355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Столп. Артамон Матвеев » Текст книги (страница 10)
Столп. Артамон Матвеев
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 56 страниц)

Христофоров о Тетере рассказал. В Молдавии встретил бывшего гетмана, ехал искать счастья в Стамбул. Напрыгался, ни казакам не нужен со своей изменой, ни полякам без Великого Войска... Без Войска и в Порте не преуспеет. Пора бы искателям счастья, за которое изменой плачено, обернуться на своих предшественников. Тоже ведь были прыткие, мудрые, но кончили все плохо: Выговского привязали к пушке, пальнули, Юрко Хмельницкий изгадил жизнь свою до полного ничтожества. Побирушкой в подворотнях чужих королевств стал Тетеря, Брюховецкого – убили, как шлюху. Многие поплатились жизнью за сладкий кус, от которого не всякому изменнику посчастливилось урвать хоть один волчий глоток.

Промёрзнув, Артамон Сергеевич шёл в соседнюю избу, ложился на лавку, под голову – кулак. Впадал в дрёму, которая длилась мгновение, но сразу ободрялся, съедал горчайшую луковицу с хлебом и снова в дозор, беречь царское счастье. Стражей много, но свой догляд надёжнее.

У крыльца и встретил поутру Алексея Михайловича. Царь, как всегда, поднялся ни свет ни заря.

– Артамон Сергеевич! – сбежал по ступеням молодо, обнял друга отрочества, друга всей своей жизни. – Ах, спасибо тебе, Артамон! Я – воскрес.

Поцеловал в губы.

4

Кто взялся служить Отечеству не ради корысти, а велением сердца, у того покойной жизни не бывает.

В Речь Посполитую отправлялось великое посольство: боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, царственной большой печати и государственных великих посольских дел сберегатель, и думный дворянин Чаадаев.

Артамон Сергеевич прочитал статьи посольского наказа раньше государя. Ордин-Нащокин был верен себе. Андрусовское соглашение для него оставалось иконой: молился на своё честное слово. Безо всяких оговорок, а пожалуй, и с радостью возвращал полякам Киев – слишком-де дорого обходятся русскому народу казачьи подлости.

Матвеев трижды перечитал наказ и кинулся в кремлёвские храмы. Малороссы великие любители на царя поглазеть. Им помолиться вместе с царём – словно жалованье получить.

В Благовещенском соборе царя не было и в Успенском не было. Не было и казаков. А под колокольней Ивана Великого – пожалуйста, усатые молодцы шароварами снег метут. Увидали Матвеева – шапки долой, поклонились:

   – Будь здрав, Артамон Сергеевич! Твоим счастьем живы!

А тот им подмигнул да быстрым шёпотом:

   – Хочу вас видеть нынче у двора своего. Да чтоб много вас было. Просите молить великого государя, пусть примет Киев под свою самодержавную руку на вечные времена.

Сказано – сделано. Целый день стояла перед двором Матвеева густая толпа малороссов.

Артамон Сергеевич приехал из приказа не поздно не рано, а когда вся Москва про то стояние заговорила и поглазеть прибежала.

Челобитие царский сват принял, челобитчиков, а заодно и москвичей, промерзших на морозе, поил водкой и отпустил с миром.

На другой день приехал в Кремль спозаранок. Раннюю отстоял с Алексеем Михайловичем, с Натальей Кирилловной в их домовой церкви.

После службы государь подошёл, глянул в глаза. Артамон Сергеевич поклонился:

   – Прости меня за суету. Боюсь, Афанасий Лаврентьевич вместо мира войну привезёт. Казаки терпят-терпят, но возвращение Киева примут как измену. На нас же и пойдут. И с королём, и с татарами.

Алексей Михайлович перекрестился:

   – Сам вчера целый день вздыхал. Но что же делать-то?

   – Назначить в посольство иных.

   – Отставить Афанасия Лаврентьевича? – На лице Алексея Михайловича мелькнул испуг. – Да ведь он уж очень суров!

   – Война посуровее будет.

   – Ах, Боже мой! Боже мой! – В глазах царя блеснули слёзы. – Спасибо, Артамон. Я уж и так думал, и этак прикидывал. Разве что Волынского послать, Василия Семёныча? Умишком его Бог не наградил, но меня слушается... Афанасий-то Лаврентьевич уж как глянет, уж как скажет!

С лёгким сердцем расставался Артамон Сергеевич с государем, но миновал день, другой... И все эти дни к дому Артамона Сергеевича приходили люди Малороссейской слободы, на колени вставали. Матвеев от царя не утаивал о сих пришествиях.

Наконец дело свершилось: Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин от посольства был отставлен. Поднялся горою, ударил челом, чтоб и от Посольского приказа отставили. Вскипевшие обиды изливал в письме великому государю. Поминал всех своих врагов и все свои службы, всё доброе, всё великое... Но в Кремле на этот раз не медлили. Вчера сказал: не нужен в посольстве, так и приказ заберите! – ответ наутро: свободен. Был алмазом истины в царской шапке, а вышвырнули, как камешек, что в чёботе ногу колет.

Царь пал духом, ожидая встречи со вчерашним управителем. Обошлось.

Афанасий Лаврентьевич собрался тихо, быстро. Хватились: отбыл. Куда?! Чуть было ловить не кинулись. Допросили слуг: во Псков поехал, в Крыпецкий монастырь... Постригаться.

Великий государь опечалился, а дом Матвеева в те дни словно мёдом вымазали. Первым примчался Богдан Матвеевич Хитрово. Следом Яков Никитич Одоевский пожаловал. Думные дьяки вперегонки, немецкие генералы да полковники тоже тут как тут.

Подхватился Артамон Сергеевич – и бежать. К Троице в Сергиев Посад, оттуда в Савво-Сторожевский монастырь, в Николо-Угрешский. В Москву вернулся через две недели, когда пришла пора высочайших пожалований.

Седьмого февраля 1671 года боярство было сказано князю Михаилу Юрьевичу Долгорукому, сыну начальника Стрелецкого приказа, усмирителя разинского бунта Юрия Алексеевича, а так же победителю Стеньки Разина князю Юрию Никитичу Борятинскому. Третьим в списке пожалованных стоял отец царицы Натальи Кирилловны Кирилла Полуэктович Нарышкин. Старший сын его Иван был взят в спальники.

Следующее февральское пожалование, ровно через месяц после свадьбы, коснулось, наконец, и Артамона Сергеевича. Получил в управление взятый у Ордина-Нащокина Посольский приказ. Чинов, однако, не удостоили. Остался думным дворянином, да и в думных-то был всего чуть больше года.

Едва вступив в должность, Артамон Сергеевич ударил челом великому государю: предложил слить Малороссийский приказ с Посольским, а Посольский именовать Государственным приказом Посольские печати. Алексей Михайлович согласился.

И никто среди мудрых не понял: медовый месяц царя – праздник новых времён, в которые Россия вступала, как в воду, пробуя ножкой, чтобы потом ухнуть с головою.

Сановитые люди, искушённые в дворцовых радениях, дальше носа своего не видели. Думали: ну вот, худородные Нарышкины в Кремль впёрлись. Так ведь и у Милославских древность рода короче медвежьего хвоста. Про Стрешневых и говорить нечего. Лапотники. Боярам бы призадуматься, всё бы им древность, древность! А рожи-то у всех как из берлоги. Невдомёк: царям – красоту подавай, нежность, стан, глазки-бровки!

Прикидывали: царица молоденькая, не скоро в Тереме пообвыкнет. Сердечных подруг нет, тут уж надо расстараться, втереться в свои. На окружение поглядывали государево – из новых, кроме царицыной родни, Матвеев в гору пошёл. Человек царю с детства близкий, покладистый, а главное, всей его-то родни – один сын. Не потащит за собой шушеру в приказы, царю – в комнатные.

Косточки обмыли, успокоились. Не унюхали большой опасности.

Новой царице прозвище приклеили: Медведица. Ступает на ногу, косолапя.

5

В марте, в день мученицы Дросиды, дочери императора Траяна, жестокого гонителя христиан, разинцы, никогда не видевшие Разина, мужики и стрельцы Алатыря, Арзамаса, Большого Мурашкина, Лыскова и среди них Савва-корабельщик санным скорым путём доехали до Пустозерска.

Слепила до тьмы в глазах снежная пустыня, и вдруг стал расти и вырос город. Тын заметен буранами по самые зубья, одни башни торчат. К воротам глубокий прокоп. А за воротами и впрямь город. Дома все высокие, с подклетями. Церковки. Савва насчитал четыре. Удивили величиной амбары.

   – Что здесь? – спросил Савва местного стрельца, ехавшего с ними от ворот.

   – Рыба. Шкуры. Это всё – Бородина. Великий человек в наших краях.

Проехали мимо Воеводской избы, остановились перед Съезжей.

   – Всё новёхонькое! – удивился Савва.

   – С год как отстроились, – сказал стрелец. – Лет пять тому здесь одни головешки торчали. Карачеевская самоядь сожгла город.

   – Как говоришь?

   – Карачеевская самоядь! – повторил стрелец. – Ещё как запомнишь. Два года их не видели, а то прямо беда. Сидим, бывало, как в курятнике. Высунешься – поймают. Хитрый народ. И все – колдуны. Пуля их не берёт.

Из Съезжей избы вместе с властями вышел к узникам воевода Неелов. Спросил стрелецкого десятника:

   – Сколько привёз?

   – Было две дюжины без двух. В Усть-Цильме пятерых разместили. Один помер по дороге. Шестнадцать душ.

   – Вези всех в тюремную избу, потом разберёмся, – приказал воевода. – У меня хлеба на столько ртов нет.

   – Пять мешков ржи привезли для их корму.

   – Хе! Пять мешков!

Начавшаяся тюремная жизнь закончилась для Саввы нежданно-негаданно в день прибытия.

Их затворили в просторном, хорошо протопленном доме. Самые проворные полезли на печь. Иные разлеглись по лавкам. Савва поглядел, что под печкой, а там оленьи шкуры. Разгрёб, забрался, темновато, но тепло. Пока ехали – намёрзлись. Заснул, как в детстве. Хотел о чём-то подумать и не успел...

Вдруг ударила пушка. Савва услышал её сквозь сон. Откуда пушка? Где? Но пушка бахнула в другой раз, ружья пальнули.

Савва выглянул из-под печи. Стрельцы, а их было девять человек среди новых пустозерских сидельцев, столпились посреди избы.

   – С башен стреляют, – определили опытные воины. – Нападение.

   – Карачеевская самоядь! – сказал Савва, выбираясь из укрытия.

   – Какая?

   – Вроде карачеевская, – повторил Савва.

   – У самоедов и стрелы костяные, и копья – костяные. Куда им против ружей, против пушки! – махнул рукой стрелец по прозвищу Горшок Пустые Щи. Всё рассказывал, что из-за пустых щей к разинцам перешёл. Воевода их в Верхнем Ломове денег не платил. Корм давал вполовину...

   – Стены-то снегом заметены. Никаких лестниц не надо, чтобы перелезть, – сказал Савва.

С ним согласились:

   – Нарты поставят – вот и лестница.

Загремели засовы. Вошли трое. Впереди воевода.

   – Стрельцы среди вас есть?

   – Вот мы! – сказали стрельцы.

   – Я был пятидесятником, – выступил вперёд Савва.

   – Вот и будешь за старшего, – решил воевода. – Самоядь пришла. Пищалей у нас лишних нет, а те, что есть, негодные, проржавели. Пики дадим, топоры. Погуще нас будет.

Башня, куда их привели, оказалась рядом с тюрьмой, через три дома всего. Солнце уже садилось.

   – Гляди в оба! – крикнули из башни.

Савва увидел – стрелы летят. Кинулся что было мочи прижаться к тыну.

На башне сидели всего трое. Пищаль одна.

   – У нас тут река, ветер сметает снег. Карачеи сюда не лезут, высоко.

Савва подошёл к бойнице.

Человек с тридцать, все в звериных шкурах, с противоположного берега пускали из луков стрелы.

Вдруг из белого морока появились рога, морды оленей.

   – Подкрепление! – Стрелец выстрелил и промазал. А может, пуля не долетела. А может – колдовство.

Савва подошёл к стрелявшему:

   – Дай мне!

Стрелец поколебался, но уступил место. Савва выстрелил в самого высокого карачеевца. Тот что-то кричал своим, указывая на башню. Повалился самоед лицом в снег, как сноп.

Савва отдал зарядить пищаль. Видел, как мохнатое воинство, прикрываясь оленями, кинулось россыпью в нартах на реку и – к тыну.

Вторым выстрелом убил самого резвого. Убил ещё одного.

Часть самоедов развернули оленей, умчались в тундру, но человек пятьдесят подъехали под самый тын. Пытались зажечь брёвна. Их били сверху длинными копьями, глыбами льда.

Савва стрелял в головы, кровь заливала снег. Самоядь кинулась спасаться за реку.

– Какой глаз-то у тебя! – Пустозерские стрельцы глядели на Савву уважительно.

Наступила ночь, но небо освещали сполохи северного сияния.

Утром стало ясно: отбились. Воевода, ожидая новых набегов, Савву и стрельцов-разинцев оставил на свободе. Бежать всё равно некуда. Оружие у опальных забрали, приставили кого обслуживать земляные тюрьмы, кого – нести караулы на башнях.

6

Савва вместе с Горшком Пустые Щи, со стрельцом Кириллом шли к тюрьме, где сидели хулители церковных новшеств опального патриарха Никона и теперешнего, святейшего Иосифа.

Небо зияло чёрной пропастью, до рассвета ещё добрых два часа, а тьмы всё же не было. Белел снег, пыхали огнями звёзды. С края земли в бездну небесную летела белая стрела.

   – Ишь чудит! – сказал стрелец, разглядывая стрелу.

   – Кто? – не понял Савва.

   – Сияние.

Горшок Пустые Щи тёр рукавицей нос и щёки.

   – Какое же это сияние? Белеется.

   – Всяко бывает, – сказал стрелец. – Побелеется, побелеется да и взыграет... А может и погаснуть.

Стрела на глазах изогнулась, и вроде бы чешуя на ней обозначилась.

   – Змея! – ахнул Горшок Пустые Щи.

   – Змея, – согласился стрелец Кирилл. – Слава Богу, без головы.

Подошли к тюрьме. Высокий тын. Низкая, шириной в три бревна, дверь. Стрелец загрохотал колотушкой. Отворили.

   – Работников принимаете?

Для стражи за тыном была поставлена изба. По местным понятиям, избёнка в полтора этажа. Низ для чуланов, где хранился запас рыбы, муки, круп. Наверху печь, палати, стол, лавка, икона Богородицы в красном углу.

Караульщиков было пятеро. Десятник ткнул пальцем в Горшка Пустые Щи:

   – Ступай за дровами. Сюда, к печи, натаскаешь. Поленница за тюрьмами, в сарае. А ты, парень, – на Савву даже не глянул, – иди гóвна собирать. Отнесёшь на болото. Коли тропку замело, прокопай. Потом дровишки по ямам разнесёшь. А каша приготовится, так и кашу. Лясы-то не точи с царёвыми недругами! Станут сами говорить – молчи.

Дали Савве поганое ведро. Пошёл.

Загогулина на небе преобразилась в малую букву «аз». Тоже, знать, знамение.

Подошёл к крайней тюрьме. Опять тын. На засов закрыт. За тыном сруб в сажень, на крыше сугроб. Принялся искать вход или хотя бы окошко.

Внутри заскреблось, открылся продых.

   – Ведро принимай! – крикнул Савва.

В ответ мычание. Прислушался.

   – Цов... овых... лали.

   – Чего-чего? – не понял Савва.

Мычание повторилось, но понятнее не стало. Савва толкнул вниз привязанное на верёвке ведро.

   – Н-э-э-ту! – прогундосило из тьмы.

Савва вытащил ведро, закрыл за собою тюрьму, пошёл к другой. Сам открыл продух, опустил ведро.

   – Н-э! Н-э-е! – сказали снизу. Голос такой, будто человека давили.

В третьей тюрьме ведро задержали. Потянул, показалось пустым, но что-то всё-таки перекатывалось по дну.

Четвёртая тюрьма встретила уборщика безмолвием.

   – Эй! – окликнул Савва.

Молчание.

   – Ну и пропади ты со своим говном! – вскипел Савва.

В пятой ждали.

   – Твой сосед молчит чего-то! – сказал Савва невидимому сидельцу.

   – Там пусто. Был, да помер... Ведро не опускай.

   – Вас что же, воздухом кормят?

   – Кормят как всегда. Пост держим.

   – Скоромного-то небось и не дают.

   – Мы ничего не принимаем. Воду пьём через два дня на третий.

   – Знать, смерти не боишься.

   – Не боюсь. Бог бессмертьем нас с тобой наградил, чего же бояться?

   – Кишка кишке не жалуется?

   – Сначала тяжко, потом ничего. Человек и к голоду привыкает... Дровишек побольше принеси. По чёрному топимся. Дым саму душу выедает, зато в тепле.

   – Ладно, я пошёл, – сказал Савва. – Не велено с вами лясы точить.

   – Разве сие лясы? Что-то не знаю я тебя. Перемену стрельцам прислали?

   – Да нет, в тюрьме сидеть.

   – Из каких же ты мест?

   – Из Нижнего.

   – Боже! С родины. Я в Григорове рождён.

   – А я в Большом Мурашкине жил.

   – Соседи... В чём же вина твоя перед горюшком нашим?

   – Перед каким горюшком?

   – Перед царём. Уж такое горюшко, на всю Россию хватает.

   – Ты бы не говорил этак. Мне своего хватает. Причислен к бунтарям, к разинцам.

   – Слышали о Разине. Говорят, разбойник. Вместо саранчи Богом послан.

   – Это ещё как посмотреть, кто разбойник. Дворяне народ режут, как скотину перед ярмаркой. Бунтовщиков искореняют.

   – Слепенькие вы все, хоть с глазами. Искореняют не бунтовщиков, а истинно православных христиан. Царю подавай людей покладистых. Боится, горюшко, крепкой веры. Страшно и его подбрёхам, что народ-то русский с Богом заодно, а не с ними.

   – Пойду я, – сказал Савва. – Услышат разговоры, к тебе же и посадят.

   – Нас велено розно держать! Мы для горюшка нашего – ужаснее львов алчущих.

   – Я пошёл, – снова сказал Савва.

Ведро поставил за дверьми тына. Стал носить дрова из поленницы. Охапки брал на совесть. Для последней ямы нагрузился так, что еле донёс. Спросил сидельца:

   – Что это за люди-то с тобой сидят? Говорят вроде по-нашему, а не больно поймёшь.

   – Языки им пообрезали прошлой зимой.

Память так и полыхнула Савве по сердцу. Встали перед глазами названные братья. Где теперь? Живы ли? Сказал, приникая к продыху:

   – Помолись, отец, за Авиву да ещё за одного без имени. У них языки Плещеев взял. Тебя-то как зовут?

   – Аввакум.

   – Аввакум? – удивился Савва. – Слышал про тебя.

   – Персты-то, молясь, как складываешь?

   – Дома по-старому, в церкви как велят.

   – Слава Богу, хоть словесной ложью себя не чернишь... За двоедушие на Небесах с тебя спросят, а больше всё-таки с блядей[7]7
  Этим словом в XVII веке клеймили вероотступников.


[Закрыть]
наших, с царя да с никониян, с владык.

Запахло дымом – сидельцы затопили свои печи. Савва поклонился тюремному продыху, запер ограду, пошёл за ведром. Небеса уже посветлели. Заглянул-таки в поганое ведро – что-то темнело с гусеницу. Подумал, не кинуть ли в снег, но поостерёгся, сделал, как велело было. Отнёс на болото, утопая в снегу, а потом уж и дорожку прокопал.

7

Растопив печь, Аввакум положил сотню земных поклонов, встретил солнце и сел на тулупчик возле кирпичей. Тепло улавливалось не телом – мыслью, но душа обрадовалась и этой толике ласки. Тут батька и заснул, крепко, сладко.

Приснился себе в золотой ризе, рубаха под ризой полотна тончайшего, сияет от белизны. На ногах красные чёботы. Василевс[8]8
  Василевс – титул византийских императоров.


[Закрыть]
царьградский! Хотел потрогать, что на голове, и проснулся: рука на темечке. Потрогал себя за грудь – наг. В прошлом-то году, когда соузникам резали языки, калечили руки, – умереть собирался, с отчаяния выкинул всю свою одежду в продух. Раздать приказал. Тулуп оставил не хитрости ради, забыл о нём, лежал вместо постели. Сначала в ямах-то лавки были, да присланный из Москвы полуголова Елагин приказал забрать их. А в ямах, когда снег тает, вода по колено.

Строгости поумерились при новом воеводе, при Григории Неелове, а вот бумаги стрельцы, духовные дети Аввакума и Лазаря, достать не могли. Давно уже собирался батька написать письмо Марковне. Бедную все не трогали, не трогали, да Елагин на обратном пути из Пустозерска и её – в яму. Теперь в Мезени сидят закопаны трое из семьи: мать да Иван с Прокопом.

– Марковна! – говорил Аввакум богоданной своей половине. – Господь соединил нас в страданиях, и сие нам с тобой в утешение. Ни в чём розно не жили. Все дороги пополам. А о пряничках, какие кушали, чего же вспоминать? Сладкая жизнь не памятна. Марковна, малая! О внешнем, что ли, будем пешися, а о душе когда? Егда умрём? Мёртвый не делает. Мёртвому тайны не открываются. От века не слышали, еже бы мёртвый что доброе сотворил... А мы, милая, ради правды от Бога имеем жизнь! Чего же ты в письмах-то о плотском скорбишь? Не знаем-де, как до конца дожить. Имейте пищу и одежду, сим довольны будем. Али Бог забывал нас? Ни! Ни!

Дохнуло с воли ледяным дыхом, дым, валящий из жерла печи, прижало к земле. Аввакум закашлялся, вскочил на ноги, ища в своём срубе спасительное место, а его не было. Стонал батька от немочи, из глаз катились слёзы, но ветер переменился, смрад вытянуло прочь в единый миг.

Пришёл стрелец Кирилл, с ним уборщик. Принесли воду, кашу.

   – Хлебы не испеклись, – сказал Савва.

Воду Аввакум пил, как мёд. От каши отмахнулся:

   – Съешьте сами.

Кирилл бросил в продух узел.

   – Вот тебе, отец, валенки и две смены одежды. Из дома Бородина пожалованье. Узнали люди, что ты наг сидишь.

   – Порты надену, – согласился Аввакум.

   – Обуйся, батька! – попросил Кирилл. – Ты же тёплая свеча наша. Не задуло бы ветрами.

   – Свеча, да вонючая... Кириллушка, не огорчу тебя. Обуюсь... А ты тоже сослужи службу. Книга, дар прежней воеводши, у кого?

   – У отца Фёдора.

   – Солнышко, слава Богу, вернулось... Почитать можно. Возьми у него книгу. Мой черёд.

Стрелец вопросительно кивнул в сторону Саввы.

   – Сё – земляк... Как зовут-то тебя, мураш ты мой любезный?

   – Савва.

   – Вишь, какие имена даровал нам Бог? Кирилл – солнце, Аввакум – любовь Божия, Савва – вино. На радость призваны в сей мир.

И был Савва свидетелем, как послушен стрелец-страж узнику. Пошёл и принёс книгу. Савва глянул: «Триодь», при патриархе Иоасафе Первом издана. До Никона.

   – Зело мудрые люди! – сказал о сидельцах Кирилл уборщику. – О божественных делах думы думают. А уж молятся, а уж посты блюдут! В монастырях Никоновых чтоб так-то – духом слабы.

Открыл Аввакум книгу, а у самого в пальцах дрожь – исскучалась душа по чтению. И первое, что предстало глазам, – слово «трисущная». О Троице было сказано. Трисущная то же, что трисоставная. Так и полыхнуло в душе. Вот тайна тайн, от которой шарахнулся Никон со своими греками. Единосущие по святости, по истине, но престол для каждой ипостаси свой.

Закрыл глаза: облако, клубящийся огонь, сияние, а из середины огня четверо престолов с четырьмя лицами, с четырьмя крыльями, как сказано у пророка Иезекиля. Кристалл вечной чистоты. Сводом. И на сим своде тайна тайн. Престол из синего сапфира, и на Престоле Троица, рядком: Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святый.

Вскипела радость в груди.

В животе пусто, да в голове много. И всё ясно. Каждое слово как пламя. Запел батька Аввакум, душа запела: «Ходяй непорочен и делаяй правду, глаголяй истину в сердце своём».

Дни в северной пустыне коротки до поры. Пришли Кирилл-стрелец, Савва. Натаскали дровишек сидельцам, чтоб не окостенели ночью на лютом морозе.

   – Кириллушка, уважь! – попросил Аввакум загадочно, благословляя сына духовного на грядущую ночь.

Кириллушка уважил: не запер Аввакумовой тюрьмы. Стража за тын, батька из ямы вон, пооткрывал товарищей. Полезли все к Фёдору. Его сруб на добрый аршин был шире.

   – Книга – сокровище! – ликовал Аввакум. – Ах, радовалось нынче моё сердце. Никонова ложь предстала уж такой бесплодной, как та смоковница, какую Исус Христос иссушил... Открыл нынче книгу – и опалило очистительно.

   – Да что же тебя всколыхнуло-то? Лица не видно, а чувствую – сияешь! – улыбнулся Епифаний, говоривший чисто, будто языка ему вовсе не резали.

   – О трисоставной Троице.

   – Ой, батька! – воскликнул сдавленным своим голосом диакон Фёдор. – Опись! Сё есть опись переписчика.

   – Всё бы им на описи кивать! Как можно спутать столь разные слова: единосущная и трисущная?

   – Да как? Нечистый затмил разум бедному, а рукой бесы завладели. Или мыслью уплыл, или своё подумалось, грех-то всегда вот он.

   – В святой книге сатане нет места. Может, и сунулся бы, да жжётся.

Фёдор всплеснул руками:

   – Господи, зачем такой спор нам? Батька! Ты Символ веры-то признаешь? Господи, спаси нас! Спаси! «Рожденна, а не сотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша». Батька Аввакум, ну что ты, милый! Голубчик!

   – Ишь запел! – взъярился Аввакум. – Милый! Да я тебя за Божью Истину поколочу вот палкой, так и забудешь – милый, голубчик! Сказано – трисущный. Вот и не умствуй, не плоди соблазн. Единосущный в Творении, в Слове, в Любви. Ты что же, болван, разумеешь, что Троица и ликом едино, несекомо натрое?

   – Погоди, батька, не ругайся.

   – Бить буду! Бить!

   – Мы битые.

Епифаний принялся поглаживать одною рукою Аввакума, другой Фёдора. Но Лазарь отстранил Епифания, припал к груди Аввакума:

   – Ты-ы-ы! И-и-с-инн-о-о!

   – Я вижу: беда к нам подселилась, – сказал Фёдор. – Ты, Аввакум, пророка Иезекиля помнишь?

   – Помню! – обрадовался Аввакум. – Его образы предо мной и явились, как прочитал первое же слово в святой книге.

   – Так пророк-то пишет противное твоим словам. На подобие престола было как бы подобие человека. И как бы пылающий металл внутри него, вокруг... Внутри Него, Света, и вокруг.

   – Право слово, взбесился! – закричал Аввакум. – Фёдор, вот не вижу лица твоего, а дурее тебя во всей Русской земле нет. Ты же раздельные Лица зломышлением своим нарицаешь нераздельными.

   – Божественное несозданное Существо Святые Троицы несекомо есть! – грянул Фёдор, и обрубок языка не мешал ему сказать всякое слово ясно и твёрдо. – Сё – алмаз Истины.

   – Дурак! – засмеялся Аввакум. – Поделом тебя в яме держат! Поделом из диаконов выперли. У Пречистые Матери Господа, у Девы Непорочной человек ведь родился!

   – Богочеловек! – вставил Фёдор.

   – Воистину так. Богочеловек, а титечки сосал, как всякое дите. Потом уж и хлебушек ел, и мясцо, и рыбку. Войдя в возраст, вина не гнушался.

   – Куда клонишь, протопоп?

   – Из дури твоей тебя же и вытягиваю. Исус из могилы на небо взят в человеческом теле. Не воздух, не огонь, но Светом Неизречённым осиянная плоть. Вот и сидят: Отец, что из куста тернового, пылавшего огнём, да не сгоревшего, с Моисеем говорил, Сын во плоти и Дух Святой. Сей Дух не нашему ровня. Дыхнул, пар-то и валит изо рта. Святой Дух от Отца изошёл, но не временно, от Духа Святого зачала Непорочная Дева.

   – От Слова, – сказал Фёдор.

   – Так Слово-то и было Духом Святым.

   – По Гласу Архангела Бог вселился в Деву, во чрево Её.

   – По гласу-то по гласу, да ведь не через ухо! Дверьми девства.

Фёдор поправил дрова в печи, и стало видно лица.

   – Жалко мне тебя, Аввакум, – сказал Фёдор. – Какая же ты деревенщина!

   – Кланяюсь тебе за деревенщину! Сё награда от Бога, коли человек прост, как мужик. Ты-то чего возносишься? Книжек много прочитал? А погляди, есть ли у тебя Бог-то в сердце, как говорил отец наш Ефрем Сирин? У мужиков, голова ты садовая, само сердце Бог.

   – Ну что же, давай простотой мериться! – усмехнулся Фёдор. – Я – проще тебя, коли верю, что Бог Слово вошёл в утробу Девы через ухо, через глас.

Лазарь замычал, извергая грозные клики, слюной забрызгал.

   – Ну что с дураком об умном говорить? О святом. Богородицу обругал. Троицу Пресвятую слепил по своему разумению. А разума меньше, чем у блохи. Куснул и скачет!

   – Ты себя пророком мнишь. – Голос у Фёдора был спокойный, печальный. – Я тебя не сужу, хотя страдал ты не больше нашего... Ты за благоверие, так ведь и я за благоверие. Всех нас ждёт скорая жестокая казнь. Уравняет боль и кровь протопопа с диаконом... Верю, ты меня хочешь спасти, а я хочу спасти тебя.

   – Так глазами-то похлопай и проснись! – сказал Аввакум примирительно.

Тихий Епифаний пал головою в землю перед Аввакумом, потом перед Фёдором.

   – Молись, молись за дурака, отче! – поохал Аввакум.

   – Совсем ты меня задурачил. – Фёдор перекрестился. – Прости нас, Господи! Не велика моя мудрость: Но ты, батька, здраво-то погляди, хоть на себя самого... Вот душа! Единая душа наша – подобие Творца – она-то и впрямь трисоставная: ум – одно, слово – другая ипостась, дух – третья. А образ один. Точно так же и Бог. Троица Единосущная.

   – Помрачил ты душу свою, Фёдор! – Аввакум вдарил себя руками по груди. – Сын у тебя во Отце и Дух Святый во Отце. Шкодливое сие слияние! Шёл к вам, как к радости, к свету, а тут тьмы больше дыма. Маслом святым да чётками беса из тебя надо гнать.

   – Батька, не раздавай бесов! За своими смотри! – Голос у Фёдора был кроткий.

Замолчали.

Поленья в печи разгорелись. Пламя озарило лица. А лица-то – бороды, носы да глаза.

И осенило Аввакума: вот их четверо, а на север, на восток от них – безлюдье и тьма, царство демонов, коим поклоняются местные народцы. И на заход – пустыня, а на полдень – мир, утонувший во лжи никониан, лютеран, латинистов. Да вот и среди четырёх – раздел.

   – Не отдам я тебя, Фёдор, сатане! – сказал Аввакум, и полез прочь из ямы, и услышал в спину:

   – Батька, проснись! Помолюсь о тебе, но проснись!

Яростно замычал Лазарь, ткнул Фёдора кулаком в грудь и тоже – прочь.

   – Возьми. – Епифаний дал диакону крест, вырезанный из дерева.

   – Приноровился, порченой-то рукой?

   – Сотник принёс досочку на пробу, вернул ножик, долотцо моё махонькое. А я из той деревяшечки два креста вырезал. Понюхай – кипарис.

Облобызались, и Епифаний по выступам брёвен поднялся к продыху. Пусто стало в яме.

«Господи! Один я пред Тобою! – закричал Фёдор беззвучно. – Господи! Огради протопопа да попа от ереси! Порченую книгу за святую принимают. Господи! Дай мне сил и разума истолковать истину на бумаге. Аввакум – человек-лев. С пророками себя равняет. Столько ведь душ смутит, чистых, непорочных».

Отодвинул кирпич в печке, под кирпичом, в земле, в сухом ящике, устроенном Епифанием, хранились бумага, каламарь[9]9
  Каламарь – чернильница.


[Закрыть]
с чернилами, перья.

Всё было на месте. Фёдор перекрестился, хотел прочитать молитву, но закружилась голова, лёг и заснул. Увидел белое: крылья. Возрадовался – ангелы, но попал в бурю. Снег летел, пух летел, перья в рот набивались. И не мог понять: где же это он, в курятнике, что ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю