Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 56 страниц)
Христофоров о Тетере рассказал. В Молдавии встретил бывшего гетмана, ехал искать счастья в Стамбул. Напрыгался, ни казакам не нужен со своей изменой, ни полякам без Великого Войска... Без Войска и в Порте не преуспеет. Пора бы искателям счастья, за которое изменой плачено, обернуться на своих предшественников. Тоже ведь были прыткие, мудрые, но кончили все плохо: Выговского привязали к пушке, пальнули, Юрко Хмельницкий изгадил жизнь свою до полного ничтожества. Побирушкой в подворотнях чужих королевств стал Тетеря, Брюховецкого – убили, как шлюху. Многие поплатились жизнью за сладкий кус, от которого не всякому изменнику посчастливилось урвать хоть один волчий глоток.
Промёрзнув, Артамон Сергеевич шёл в соседнюю избу, ложился на лавку, под голову – кулак. Впадал в дрёму, которая длилась мгновение, но сразу ободрялся, съедал горчайшую луковицу с хлебом и снова в дозор, беречь царское счастье. Стражей много, но свой догляд надёжнее.
У крыльца и встретил поутру Алексея Михайловича. Царь, как всегда, поднялся ни свет ни заря.
– Артамон Сергеевич! – сбежал по ступеням молодо, обнял друга отрочества, друга всей своей жизни. – Ах, спасибо тебе, Артамон! Я – воскрес.
Поцеловал в губы.
4
Кто взялся служить Отечеству не ради корысти, а велением сердца, у того покойной жизни не бывает.
В Речь Посполитую отправлялось великое посольство: боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, царственной большой печати и государственных великих посольских дел сберегатель, и думный дворянин Чаадаев.
Артамон Сергеевич прочитал статьи посольского наказа раньше государя. Ордин-Нащокин был верен себе. Андрусовское соглашение для него оставалось иконой: молился на своё честное слово. Безо всяких оговорок, а пожалуй, и с радостью возвращал полякам Киев – слишком-де дорого обходятся русскому народу казачьи подлости.
Матвеев трижды перечитал наказ и кинулся в кремлёвские храмы. Малороссы великие любители на царя поглазеть. Им помолиться вместе с царём – словно жалованье получить.
В Благовещенском соборе царя не было и в Успенском не было. Не было и казаков. А под колокольней Ивана Великого – пожалуйста, усатые молодцы шароварами снег метут. Увидали Матвеева – шапки долой, поклонились:
– Будь здрав, Артамон Сергеевич! Твоим счастьем живы!
А тот им подмигнул да быстрым шёпотом:
– Хочу вас видеть нынче у двора своего. Да чтоб много вас было. Просите молить великого государя, пусть примет Киев под свою самодержавную руку на вечные времена.
Сказано – сделано. Целый день стояла перед двором Матвеева густая толпа малороссов.
Артамон Сергеевич приехал из приказа не поздно не рано, а когда вся Москва про то стояние заговорила и поглазеть прибежала.
Челобитие царский сват принял, челобитчиков, а заодно и москвичей, промерзших на морозе, поил водкой и отпустил с миром.
На другой день приехал в Кремль спозаранок. Раннюю отстоял с Алексеем Михайловичем, с Натальей Кирилловной в их домовой церкви.
После службы государь подошёл, глянул в глаза. Артамон Сергеевич поклонился:
– Прости меня за суету. Боюсь, Афанасий Лаврентьевич вместо мира войну привезёт. Казаки терпят-терпят, но возвращение Киева примут как измену. На нас же и пойдут. И с королём, и с татарами.
Алексей Михайлович перекрестился:
– Сам вчера целый день вздыхал. Но что же делать-то?
– Назначить в посольство иных.
– Отставить Афанасия Лаврентьевича? – На лице Алексея Михайловича мелькнул испуг. – Да ведь он уж очень суров!
– Война посуровее будет.
– Ах, Боже мой! Боже мой! – В глазах царя блеснули слёзы. – Спасибо, Артамон. Я уж и так думал, и этак прикидывал. Разве что Волынского послать, Василия Семёныча? Умишком его Бог не наградил, но меня слушается... Афанасий-то Лаврентьевич уж как глянет, уж как скажет!
С лёгким сердцем расставался Артамон Сергеевич с государем, но миновал день, другой... И все эти дни к дому Артамона Сергеевича приходили люди Малороссейской слободы, на колени вставали. Матвеев от царя не утаивал о сих пришествиях.
Наконец дело свершилось: Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин от посольства был отставлен. Поднялся горою, ударил челом, чтоб и от Посольского приказа отставили. Вскипевшие обиды изливал в письме великому государю. Поминал всех своих врагов и все свои службы, всё доброе, всё великое... Но в Кремле на этот раз не медлили. Вчера сказал: не нужен в посольстве, так и приказ заберите! – ответ наутро: свободен. Был алмазом истины в царской шапке, а вышвырнули, как камешек, что в чёботе ногу колет.
Царь пал духом, ожидая встречи со вчерашним управителем. Обошлось.
Афанасий Лаврентьевич собрался тихо, быстро. Хватились: отбыл. Куда?! Чуть было ловить не кинулись. Допросили слуг: во Псков поехал, в Крыпецкий монастырь... Постригаться.
Великий государь опечалился, а дом Матвеева в те дни словно мёдом вымазали. Первым примчался Богдан Матвеевич Хитрово. Следом Яков Никитич Одоевский пожаловал. Думные дьяки вперегонки, немецкие генералы да полковники тоже тут как тут.
Подхватился Артамон Сергеевич – и бежать. К Троице в Сергиев Посад, оттуда в Савво-Сторожевский монастырь, в Николо-Угрешский. В Москву вернулся через две недели, когда пришла пора высочайших пожалований.
Седьмого февраля 1671 года боярство было сказано князю Михаилу Юрьевичу Долгорукому, сыну начальника Стрелецкого приказа, усмирителя разинского бунта Юрия Алексеевича, а так же победителю Стеньки Разина князю Юрию Никитичу Борятинскому. Третьим в списке пожалованных стоял отец царицы Натальи Кирилловны Кирилла Полуэктович Нарышкин. Старший сын его Иван был взят в спальники.
Следующее февральское пожалование, ровно через месяц после свадьбы, коснулось, наконец, и Артамона Сергеевича. Получил в управление взятый у Ордина-Нащокина Посольский приказ. Чинов, однако, не удостоили. Остался думным дворянином, да и в думных-то был всего чуть больше года.
Едва вступив в должность, Артамон Сергеевич ударил челом великому государю: предложил слить Малороссийский приказ с Посольским, а Посольский именовать Государственным приказом Посольские печати. Алексей Михайлович согласился.
И никто среди мудрых не понял: медовый месяц царя – праздник новых времён, в которые Россия вступала, как в воду, пробуя ножкой, чтобы потом ухнуть с головою.
Сановитые люди, искушённые в дворцовых радениях, дальше носа своего не видели. Думали: ну вот, худородные Нарышкины в Кремль впёрлись. Так ведь и у Милославских древность рода короче медвежьего хвоста. Про Стрешневых и говорить нечего. Лапотники. Боярам бы призадуматься, всё бы им древность, древность! А рожи-то у всех как из берлоги. Невдомёк: царям – красоту подавай, нежность, стан, глазки-бровки!
Прикидывали: царица молоденькая, не скоро в Тереме пообвыкнет. Сердечных подруг нет, тут уж надо расстараться, втереться в свои. На окружение поглядывали государево – из новых, кроме царицыной родни, Матвеев в гору пошёл. Человек царю с детства близкий, покладистый, а главное, всей его-то родни – один сын. Не потащит за собой шушеру в приказы, царю – в комнатные.
Косточки обмыли, успокоились. Не унюхали большой опасности.
Новой царице прозвище приклеили: Медведица. Ступает на ногу, косолапя.
5
В марте, в день мученицы Дросиды, дочери императора Траяна, жестокого гонителя христиан, разинцы, никогда не видевшие Разина, мужики и стрельцы Алатыря, Арзамаса, Большого Мурашкина, Лыскова и среди них Савва-корабельщик санным скорым путём доехали до Пустозерска.
Слепила до тьмы в глазах снежная пустыня, и вдруг стал расти и вырос город. Тын заметен буранами по самые зубья, одни башни торчат. К воротам глубокий прокоп. А за воротами и впрямь город. Дома все высокие, с подклетями. Церковки. Савва насчитал четыре. Удивили величиной амбары.
– Что здесь? – спросил Савва местного стрельца, ехавшего с ними от ворот.
– Рыба. Шкуры. Это всё – Бородина. Великий человек в наших краях.
Проехали мимо Воеводской избы, остановились перед Съезжей.
– Всё новёхонькое! – удивился Савва.
– С год как отстроились, – сказал стрелец. – Лет пять тому здесь одни головешки торчали. Карачеевская самоядь сожгла город.
– Как говоришь?
– Карачеевская самоядь! – повторил стрелец. – Ещё как запомнишь. Два года их не видели, а то прямо беда. Сидим, бывало, как в курятнике. Высунешься – поймают. Хитрый народ. И все – колдуны. Пуля их не берёт.
Из Съезжей избы вместе с властями вышел к узникам воевода Неелов. Спросил стрелецкого десятника:
– Сколько привёз?
– Было две дюжины без двух. В Усть-Цильме пятерых разместили. Один помер по дороге. Шестнадцать душ.
– Вези всех в тюремную избу, потом разберёмся, – приказал воевода. – У меня хлеба на столько ртов нет.
– Пять мешков ржи привезли для их корму.
– Хе! Пять мешков!
Начавшаяся тюремная жизнь закончилась для Саввы нежданно-негаданно в день прибытия.
Их затворили в просторном, хорошо протопленном доме. Самые проворные полезли на печь. Иные разлеглись по лавкам. Савва поглядел, что под печкой, а там оленьи шкуры. Разгрёб, забрался, темновато, но тепло. Пока ехали – намёрзлись. Заснул, как в детстве. Хотел о чём-то подумать и не успел...
Вдруг ударила пушка. Савва услышал её сквозь сон. Откуда пушка? Где? Но пушка бахнула в другой раз, ружья пальнули.
Савва выглянул из-под печи. Стрельцы, а их было девять человек среди новых пустозерских сидельцев, столпились посреди избы.
– С башен стреляют, – определили опытные воины. – Нападение.
– Карачеевская самоядь! – сказал Савва, выбираясь из укрытия.
– Какая?
– Вроде карачеевская, – повторил Савва.
– У самоедов и стрелы костяные, и копья – костяные. Куда им против ружей, против пушки! – махнул рукой стрелец по прозвищу Горшок Пустые Щи. Всё рассказывал, что из-за пустых щей к разинцам перешёл. Воевода их в Верхнем Ломове денег не платил. Корм давал вполовину...
– Стены-то снегом заметены. Никаких лестниц не надо, чтобы перелезть, – сказал Савва.
С ним согласились:
– Нарты поставят – вот и лестница.
Загремели засовы. Вошли трое. Впереди воевода.
– Стрельцы среди вас есть?
– Вот мы! – сказали стрельцы.
– Я был пятидесятником, – выступил вперёд Савва.
– Вот и будешь за старшего, – решил воевода. – Самоядь пришла. Пищалей у нас лишних нет, а те, что есть, негодные, проржавели. Пики дадим, топоры. Погуще нас будет.
Башня, куда их привели, оказалась рядом с тюрьмой, через три дома всего. Солнце уже садилось.
– Гляди в оба! – крикнули из башни.
Савва увидел – стрелы летят. Кинулся что было мочи прижаться к тыну.
На башне сидели всего трое. Пищаль одна.
– У нас тут река, ветер сметает снег. Карачеи сюда не лезут, высоко.
Савва подошёл к бойнице.
Человек с тридцать, все в звериных шкурах, с противоположного берега пускали из луков стрелы.
Вдруг из белого морока появились рога, морды оленей.
– Подкрепление! – Стрелец выстрелил и промазал. А может, пуля не долетела. А может – колдовство.
Савва подошёл к стрелявшему:
– Дай мне!
Стрелец поколебался, но уступил место. Савва выстрелил в самого высокого карачеевца. Тот что-то кричал своим, указывая на башню. Повалился самоед лицом в снег, как сноп.
Савва отдал зарядить пищаль. Видел, как мохнатое воинство, прикрываясь оленями, кинулось россыпью в нартах на реку и – к тыну.
Вторым выстрелом убил самого резвого. Убил ещё одного.
Часть самоедов развернули оленей, умчались в тундру, но человек пятьдесят подъехали под самый тын. Пытались зажечь брёвна. Их били сверху длинными копьями, глыбами льда.
Савва стрелял в головы, кровь заливала снег. Самоядь кинулась спасаться за реку.
– Какой глаз-то у тебя! – Пустозерские стрельцы глядели на Савву уважительно.
Наступила ночь, но небо освещали сполохи северного сияния.
Утром стало ясно: отбились. Воевода, ожидая новых набегов, Савву и стрельцов-разинцев оставил на свободе. Бежать всё равно некуда. Оружие у опальных забрали, приставили кого обслуживать земляные тюрьмы, кого – нести караулы на башнях.
6
Савва вместе с Горшком Пустые Щи, со стрельцом Кириллом шли к тюрьме, где сидели хулители церковных новшеств опального патриарха Никона и теперешнего, святейшего Иосифа.
Небо зияло чёрной пропастью, до рассвета ещё добрых два часа, а тьмы всё же не было. Белел снег, пыхали огнями звёзды. С края земли в бездну небесную летела белая стрела.
– Ишь чудит! – сказал стрелец, разглядывая стрелу.
– Кто? – не понял Савва.
– Сияние.
Горшок Пустые Щи тёр рукавицей нос и щёки.
– Какое же это сияние? Белеется.
– Всяко бывает, – сказал стрелец. – Побелеется, побелеется да и взыграет... А может и погаснуть.
Стрела на глазах изогнулась, и вроде бы чешуя на ней обозначилась.
– Змея! – ахнул Горшок Пустые Щи.
– Змея, – согласился стрелец Кирилл. – Слава Богу, без головы.
Подошли к тюрьме. Высокий тын. Низкая, шириной в три бревна, дверь. Стрелец загрохотал колотушкой. Отворили.
– Работников принимаете?
Для стражи за тыном была поставлена изба. По местным понятиям, избёнка в полтора этажа. Низ для чуланов, где хранился запас рыбы, муки, круп. Наверху печь, палати, стол, лавка, икона Богородицы в красном углу.
Караульщиков было пятеро. Десятник ткнул пальцем в Горшка Пустые Щи:
– Ступай за дровами. Сюда, к печи, натаскаешь. Поленница за тюрьмами, в сарае. А ты, парень, – на Савву даже не глянул, – иди гóвна собирать. Отнесёшь на болото. Коли тропку замело, прокопай. Потом дровишки по ямам разнесёшь. А каша приготовится, так и кашу. Лясы-то не точи с царёвыми недругами! Станут сами говорить – молчи.
Дали Савве поганое ведро. Пошёл.
Загогулина на небе преобразилась в малую букву «аз». Тоже, знать, знамение.
Подошёл к крайней тюрьме. Опять тын. На засов закрыт. За тыном сруб в сажень, на крыше сугроб. Принялся искать вход или хотя бы окошко.
Внутри заскреблось, открылся продых.
– Ведро принимай! – крикнул Савва.
В ответ мычание. Прислушался.
– Цов... овых... лали.
– Чего-чего? – не понял Савва.
Мычание повторилось, но понятнее не стало. Савва толкнул вниз привязанное на верёвке ведро.
– Н-э-э-ту! – прогундосило из тьмы.
Савва вытащил ведро, закрыл за собою тюрьму, пошёл к другой. Сам открыл продух, опустил ведро.
– Н-э! Н-э-е! – сказали снизу. Голос такой, будто человека давили.
В третьей тюрьме ведро задержали. Потянул, показалось пустым, но что-то всё-таки перекатывалось по дну.
Четвёртая тюрьма встретила уборщика безмолвием.
– Эй! – окликнул Савва.
Молчание.
– Ну и пропади ты со своим говном! – вскипел Савва.
В пятой ждали.
– Твой сосед молчит чего-то! – сказал Савва невидимому сидельцу.
– Там пусто. Был, да помер... Ведро не опускай.
– Вас что же, воздухом кормят?
– Кормят как всегда. Пост держим.
– Скоромного-то небось и не дают.
– Мы ничего не принимаем. Воду пьём через два дня на третий.
– Знать, смерти не боишься.
– Не боюсь. Бог бессмертьем нас с тобой наградил, чего же бояться?
– Кишка кишке не жалуется?
– Сначала тяжко, потом ничего. Человек и к голоду привыкает... Дровишек побольше принеси. По чёрному топимся. Дым саму душу выедает, зато в тепле.
– Ладно, я пошёл, – сказал Савва. – Не велено с вами лясы точить.
– Разве сие лясы? Что-то не знаю я тебя. Перемену стрельцам прислали?
– Да нет, в тюрьме сидеть.
– Из каких же ты мест?
– Из Нижнего.
– Боже! С родины. Я в Григорове рождён.
– А я в Большом Мурашкине жил.
– Соседи... В чём же вина твоя перед горюшком нашим?
– Перед каким горюшком?
– Перед царём. Уж такое горюшко, на всю Россию хватает.
– Ты бы не говорил этак. Мне своего хватает. Причислен к бунтарям, к разинцам.
– Слышали о Разине. Говорят, разбойник. Вместо саранчи Богом послан.
– Это ещё как посмотреть, кто разбойник. Дворяне народ режут, как скотину перед ярмаркой. Бунтовщиков искореняют.
– Слепенькие вы все, хоть с глазами. Искореняют не бунтовщиков, а истинно православных христиан. Царю подавай людей покладистых. Боится, горюшко, крепкой веры. Страшно и его подбрёхам, что народ-то русский с Богом заодно, а не с ними.
– Пойду я, – сказал Савва. – Услышат разговоры, к тебе же и посадят.
– Нас велено розно держать! Мы для горюшка нашего – ужаснее львов алчущих.
– Я пошёл, – снова сказал Савва.
Ведро поставил за дверьми тына. Стал носить дрова из поленницы. Охапки брал на совесть. Для последней ямы нагрузился так, что еле донёс. Спросил сидельца:
– Что это за люди-то с тобой сидят? Говорят вроде по-нашему, а не больно поймёшь.
– Языки им пообрезали прошлой зимой.
Память так и полыхнула Савве по сердцу. Встали перед глазами названные братья. Где теперь? Живы ли? Сказал, приникая к продыху:
– Помолись, отец, за Авиву да ещё за одного без имени. У них языки Плещеев взял. Тебя-то как зовут?
– Аввакум.
– Аввакум? – удивился Савва. – Слышал про тебя.
– Персты-то, молясь, как складываешь?
– Дома по-старому, в церкви как велят.
– Слава Богу, хоть словесной ложью себя не чернишь... За двоедушие на Небесах с тебя спросят, а больше всё-таки с блядей[7]7
Этим словом в XVII веке клеймили вероотступников.
[Закрыть] наших, с царя да с никониян, с владык.
Запахло дымом – сидельцы затопили свои печи. Савва поклонился тюремному продыху, запер ограду, пошёл за ведром. Небеса уже посветлели. Заглянул-таки в поганое ведро – что-то темнело с гусеницу. Подумал, не кинуть ли в снег, но поостерёгся, сделал, как велело было. Отнёс на болото, утопая в снегу, а потом уж и дорожку прокопал.
7
Растопив печь, Аввакум положил сотню земных поклонов, встретил солнце и сел на тулупчик возле кирпичей. Тепло улавливалось не телом – мыслью, но душа обрадовалась и этой толике ласки. Тут батька и заснул, крепко, сладко.
Приснился себе в золотой ризе, рубаха под ризой полотна тончайшего, сияет от белизны. На ногах красные чёботы. Василевс[8]8
Василевс – титул византийских императоров.
[Закрыть] царьградский! Хотел потрогать, что на голове, и проснулся: рука на темечке. Потрогал себя за грудь – наг. В прошлом-то году, когда соузникам резали языки, калечили руки, – умереть собирался, с отчаяния выкинул всю свою одежду в продух. Раздать приказал. Тулуп оставил не хитрости ради, забыл о нём, лежал вместо постели. Сначала в ямах-то лавки были, да присланный из Москвы полуголова Елагин приказал забрать их. А в ямах, когда снег тает, вода по колено.
Строгости поумерились при новом воеводе, при Григории Неелове, а вот бумаги стрельцы, духовные дети Аввакума и Лазаря, достать не могли. Давно уже собирался батька написать письмо Марковне. Бедную все не трогали, не трогали, да Елагин на обратном пути из Пустозерска и её – в яму. Теперь в Мезени сидят закопаны трое из семьи: мать да Иван с Прокопом.
– Марковна! – говорил Аввакум богоданной своей половине. – Господь соединил нас в страданиях, и сие нам с тобой в утешение. Ни в чём розно не жили. Все дороги пополам. А о пряничках, какие кушали, чего же вспоминать? Сладкая жизнь не памятна. Марковна, малая! О внешнем, что ли, будем пешися, а о душе когда? Егда умрём? Мёртвый не делает. Мёртвому тайны не открываются. От века не слышали, еже бы мёртвый что доброе сотворил... А мы, милая, ради правды от Бога имеем жизнь! Чего же ты в письмах-то о плотском скорбишь? Не знаем-де, как до конца дожить. Имейте пищу и одежду, сим довольны будем. Али Бог забывал нас? Ни! Ни!
Дохнуло с воли ледяным дыхом, дым, валящий из жерла печи, прижало к земле. Аввакум закашлялся, вскочил на ноги, ища в своём срубе спасительное место, а его не было. Стонал батька от немочи, из глаз катились слёзы, но ветер переменился, смрад вытянуло прочь в единый миг.
Пришёл стрелец Кирилл, с ним уборщик. Принесли воду, кашу.
– Хлебы не испеклись, – сказал Савва.
Воду Аввакум пил, как мёд. От каши отмахнулся:
– Съешьте сами.
Кирилл бросил в продух узел.
– Вот тебе, отец, валенки и две смены одежды. Из дома Бородина пожалованье. Узнали люди, что ты наг сидишь.
– Порты надену, – согласился Аввакум.
– Обуйся, батька! – попросил Кирилл. – Ты же тёплая свеча наша. Не задуло бы ветрами.
– Свеча, да вонючая... Кириллушка, не огорчу тебя. Обуюсь... А ты тоже сослужи службу. Книга, дар прежней воеводши, у кого?
– У отца Фёдора.
– Солнышко, слава Богу, вернулось... Почитать можно. Возьми у него книгу. Мой черёд.
Стрелец вопросительно кивнул в сторону Саввы.
– Сё – земляк... Как зовут-то тебя, мураш ты мой любезный?
– Савва.
– Вишь, какие имена даровал нам Бог? Кирилл – солнце, Аввакум – любовь Божия, Савва – вино. На радость призваны в сей мир.
И был Савва свидетелем, как послушен стрелец-страж узнику. Пошёл и принёс книгу. Савва глянул: «Триодь», при патриархе Иоасафе Первом издана. До Никона.
– Зело мудрые люди! – сказал о сидельцах Кирилл уборщику. – О божественных делах думы думают. А уж молятся, а уж посты блюдут! В монастырях Никоновых чтоб так-то – духом слабы.
Открыл Аввакум книгу, а у самого в пальцах дрожь – исскучалась душа по чтению. И первое, что предстало глазам, – слово «трисущная». О Троице было сказано. Трисущная то же, что трисоставная. Так и полыхнуло в душе. Вот тайна тайн, от которой шарахнулся Никон со своими греками. Единосущие по святости, по истине, но престол для каждой ипостаси свой.
Закрыл глаза: облако, клубящийся огонь, сияние, а из середины огня четверо престолов с четырьмя лицами, с четырьмя крыльями, как сказано у пророка Иезекиля. Кристалл вечной чистоты. Сводом. И на сим своде тайна тайн. Престол из синего сапфира, и на Престоле Троица, рядком: Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святый.
Вскипела радость в груди.
В животе пусто, да в голове много. И всё ясно. Каждое слово как пламя. Запел батька Аввакум, душа запела: «Ходяй непорочен и делаяй правду, глаголяй истину в сердце своём».
Дни в северной пустыне коротки до поры. Пришли Кирилл-стрелец, Савва. Натаскали дровишек сидельцам, чтоб не окостенели ночью на лютом морозе.
– Кириллушка, уважь! – попросил Аввакум загадочно, благословляя сына духовного на грядущую ночь.
Кириллушка уважил: не запер Аввакумовой тюрьмы. Стража за тын, батька из ямы вон, пооткрывал товарищей. Полезли все к Фёдору. Его сруб на добрый аршин был шире.
– Книга – сокровище! – ликовал Аввакум. – Ах, радовалось нынче моё сердце. Никонова ложь предстала уж такой бесплодной, как та смоковница, какую Исус Христос иссушил... Открыл нынче книгу – и опалило очистительно.
– Да что же тебя всколыхнуло-то? Лица не видно, а чувствую – сияешь! – улыбнулся Епифаний, говоривший чисто, будто языка ему вовсе не резали.
– О трисоставной Троице.
– Ой, батька! – воскликнул сдавленным своим голосом диакон Фёдор. – Опись! Сё есть опись переписчика.
– Всё бы им на описи кивать! Как можно спутать столь разные слова: единосущная и трисущная?
– Да как? Нечистый затмил разум бедному, а рукой бесы завладели. Или мыслью уплыл, или своё подумалось, грех-то всегда вот он.
– В святой книге сатане нет места. Может, и сунулся бы, да жжётся.
Фёдор всплеснул руками:
– Господи, зачем такой спор нам? Батька! Ты Символ веры-то признаешь? Господи, спаси нас! Спаси! «Рожденна, а не сотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша». Батька Аввакум, ну что ты, милый! Голубчик!
– Ишь запел! – взъярился Аввакум. – Милый! Да я тебя за Божью Истину поколочу вот палкой, так и забудешь – милый, голубчик! Сказано – трисущный. Вот и не умствуй, не плоди соблазн. Единосущный в Творении, в Слове, в Любви. Ты что же, болван, разумеешь, что Троица и ликом едино, несекомо натрое?
– Погоди, батька, не ругайся.
– Бить буду! Бить!
– Мы битые.
Епифаний принялся поглаживать одною рукою Аввакума, другой Фёдора. Но Лазарь отстранил Епифания, припал к груди Аввакума:
– Ты-ы-ы! И-и-с-инн-о-о!
– Я вижу: беда к нам подселилась, – сказал Фёдор. – Ты, Аввакум, пророка Иезекиля помнишь?
– Помню! – обрадовался Аввакум. – Его образы предо мной и явились, как прочитал первое же слово в святой книге.
– Так пророк-то пишет противное твоим словам. На подобие престола было как бы подобие человека. И как бы пылающий металл внутри него, вокруг... Внутри Него, Света, и вокруг.
– Право слово, взбесился! – закричал Аввакум. – Фёдор, вот не вижу лица твоего, а дурее тебя во всей Русской земле нет. Ты же раздельные Лица зломышлением своим нарицаешь нераздельными.
– Божественное несозданное Существо Святые Троицы несекомо есть! – грянул Фёдор, и обрубок языка не мешал ему сказать всякое слово ясно и твёрдо. – Сё – алмаз Истины.
– Дурак! – засмеялся Аввакум. – Поделом тебя в яме держат! Поделом из диаконов выперли. У Пречистые Матери Господа, у Девы Непорочной человек ведь родился!
– Богочеловек! – вставил Фёдор.
– Воистину так. Богочеловек, а титечки сосал, как всякое дите. Потом уж и хлебушек ел, и мясцо, и рыбку. Войдя в возраст, вина не гнушался.
– Куда клонишь, протопоп?
– Из дури твоей тебя же и вытягиваю. Исус из могилы на небо взят в человеческом теле. Не воздух, не огонь, но Светом Неизречённым осиянная плоть. Вот и сидят: Отец, что из куста тернового, пылавшего огнём, да не сгоревшего, с Моисеем говорил, Сын во плоти и Дух Святой. Сей Дух не нашему ровня. Дыхнул, пар-то и валит изо рта. Святой Дух от Отца изошёл, но не временно, от Духа Святого зачала Непорочная Дева.
– От Слова, – сказал Фёдор.
– Так Слово-то и было Духом Святым.
– По Гласу Архангела Бог вселился в Деву, во чрево Её.
– По гласу-то по гласу, да ведь не через ухо! Дверьми девства.
Фёдор поправил дрова в печи, и стало видно лица.
– Жалко мне тебя, Аввакум, – сказал Фёдор. – Какая же ты деревенщина!
– Кланяюсь тебе за деревенщину! Сё награда от Бога, коли человек прост, как мужик. Ты-то чего возносишься? Книжек много прочитал? А погляди, есть ли у тебя Бог-то в сердце, как говорил отец наш Ефрем Сирин? У мужиков, голова ты садовая, само сердце Бог.
– Ну что же, давай простотой мериться! – усмехнулся Фёдор. – Я – проще тебя, коли верю, что Бог Слово вошёл в утробу Девы через ухо, через глас.
Лазарь замычал, извергая грозные клики, слюной забрызгал.
– Ну что с дураком об умном говорить? О святом. Богородицу обругал. Троицу Пресвятую слепил по своему разумению. А разума меньше, чем у блохи. Куснул и скачет!
– Ты себя пророком мнишь. – Голос у Фёдора был спокойный, печальный. – Я тебя не сужу, хотя страдал ты не больше нашего... Ты за благоверие, так ведь и я за благоверие. Всех нас ждёт скорая жестокая казнь. Уравняет боль и кровь протопопа с диаконом... Верю, ты меня хочешь спасти, а я хочу спасти тебя.
– Так глазами-то похлопай и проснись! – сказал Аввакум примирительно.
Тихий Епифаний пал головою в землю перед Аввакумом, потом перед Фёдором.
– Молись, молись за дурака, отче! – поохал Аввакум.
– Совсем ты меня задурачил. – Фёдор перекрестился. – Прости нас, Господи! Не велика моя мудрость: Но ты, батька, здраво-то погляди, хоть на себя самого... Вот душа! Единая душа наша – подобие Творца – она-то и впрямь трисоставная: ум – одно, слово – другая ипостась, дух – третья. А образ один. Точно так же и Бог. Троица Единосущная.
– Помрачил ты душу свою, Фёдор! – Аввакум вдарил себя руками по груди. – Сын у тебя во Отце и Дух Святый во Отце. Шкодливое сие слияние! Шёл к вам, как к радости, к свету, а тут тьмы больше дыма. Маслом святым да чётками беса из тебя надо гнать.
– Батька, не раздавай бесов! За своими смотри! – Голос у Фёдора был кроткий.
Замолчали.
Поленья в печи разгорелись. Пламя озарило лица. А лица-то – бороды, носы да глаза.
И осенило Аввакума: вот их четверо, а на север, на восток от них – безлюдье и тьма, царство демонов, коим поклоняются местные народцы. И на заход – пустыня, а на полдень – мир, утонувший во лжи никониан, лютеран, латинистов. Да вот и среди четырёх – раздел.
– Не отдам я тебя, Фёдор, сатане! – сказал Аввакум, и полез прочь из ямы, и услышал в спину:
– Батька, проснись! Помолюсь о тебе, но проснись!
Яростно замычал Лазарь, ткнул Фёдора кулаком в грудь и тоже – прочь.
– Возьми. – Епифаний дал диакону крест, вырезанный из дерева.
– Приноровился, порченой-то рукой?
– Сотник принёс досочку на пробу, вернул ножик, долотцо моё махонькое. А я из той деревяшечки два креста вырезал. Понюхай – кипарис.
Облобызались, и Епифаний по выступам брёвен поднялся к продыху. Пусто стало в яме.
«Господи! Один я пред Тобою! – закричал Фёдор беззвучно. – Господи! Огради протопопа да попа от ереси! Порченую книгу за святую принимают. Господи! Дай мне сил и разума истолковать истину на бумаге. Аввакум – человек-лев. С пророками себя равняет. Столько ведь душ смутит, чистых, непорочных».
Отодвинул кирпич в печке, под кирпичом, в земле, в сухом ящике, устроенном Епифанием, хранились бумага, каламарь[9]9
Каламарь – чернильница.
[Закрыть] с чернилами, перья.
Всё было на месте. Фёдор перекрестился, хотел прочитать молитву, но закружилась голова, лёг и заснул. Увидел белое: крылья. Возрадовался – ангелы, но попал в бурю. Снег летел, пух летел, перья в рот набивались. И не мог понять: где же это он, в курятнике, что ли?