказал.
– Знаешь, чего бы пожелала себе, тебе, батьке Аввакуму?.. Был такой афинянин именем Марк. Удалился от мира в Эфиопию, в горы. Девяносто пять лет жил отшельником. И послал ему Бог монаха Серапиона. Вот Марк и спросил: «Есть ли ныне в мире святые, творящие чудеса по заповеди Сына Божьего: «Если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: перейди отсюда туда, и она перейдёт. И ничего не будет невозможного для вас». Сказал сие Марк, смотрит, а гора сошла с места, к ним движется. Марк и говорит: «Я не приказывал тебе сдвинуться с места, я с братом беседовал. Иди себе туда, где была». А гора-то успела пять тысяч локтей прошагать.
– Матушка, это вы с батькой Аввакумом дерзайте. Где мне горами помыкать... – Иван Глебович дотронулся до материнской руки. – Прости меня. Ты всё о святости, о подвигах... Мы вот съездили с Артамоном Сергеевичем к немцам... Они у меня перед глазами. Как они пиво-то своё пьют! Положили руки друг другу на плечи – большая семья. Вот бы чего нам Бог дал. Горы пусть стоят, где поставлены, не шелохнутся, на нас глядя.
Федосья Прокопьевна закрыла лицо ладонями:
– Об одном тебя прошу. В Кремле живи, как велит царь, а дома – будь собой. Плачь, кайся. Бог прощает слабых.
– А потом донесут, и – на Болото, в сруб! – собрал пальцы в щепоть. Встал, перекрестился на иконы. – Ну что? Погасли лампады? День померк?
– Душа померкла, Иван Глебович. Боже, неужели умер сей дом, построенный для жизни, для чреды потомков? Бог тебе судья, Иван Глебович! За мною скоро придут, пойду помолюсь.
Сын встрепенулся:
– Мне на службу пора.
Собрался скорёхонько: не попасться бы на глаза царским приставам.
9
Не дождалась в тот день Федосья Прокопьевна незваных гостей. И назавтра их не было.
На апостола и евангелиста Матфея боярыня погадала, открывши наугад Евангелие. Вышло вот что: «Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и облени его между тобою и им одним: если послушает тебя, то приобрёл ты брата твоего».
Знала, что дальше в Евангелии. Если брат не послушает, надо звать свидетелей. Не решится дело – ставь в судьи церковь. «А если и церкви не послушает, то да будет он тебе, как язычник и мытарь». Так о брате сказано. Но кто он, брат сей? Царь со всем сонмом отступников или батька Аввакум, с гонимыми, живущими в лесных дебрях, аки звери?
Страха не было, но жить под мечом, висящим над шеей – тошно, душно.
Боярыня вышла на крыльцо: на дворе пусто, снег отволг – ветви на берёзах влажные – весна и весна посреди ноября. Захотелось, чтоб Иван Глебович приехал. Пыталась вспомнить на губах своих тельце его младенческое, когда целовала, развернув пелёнки. Сухо было на губах, и в душе – сухо.
Принимаясь читать Псалтырь, становилась на колени перед иконой Фёдоровской Богоматери. Безмолвно смотрела на дивный лик.
Миновал обед. Федосья Прокопьевна приказала подать стерляжьей ухи. Поела всласть рыбки, любила рыбку. Поела яблочек печёных. Вдруг – приехали!
Тут и сердце биться перестало. Ко всему была готова, но плоть как малое дитя. А приехала-то Евдокия, сестрица милая, родная душа. Расцеловались, расплакались.
Было отчего. Евдокия пересказала, что супруг, князь Пётр Семёнович, говорил:
– Вси дни у царя-де лицо злое, глаза рысьи. Повелел боярыню Морозову из дому гнать! А куда гнать, никак не придумает. Я Петру Семёновичу кинулась в ножки, – рассказывала Евдокия, – отпусти к сестрице. А он и речёт: «Иди и простись, да только не медли, днесь присылка к ней будет».
– Вот и нечего тебе коснеть здесь! – решила Федосья Прокопьевна и как замкнулась, свет на лице погася.
– Не покину тебя, сестрица! – столь же твёрдо ответила Евдокия. – Были мы с тобою с детства неразлучны. Обеих нас Бог миловал. Ты – великая боярыня. Морозова стать. Я в княгини залетела. Урусова... Увы! Пришла пора платить за соболей, за кареты, за кушанья на серебре да на золоте. Не жидку платить, не купчику расторопному – Богу... Я ничего не боюсь, Федосья.
– Феодора аз! – От таких слов на небесах сполохи загораются, но боярыня-инокиня зябко передёрнула плечами. – Грешница, не люблю начало зимы. Сумерек не люблю... Кликнуть бы сенных девушек, огонь зажечь. За рукоделье всех усадить... Было, да минуло. – Подняла руку, рукав с вошвами опал. – Одна кость осталась. Аз посты держала, как батька Аввакум учил, – не жалела себя. Не умучит меня царь больше моего.
– А ты прясть не разучилась? – спросила неожиданно Евдокия. – Давай сами попрядём! Как в светёлке у матушки.
Пряли. Слушали веретена. Молчать было легко. Стало темнеть.
– Мочи нет! – сокрушённо призналась Федосья Прокопьевна.
Комнатные служанки Ксения да Анна принесли свечи.
– Почитайте нам! – попросила боярыня.
Анна Соболева, имевшая голос отроковицы, с умилительною любовью принялась читать книгу Ефрема Сирина:
– «Сокрушайся, душа моя, сокрушайся о всех благах, которые получила ты от Бога и которых не соблюла. Сокрушайся о всех злых делах, которые совершила ты. Сокрушайся о всём том, в чём долготерпелив был к тебе Бог. Сокрушайся и кайся...»
Грохнул удар в ворота. Дом обмер, и стало слышно – отворяют.
– Скорее! Скорее! – замахала боярыня руками на Анну, на Ксению.
Погасили свечи.
Стояли с Евдокией во тьме, а спрятаться было негде. На всей земле негде, ибо судьба постучалась.
– Ляжем! Сестрица, скорее ляжем! – Федосья кинулась в опочивальню. Пуховик её лежал на лавке, под иконой Фёдоровской Богоматери.
Федосья Прокопьевна скинула чёботы, легла, закрывшись одеялом с головой.
– Матушка-сестрица! – вскричала Евдокия, садясь на край постели и гладя голову Федосьи. – Дерзай, милая! С нами Христос – не бойся! Поднимайся, родненькая. Положим начало.
Федосья Прокопьевна послушно сбросила одеяло, совершила с Евдокией семь земных поклонов, благословились друг у друга.
– Ты иди в чулан ложись, на Меланьину кровать, – сказала сестре Федосья. – Дерзнут ли в опочивальню к женщинам прийти?
Увы! Царское слово запретов не разумеет.
К боярыне в спальню вошли трое: архимандрит Чудовский Иоаким, чудовский диакон Иосиф да думный дьяк Илларион Иванов. Свет перед ними внесли Ксения и Анна.
Лицом Иоаким был надменен. Брови над длинным правильным носом как вскинутые крылья. Глаза большие, умные. Дворянского корня, из Савеловых. Взглядывая из-под ресниц, сказал размеренно, величаясь исполнением высочайшей службы:
– Послан аз, архимандрит Чудова монастыря, к тебе, государыня Федосья Прокопьевна, волею самодержца нашего, великого государя, царя Белого Алексея Михайловича. Изволь подняться и выслушать царское слово.
– Добрые люди, хотя бы и царь – днём приходят, – ответила боярыня из-под одеяла. – Ночью – воровская пора. Не ведаю, кто вы.
– Се – истинный чудовский архимандрит Иоаким, а я думный дьяк Илларион Иванов, – вступила в переговоры светская власть. – Великий государь послал нас предложить тебе вопросы и ждёт ответов вместе с Думой.
Боярыня сняла с лица одеяло, но не поднялась.
– Государыня Федосья Прокопьевна, в другой раз говорю: выслушай царское слово, как чин самодержавный требует, стоящи или поне[11]11
Поне – хотя, только.
[Закрыть] сидящи.
Боярыня закрыла глаза.
– Ну что же! – сказал архимандрит. – Силою понуждать не стану. Изволь ответствовать: как ты, боярыня, крестишься, как молитву творишь?
Появилась рука из-под одеяла, поднялась: перст к персту.
– Господи Исусе Христе Сыне Божий, помилуй нас! – И боярыня осенила себя знамением. – Сице аз крещуся, сице же и молюся.
Ксения и Анна, держащие свечи, охнули, слыша боярыню, свет заколебался, тени заходили по стенам, по потолку.
– Старица Меланья, – а ты ей в дому своём имя нарекла еси Александра – где она ныне? Потребу имеем до неё.
– По милости Божей, по молитвам родителей наших, убогий сей дом врата держит открытыми, – отвечала боярыня. – Принимает и странников, и убогих рабов Христа Бога нашего. Были у нас и Сидоры, и Карпы, и Меланьи с Александрами. Ныне же нет некого.
Дьяк Илларион взял у Ксении подсвечник со свечой, отворил дверь в чулан. Увидел на постели женщину.
– Кто ты еси?
– Аз князь Петрова жена есмь Урусова.
Илларион отпрянул прочь: князь Пётр Семёнович у великого государя – крайчий[12]12
Крайчий – один из высших придворных чинов при московском дворе.
[Закрыть]. Таких людей лучше не задевать.
– Кто там? – спросил Иоаким.
– Княгиня Евдокия Прокопьевна, супруга князя Урусова, Петра Семёныча.
– Спроси её, как крестится.
Дьяк передал подсвечник Ксении. Сказал:
– Мы посланы только к боярыне Федосье Прокопьевне.
– Меня слушай. Я аз царём послан, я аз и повелеваю ти: истяжи ю!
Что верно, то верно: чудовский архимандрит к великому государю в комнаты ходит. Вздохнул Илларион, снова взял подсвечник у Ксении, вступил в чулан:
– Смилуйся, княгиня! Такова служба. Изволь показать, как крестишься.
Приподнялась Евдокия Прокопьевна, левою рукой в одр опёрлась, правую подняла и, глядя на свечу, сложила большой палец с малыми, а указательный с великосредним простёрла к пламени. – Сице аз верую.
– О, Господи! – вырвалось у дьяка.
– Что?! – вопросил Иоаким, ноздри у него так и раздулись.
– Молится, как отцы-матери учили, – сказал Илларион.
– Толком говори!.. Заодно, что ли, с сестрицею?
– Заодно, стать.
Возликовал архимандрит: Алексею Михайловичу только услужи – не забудет.
– К царю поспешу. Он ведь с боярами в Грановитой палате ждёт, с чем мы воротимся. Ты здесь будь! Смотри! Сбегут – не оберёшься беды.
Царь ждал, не отпускал Думу. Начальник Посольского приказа Артамон Сергеевич докладывал о польских послах Яне Глинском и Павле Простовском. Послы в начале декабря будут в Москве, едут требовать возвращения Киева. Надо ждать хитрых речей о гетмане Многогрешном. Поляки признают: гетман с Войском – подданные его царского величества на годы перемирия, а как будет заключён мир – Войско и гетман возвращаются в подданство короля.
Артамон Сергеевич ставил вопрос: как говорить с послами – уклончиво или прямо, чтоб и не зарились на казачество.
Дума думала, Алексей Михайлович лоб морщил, и тут вошёл в палату чудовский архимандрит да прямо к великому государю, пошептал ему на ухо.
– Евдокия?! – удивился Алексей Михайлович. – Не помню, чтоб гнушалась нашей службой. Всегда смиренная, разумная.
– Княгиня в супротивстве уподобилась сестре, а ругается злейше, чем старшая. Распря и распря!
– Аще коли так, возьми и тую. – Глаза царя стали, как ртуть, тяжёлые. – Пусть пых-то свой охладят! Всякая курица мне будет на царя кудахтать.
Коршуном налетел Иоаким на гнездо, отданное в его власть. Устроил сыск и допрос комнатных слуг, поварни, дворни. Всякая власть страшная, а когда царь брови сдвинул – вьюном крутись, коли жизнь дорога.
Дворня, сенные девушки, стряпухи, карлы, жившие на покое, – все перед архимандритом крестились, складывая три перста, читая молитву, – двоили первую буквицу: Иисус, Иисус, Иисус!
Диакон Иоасаф показал Иоакиму на Ксению да на Анну. Они, как заворожённые, держали подсвечники.
– Ваш черёд исповедаться, – сказал служанкам Иоаким.
Сначала Ксения, потом и Анна положили на себя крестное знамение, как от праотцев заповедано.
– В сторонку станьте. Особь от людей, Богу и государю послушных! – сказал им архимандрит.
Тут из дворца Иван Глебович со службы вернулся.
Иоаким испытывать стольника посчитал неуместным. Обронил, однако:
– Дом, бывший в великой почести, сосед государевым палатам, – хуже пепелища, коли на него пал гнев великого царя.
Боярыня, помертвелая, возлежала на пуховике, чуждая всему, что вокруг неё делалось. Иоаким встал над нею, как чёрная туча.
– Не умела жить покорно, прекословием себя тешила! Слушай же царское повеление: самодержец указал отгнати тебя от дома твоего. Полно тебе, враждой к Тишайшему монарху упившейся, жити на высоте. Сниди долу. Довольно разлёживать на перинах, иди отсюда прочь! На солому!
Федосья Прокопьевна лежала бесчувственной колодой. Иоаким смутился – тащить придётся рьяную супротивницу. Дьякон Иоасаф надоумил. Слуги посадили боярыню в кресло. Понесли из дому. Иван Глебович постоял-постоял, пошёл следом. До среднего крыльца проводил. Поклонился спине материнской, наперёд забежать, в глаза посмотреть... Не посмел.
– Ах, Иванушка! – только и сказала княгиня Евдокия: её приставы под руки вели.
Доставили сестёр в подклеть, в людскую. Обеим возложили на ноги, на щиколотки, конские железа, цепями сковали.