Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 56 страниц)
– Для совершенного искоренения и вечного забвения все эти просьбы о случаях и записки о местах изволяем предать огню! Чтобы злоба эта совершенно погибла и впредь не поминалась и соблазна бы и претыкания никто б никакого не имел!
И поднялся, и посошком об пол стукнул.
– Чтоб было доброе дело совершенным, без потаённого зломыслия, все, у кого есть свои разрядные книги, – доставьте к нам на Верх для полного истребления огнём. И, как огонь пожрёт зло, с этих пор быть всем между собою без мест. И впредь никому ни с кем никакими прежними случаями не считаться, и никого не укорять, и никому ни над кем не возноситься!
Старший из боярства князь Никита Иванович Одоевский поклонился государю в ноги и воскликнул:
– Да погибнет в огне оное богоненавистное, враждотворное, братоненавистное и любовь отгоняющее местничество и впредь да не воспомянется вовеки!
На том Чрезвычайное Сидение, уничтожившее застарелую язву Московского царства, завершилось.
Снова все собрались во Дворце 19 января на Макария Великого. Разрядные книги, дворцовые и собранные у бояр и прочих чинов царства, сложили в передней Государевой палаты на железные противни и подожгли. Бояре стояли вокруг бумажного костра и не сдвинулись с места, пока все книги не сгорели.
Фёдор Алексеевич при этом костре не был, болел, но святейший Иоаким глядел на пламень, испепеляющий старую заразу, вместе со всеми.
Когда же огонь погас, святейший поворошил посохом пепел и сказал:
– Начатое и совершённое дело впредь соблюдайте крепко и нерушимо. Если же кто оному делу воспрекословит, тот бойся тяжкого церковного запрещения и государского гнева, как преобидник царского повеления и презиратель нашего благословения.
– Да будет так! – разом ответили бояре, и дети их, и все чины, совершившие благое дело Царству и самим себе, ибо избавились от проклятия гордыней.
Фёдор Алексеевич, слушая в тот день доклад о сожжении разрядных книг, повторил Лихачёву свои слова, сказанные Голицыну:
– Се единственное вечное моё дело! Оно останется в людской памяти от моего царствия.
Алексей Тимофеевич рассмеялся:
– Великий государь, у тебя свадьба впереди, а ты крест на себе ставишь. Гоже ли этак?
– Негоже! – согласился Фёдор Алексеевич, улыбнулся, а губы сложились горько, в глазах обида стояла.
Впереди свадьба, счастье. Но даст ли Бог жизни для жизни?
Глава четырнадцатая
1
Наречение девицы Марфы Матвеевны Апраксиной в царевны и великие княжны и помолвку свою с наречённою царь назначил на день празднования Иверской иконы Божией Матери, на 12 февраля 1682 года.
Перед большим событием в жизни Фёдор Алексеевич занимался делами для царства полезными и зело необходимыми. Указал строить города в Даурской земле: Даурский, Селенгинский, Болбожинский, а дабы покончить с набегами со стороны китайских князьков, повелел воеводе Кириллу Хлопову с Сибирским полком и со всеми людьми сибирских городов, конным и пехоте, выступить на китайцев.
Указал образовать архиепископии в Твери и в Кашине. Назначал в города воевод. В Синбирск[56]56
Прежнее название города Симбирска.
[Закрыть] Петра Васильевича Шереметева, в Новгород боярина Ивана Васильевича Бутурлина, во Псков Михаила Андреевича Голицына.
На Иверскую, в день радости своей, Фёдор Алексеевич совершил дело великое для государства: основал Гербальную палату, а ведать палатой назначил боярина князя Владимира Дмитриевича Долгорукова да думного дьяка Василия Семёнова. И указал государь боярину и дьяку завести шесть книг: первую – родословных людей, вторую – виежих, третью – московских знатных родов, четвертую – родов дворянских, пятую – гостиных и дьячих, шестую – всяких нижних чинов.
Наречение Марфы Матвеевны во царевны совершено было вечером. Нарекал и благословлял царевну святейших патриарх Иоаким.
По смерти царицы Агафьи Семёновны восьми месяцев не прошло, но ради здоровья великого государя не ждали, как минёт год.
Фёдору Алексеевичу было худо в те дни, пожелал венчаться без свадебного чина.
15 февраля Кремль заперли на весь день, хотя венчание происходило в домашней Верхней церкви Живоносного Воскресения. Венчал молодых царский духовник протопоп Никита Васильевич.
Царь весь обряд стоял с улыбкою.
Вошло в голову: невеста его – кувшинка белая, всплыла и вот открывает свои лепестки. Потихонечку втягивал в себя воздух и сквозь сладость ладана улавливал сей аромат. То ли и впрямь кувшинок, то ли самой юности.
Марфе Матвеевне было пятнадцать, венец, возложенный на её головку, просиял. Фёдор Алексеевич это видел: просиял! Головка-то уж такая милая, ничего-то в ней гордого, царственного, но какое зато устремление ко всем, кто вокруг, к жизни, к ожиданию доброго.
Венец Фёдора Алексеевича над плечом его держали: второбрачие. Что за судьба? В двадцать лет – второбрачие.
Когда священник повёл молодых за собою вокруг аналоя, у Фёдора Алексеевича закружилась голова, он испугался – не упасть бы, и тут же почувствовал тягу воздуха, благодатного, оживляющего. Глянул на Марфу Матвеевну, ибо от неё исходила эта тяга. Она вела его к жизни... К жизни! Он благодарно покорился сей тяге, ни для кого не зримой, открытой им двоим, а пожалуй что только ему.
Когда задували венчальные свечи, чтоб разом, ради дружной совместной жизни, – свеча Фёдора Алексеевича погасла, а свеча Марфы Матвеевны язычком-то от дуновения вверх вскинулась. Никита Васильевич, отгоняя тень с лица государя, сказал, улыбаясь чересчур широко:
– Будет тебе, Фёдор Алексеевич, супруга-то опорой, половиною твоей.
Ночь новобрачным была дарована сладкая, да вот утром с постели Марфа Матвеевна одна поднялась. Фёдор Алексеевич занемог.
Тихо было в те дни у царя на Верху. Бояре же по Москве как мыши шмыгали, проведывая друг дуга, но потаённых разговоров не заводили. По глазам гадали, кто в какую сторону глядит.
Всё обошлось.
Девятнадцатого февраля на действе Страшного Суда Фёдор Алексеевич был собственной персоной. Выглядел хорошо, радуя патриарха и приглашённых сибирского царя Григория Алексеевича, бояр, думных людей.
Двадцать первого февраля в передней государевой палате высокие власти и выборные от посадов целовали руку царице Марфе Матвеевне. Великий государь сидел на другом троне, с правой стороны.
В спальники и стольники Фёдор Алексеевич пожаловал в тот день родственника Марфы Матвеевны Степана Богдановича Ловчикова и родных её братьев: Петра, Фёдора, Андрея. Из малоизвестных дворян Апраксины разом вышли в ближние люди великого царя.
Ещё через день, 23 февраля, утром, Фёдор Алексеевич в Золотой палате отпускал крымских послов, а после отпуска в Столовой палате был у него свадебный пир.
Свой стол имела в этот же день и царица Марфа Матвеевна. Женщины угощались в государевой передней, а у стола стояла крайчая Анна Петровна Хитрово, всем царицам пригодная.
Праздновали в последний день Мясопустной недели. На Масленицу пришлось заняться делом нерадостным.
В новые города и деревеньки на Изюмской оборонительной черте хлынули из России толпы крестьян. Оставляли прежних своих хозяев, нищету дворянскую, но и в изюмских городах не задерживались долго, уходили в Дикое поле. Объяснял царю о причине побегов стольник Григорий Касогов, строитель Изюмской черты. Сказал как есть:
– Люди уходят из новых крепостей от воеводского крохоборства – без милости дерут.
Доложил Касогов и о крестьянах, переловленных воинскими отрядами, спрашивал, что делать с беглецами.
– Возвращать хозяевам, – решил Фёдор Алексеевич. – По двое от каждой толпы повесить. Остальных бить кнутом.
Самого Касогова наградил серебряным кубком, прибавкой к окладу. Новая оборонительная черта от Верхнего Ломова на Сызрань строилась прочно и споро.
– Через год, через полтора – всё будет завершено, – пообещал царю Касогов.
О сих делах Фёдор Алексеевич рассказал Марфе Матвеевне. Царица испугалась:
– Зачем ты, государь, вешать беглецов приказал?! Чай, не разбой! От худых хозяев животы свои спасали.
– По двое всего! – нахмурился Фёдор Алексеевич.
– А двое-то... не люди? Не христиане православные? – Марфа Матвеевна стояла перед мужем, опустив руки, поникнув плечами.
– Милая ты моя! – усадил жену на скамейку, сел рядышком, за плечико потянул, чтоб распрямилось. – Мы – цари! Сё наша доля – казнить злодеев. Никуда от этого не денешься: всё худое в царстве – на царской совести. На моей, на твоей. Попробуй погладь мужиков за дурости – к тебе же и влезут в спаленку с топорами.
– А пожалеть-то хоть кого-то можно? – спросила Марфа Матвеевна.
– Можно, – сказал Фёдор Алексеевич. – Можно! Нас с тобой пожалеть некому.
Через несколько дней порадовал царицу перед сном:
– Сегодня указал две шпильни ставить.
– Шпильни? Что сие? – не поняла Марфа Матвеевна.
– Богодельни. Одну в Знаменском монастыре, на Варварке. Сие место для Романовых родовое. Мой дедушка, царь Михаил Фёдорович, на Варварке родился. Иван Михайлович Милославский братские корпуса нынче там поставил, пусть и богадельне найдёт место. А другую будут строить за Никитскими воротами, на Гранатном дворе.
– А кто станет кормить убогих да немощных?
– Ах ты моя заботливая. На пропитание старцам и старицам я вотчины отписал. Для лечьбы будут приставлены к ним дохтур, аптекарь, лекарей человека три-четыре. Уберу нищих с улиц. Убожество для стольного града – позор.
Марфе Матвеевне этакий указ супруга пришёлся по сердцу. Пообещала:
– Буду наведываться в... шпильни. Пусть насельники их забудут о холоде да о голоде... Хоть в старости хорошо поживут.
Милая жёнушка тоже радовала Фёдора Алексеевича, приметил, сколь она любознательна и к наукам прилежна. Со вниманием разглядывала гравюры, изображающие иноземные города, дворцы, замки. Бралась читать мудреные книги.
Спросила однажды:
– Государь мой, Фёдор Алексеевич! Вчерась мы поспорили с твоей сестрицей, с Софьей. Она говорит: эллины жили в Древней Греции от века, ибо Эллин сын Девкалиона, а Девкалион пережил Потоп. Но Фукидид иное утверждает. Гомер-де не зовёт воинов Агамемнона эллинами, но именует данайцами, аргивянами, ахейцами.
– Знала бы ты, с каким приятствием слушаю твои рассуждения! – Фёдор Алексеевич обнял драгоценную супругу, расцеловал в щёчки. – Я заказал отцу Сильвестру Медведеву составить «Учение историческое». Учёные мужи пусть перечтут книги Геродота, Фукидида, о котором ты говорила, Аристотеля, Платона, Дионисия Галикарнасского да и напишут самую верную историю древности. И Цицерона пусть прибавят, Тацита, Полибала.
– А когда же академия-то откроется? Я ведь читала твой указ. Подобно царю Соломону, устроившему семь училищ, мы, великий государь, устраиваем в Заиконоспасском монастыре храмы чином академии и в оных семена мудрости: науки гражданские и духовные – начиная от грамматики, пиитики, риторики, философии разумительной... ещё чего-то и до богословия...
– Риторики, диалектики! – подхватил Фёдор Алексеевич с жаром. – Учения правосудия, духовного и мирского! Прочие свободные науки... Академию я бы хоть завтра открыл. Увы! К восточным патриархам за учителями давно уж поехали, а никого ещё нет. В училище при типографии набрано тридцать учеников, учителей же нашли токмо двоих, кои знают греческий...
Фёдор Алексеевич подошёл к столу, взял из хрустального кувшинчика изумрудное перо селезня. Подбросил, подул на него и смотрел, как опускается, крутясь.
– Какая красота! – И поцеловал Марфу Матвеевну в височек. – Умница ты моя. Будет у нас академия! В нынешнем уже году ей быть. На содержание учителей и учеников я приписал и сам Заиконоспасский монастырь, и обитель Иоанна Богослова в Рязани... Стромынский Троицкий Московского уезда, Николаевский Песножский, что под Дмитровом, Борисоглебский, Чугуевский. Все монастыри с угодьями, с крестьянскими дворами. Для жилья учёным людям даю Данилов монастырь, сей же братии и Андреевский на Москве-реке. Его для учёных богословов да для регентов Фёдор Михайлович Ртищев на свои деньги поставил. От себя ж, от царского дома нашего, выделяю академии Вышегородскую волость и ещё десять пустошей в разных местах...
Марфа Матвеевна опустила глазки.
– Ко мне уже приезжали, просили за домашних учителей... Чем учителя-то не угодили?
– Все заезжие иноземцы – лютеране, и хуже того – иезуиты. Вместо распространения учёности – ереси расползаются. К хулителям православия милосердия от нас не будет. На костёр!
Марфа Матвеевна поморгала глазами и сказала, сглатывая слёзку:
– Я тебя всякого люблю, но когда ты добрый, сердечко у меня песенки поёт...
Фёдор Алексеевич погладил царицу по шейке:
– Милая ты моя! Любосердая! Ну, что ты? Слава Богу! Никто ещё в моё царствие не сожжён. А чтобы сердечко твоё песенки пело, пригласил я Ивана Васильевича Бутурлина вечерок с нами покоротать.
Боярин Бутурлин, назначенный воеводой Великого Новгорода, недавно прибыл из Парижа. Ездил к французскому королю Людовику XIV сообщить о восшествии на престол Московского царства великого государя Фёдора Алексеевича.
Бутурлин явился в государевы комнаты во французском, шитом золотом камзоле, в парике! Привёз в подарок картину, на которой были изображены французские дамы перед зеркалом. Затянутые в корсеты, в париках, в лицах томность, манящая загадочность.
– Все ихние бабы – великие притворщицы! – объяснил картину боярин. – В зеркале-то, видите, личины у них иные. Будто кошки друг на друга таращатся.
Рассказал Иван Васильевич о Версальском дворце, о фонтанах в огромном парке, о Большом канале. О трёх дорогах, лучами исходящих от королевских палат, яко от солнца. Видел боярин в Париже диво дивное, возили его в обсерваторию, и здесь, через большую трубу со стёклами, называемую телескоп, – взирал он на планиду Венеру. Однако ж более всего Бутурлин хвалил огромные картины в дворцовых залах.
– Сие заведение у них италийское. От тех картин – царям слава, а народам – свет просвещения!
После разговоров с боярином-парижанином и Фёдора Алексеевича потянуло иконы да парсуны глядеть. Сначала подвёл Марфу Матвеевну к Владимирской Богоматери с праздниками.
Мафорий[57]57
Мафорий – плат Богородицы.
[Закрыть] у Богородицы был нежно-вишнёвый, почти прозрачный, с золотыми проблесками.
– Иван-то Васильевич про свет просвещения, а ты, Марфушка, погляди-ка на Пресветлый лик. Умиление, печаль, забота. Перед сей иконой – душа настежь растворяется, а поплакать – так и сладко. Прокопий Чирин писал, устюжец. – Показал на длань Благодатной, тянущуюся к ручке Богомладенца. – Марфушка! Ты гляди, персты-то ведь светятся.
– А пяточка-то у Христа! – растрогалась Марфа Матвеевна. – Пальчики-то, пальчики!
– К такой иконе приложишься – и чист. Всё худое вытряхнется с души, как пыль из мешка... А сия икона двух братьев, Егора да Федота. «Иоанн Предтеча – ангел пустыни с деяниями». Оклад младшего, Федота. Видишь, шестикрылые серафимы, звёзды, луна, солнце. Перья-то на крыльях Иоанна – изумрудом отливают. В клейма вглядись. Вон Рождество Крестителя. Будто солнце в глазах от пелёнок. А какие краски взяты. То ли розовое с алым, то ли золотое с лепестками живыми.
Фёдор Алексеевич взял царицу за руку, быстро повёл в малую комнатку.
– А эта икона – моего писания... Клеймо для большой иконы. – Фёдор Алексеевич вскидывал на Марфу Матвеевну вопрошающие глаза. – Сё – Константинополь, когда князья Аскольд и Дир войной на Византию ходили. В ризах – горожане, в клобуке – патриарх. Со Спасом Нерукотворным Крестный ход идёт вокруг града, дабы спастись от россов.
– Пригоже! – похвалила царица. – Знамёна как кровь!
– Сё – древлерусские.
– Небо золотое, горы зелёные. Крепость с зубцами. Крыши красные. Всё у тебя, государь, цветное, весёлое!
Фёдор Алексеевич согласно закивал.
– Я, знаешь, что сделал? Поглядел роспись сего Егора, каких он красок для иконы запрашивал. А там и бакан венецианский, шижиль, блючиль. Вохра немецкая, кашинский сурик, черлень немецкая, киноварь, зелень, голубец. Кистями-то мастера хорьковыми пишут. Сё тоже секрет. Берёшь в иконописцы?
– Беру! – сказала Марфа Матвеевна, прижалась к мужнему плечу, а с губок-то её розовых и сорвись: – Ах, скорее бы Великий пост проходил!
Фёдор Алексеевич благодатно приобнял супругу. Согласился:
– Скорее бы.
2
Первого января 1682 года Артамон Сергеевич Матвеев пробудился от собственного смеха.
– Батюшка! Батюшка! – Андрей со свечой в руке вглядывался в отцовское лицо.
Артамон Сергеевич открыл глаза, посмотрел на отпрыска здраво, весело.
– Медведем себе приснился. Упёрся башкой в берлогу, налёг и дыру прошиб. А в дыре – солнце, Божий день.
– Учитель мой, Спафарий Николай Гаврилович, говорил: видеть во сне солнце – к хорошему. Кто солнце видит, сидя в тюрьме, тому выйдет – свобода.
– В нашей тюрьме зимой солнца не дождёшься, летом – ноченьки тёмной, звёздной. – Появились слуги, принялись одевать господина, Артамон Сергеевич немножко капризничал, раздавал лёгонькие ласковые оплеухи. Спохватился: – Андрей Артамонович, да ведь нынче у нас первое. Европейское Новолетие. С Януарием на порог наш вступил 1682 год. Что, Андрюша, скажешь?
– Новый год – новая жизнь.
– Смотря какая новая. Для нас что ни новей, то преудивительней. Я, Андрей Артамонович, старой жизни нисколько бы не погнушался. В нынешний-то день к нашему двору резиденты да посланники иноземные в очередь бы скакали. Я им пенную чашу, они мне – подарочек...
В дверь заколотили. Вошёл учитель Андрея Иван Подборский.
– С Новолетием, Артамон Сергеевич! Счастья и радости, Андрей Артамонович! А у меня для ваших милостей подарок! – Снова вышел за дверь и явился с двумя пушистыми зверьками. – Извольте, Адам и Ева.
Это были молоденькие, пятимесячные голубые песцы. Вернее сказать, серебристо-серые. Хотя шёрстка голубизной отливала.
– Зверята совершенно ручные! – ободрил учитель Андрея Артамоновича. – Угостите их рыбкой.
Рыба нашлась. Зверьки полакомились, охотно пошли на руки, и оба к Артамону Сергеевичу. Тот был доволен. Приказал откупорить бочонок заморского крепчайшего питья с голландского зверобойного судна.
Январь ещё только начинался, а с припасами совсем худо. На столе было вволю рыбы, хлеба же ни ломтика.
Не успели рассесться по лавкам – стук в дверь, грохот обмерзших собачьих унтов по сеням. В клубах морозного облака явился служилый человек.
Стряхнул с плеч тулуп, содрал с бороды, с бровей иней, сосульки и, поклонясь иконам, сказал:
– Великий государь самодержец всея России Фёдор Алексеевич явил пресветлую царскую милость, пожаловал тебя, Артамона Сергеевича Матвеева, и сына твоего, Андрея Артамоновича, указал, рассмотри вашу невинность и бывшее на вас ложное оклеветание, от пристава освободить и вернуть тебе, боярину, московский двор, подмосковные вотчины, все пожитки, оставшиеся за раздачею и продажей. А сверх того на корм – в Суздальском уезде село Верхний Ландех с деревнями, восемьсот дворов крестьянских. И повелел великий государь отпустить вас с Мезени в город Лух, где ждать вам нового указа.
Артамон Сергеевич стоял, держа на руках пушистых песцов. Опамятовался, пустил зверушек на пол, подошёл к иконе Спаса, поцеловал. Поворотился к служилому и ахнул:
– Лишуков! Сергей!
– Капитан Лишуков! – Царский посланец поклонился. – Токмо я не Сергей, а Иван сын Сергеев.
– Сын? Сын – пушкаря?
– В молодости батюшка пушкарём был.
– Господи! Я-то что! Твоему отцу нынче за пятьдесят. Как же ты похож, Лишуков, на моего Лишукова! Мы же с твоим батюшкой царю Алексею Михайловичу пушки спасли, брошенные среди поля воеводой Бутурлиным... С Новолетием тебя, Иван Лишуков! Садись за стол.
– Батюшка! – окликнул отца Андрей. – Вот оно, солнце-то! Освобождение.
Дверь снова отворилась, вошли воевода Гаврила Яковлевич Тухачевский, соборный протопоп, голова таможенного двора.
Помолились. Сели за стол. И, поднявши кубок с иноземным пьяным вином, Артамон Сергеевич объяснил:
– Ни единого дня не желаю длить моё тюремное сидение. Отъезжаем нынче же!
Тухачевский только головой покачал:
– Зачем этакая крайняя скорость? Пропитания на твою дорогу, Артамон Сергеевич, за день ну никак не поспею собрать. Лари в амбарах пустые. Всего в Мезени осталось шесть кулей ржи.
– А у меня три сухаря! Ей-ей, не брешу!
– О Господи! Когда же по-человечески станем жить? – вырвалось у воеводы. – Ладно! Три куля тебе с оглядкой хватит до Колмогорской крепости.
Три куля муки на тридцать едоков – не ахти как щедро, но для ледовитой страны – богатство. Призадумался Артамон Сергеевич: в дороге где хлебы будешь печь? Ради хлебов отложил отъезд на следующий день.
Оставшись один на один с сыном, пал перед ним на колени, плакал, будто плотину прорвало:
– Андрей, голубчик, прощения у тебя прошу. Моих ради грехов пережил ты разорение и великие печали. С детских лет познал тюрьму, понукания от рабов. Косточки твои пытаны стужей, ведаешь сызмальства, как дерёт нутро нестерпимый голод. Господи! Господи! Благодарю Тебя за избавление от неволи, от злых и добрых приставов! Обещаю Тебе, Господи, ради сына моего, жить смиренно и тихо. Отрицаются от гордыни! Своею волей не повлекусь добиваться близости царя, ибо знаю, каково падать с золотых палатей в погреб жизни.
Андрей стал на колени рядом с отцом, прижался щекою к его щеке.
– Батюшка! Ты и в тюрьме берег меня. Батюшка! Я от плоти и крови твоей. Я знаю, не стыдно быть гонимым. Пусть сего стыдятся те, кто не отвечал на твои слёзные письма.
Поставили перед иконами двенадцать свечей.
– Лишуков-то в царский Терем не вхож, не ведает, кому мы обязаны царской милостью. – Платок Артамона Сергеевича стал мокрым от обилия слёз, и Андрей дал ему свой. – Мудрость, сын, – знать недоброжелателей и кознестроителей своих, но почитать их всех надобно, как друзей. Не ошибёшься, не оттолкнёшь друга, коли ему опасно явить открыто свою приязнь к тебе.
Выехали Матвеевы из Мезени с великим почётом, воевода Тухачевский приказал из пушек пальнуть, колокола звонили. Уезжали, подгоняемые лютой позёмкой, да ветер-то, был попутный.
Насты уродились в ту зиму аршинные, оленей Тухачевский дал из своего стада, нарты птицами летели.
В Колмогорах[58]58
Прежнее название села Холмогоры.
[Закрыть] воевода князь Никита Семёнович Урусов встретил поезд Матвеева с большим почётом, будто это пожаловал Царский друг, хранитель государевой печати.
Отдохнув с дороги по снежным пустыням, Артамон Сергеевич, его сын, учитель сына, священник и вся дворня уже на лошадях, в удобных кибитках и санках, двинулись к Вологде. В Шенкурске была Матвеевым новая пышная встреча, с Крестным ходом, с подношением хлеба-соли. Расстарался воевода Григорий Стефанович Караулов. Его Артамон Сергеевич знал, когда ещё сам в полковниках служил.
Уже в Колмогорах узнали, откуда они, добрые тёплые ветры: Марфа Апраксина – в царицах, крестница! Не забыла печальников.
Март встретили в Вологде. Здесь воеводствовал стольник князь Пётр Иванович Львов. Князь, провожая, ехал с Артамоном Сергеевичем – уже в карете – добрых десять вёрст.
И вот она наконец Костромская земля, городишко Лух.
Домишко не ахти, этак живут какие-нибудь полковники, у которых во владении пяток изб. Артамона Сергеевича берёзовая роща обрадовала. Роща была частью имения.
Скинув в убогих хоромах тулуп, по ослепительному мартовскому снегу, голубою тропкой кинулся он к берёзам.
– Боже мой! – говорил Андрею, сын от батюшки ни на шаг. – Ты погляди, как белы! Не то что в наших ледовитых землях. Помнишь, там ведь деревца из одних жил, кручены-перекручены. А эти-то – лебеди!
Прикасался ладонями к белым стволам, трогал изумрудные мхи на корнях, в проталинах.
– Андрюша! Что ты на меня-то смотришь?! – вскинул руки в пронзительную мартовскую синеву. – Гляди, как берёзы по небесам гуляют! Весна, Андрюша! Наша милая русская весна!
Замерев, слушали гуды в вершинах. Гуды небесные были, как токи вод, небо текло. Облака текли, но казалось, синева мчит, тянет за собою коричневые от почек берёзовые вершины.
– Ну вот! – сказал Артамон Сергеевич, и лицо у него было счастливое, родное. – Ну вот! Кончилась наша зима. Может, и пустозерским сидельцам убудет наконец зимы-то. Царь наш молод, видно, добрый человек.
Сам же о Марфе Апраксиной думал. Смутно её помнил. Коза-дереза. Жалко, мало сделал для её семьи, когда в силе-то был.