Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 56 страниц)
8
Суета одолела Артамона Сергеевича. До Рождественского поста оставалась неделя, а представить царю и царице нужно четыре новых комедии.
Текущие дела тоже были не ахти какие весёлые.
От воеводы Ивана Мещеринова наконец-то пришёл отчёт о летних боях под стенами Соловецкого монастыря. У стрельцов убито тридцать два человека, восемьдесят ранено. Перебежал из монастыря чёрный поп Митрофан, сообщил: запасов у осаждённых лет на десять. Правда, среди защитников[48]48
Защитник – стрелок из затинной пищали, большого оборонительного ружья.
[Закрыть] монастыря пошли нестроения. Бельцы, а их не меньше трёх сотен, не велят попам и монахам молиться за царя. Атаман Самко даже грозился прекратить оборонять монастырь, если попы не перестанут возносить молитвы за царя: он-де велик в едином – в надругательстве над заветами отцов и дедов.
Таким сообщением государя не порадуешь, и Артамон Сергеевич к огорчительному делу подбирал два-три добрых, бодрых. Но теперь из добрых было одно: запорожский кошевой гетман Серко с князем Каспулатом Черкасским да со стольником Леонтьевым ходили в Крым, за Перекоп. Разбили татарские заставы, освободили из неволи многие сотни христианских душ. Такое послание в радость, но Серко прислал ещё одно, вроде бы весьма приятное, а по сути своей – бунтарское:
«Гетман Войска Запорожского Пётр Дорошенко в присутствии чина духовного со всем старшим и меньшим товариществом и со всем своим войском и посполитыми людьми пред святым Евангелием присягнул на вечное подданство вашему царскому величеству...»
Старый, упорный враг Дорошенко, с городами, с войском, с народом, преклонился под руку царя. Но совершено-то всё это помимо гетмана Самойловича. Князь Ромодановский о сём знать не знает.
Далее Серко то ли простодушно, то ли с особой хитростью сообщал: «А мы присягнули гетману Дорошенко, что он будет принят вашим царским величеством в отеческую милость, останется в целости и не нарушен в здоровье, в чести, в пожитках, со всем городом, со всеми товарищами и войском, при милости и при клейнотах войсковых, безо всякой за прошлые преступления мести от всех неприятелей: татар, турок и ляхов – будет войсками вашего царского величества защищён». Выходит, теперь два гетмана! Стало быть, жди новых измен да ещё новую войну получи, защищая перебежчика: от польского короля к султану, от султана к царю.
Артамон Сергеевич подготовил грамоту, в которой великий государь строго выговаривал кошевому: «Ты это сделал не по нашему, царского величества, указу, не давши знать князю Ромодановскому и гетману Самойловичу. И впредь бы тебе и всему Войску Запорожскому низовому с Дорошенком не ссылаться и в дела его не вступаться и тем с гетманом Иваном Самойловичем не ссориться».
Всё же выходило, что долгожданный вечный мир на Украине вызревает. Хитроумный Мазепа с полковником Кочубеем перебежали из Чигирина в Батурин – уразумели, за кем будущее.
Присовокупил Артамон Сергеевич к докладу и челобитную Паисия Лигарида. Велеречивую: «Воспевал пророк и царь Давид в десятиструнном своём псалме: не отврати Лица Твоего от отрока Твоего, яко печалюся, скоро услыши мя. То же смею и я возгласить к тебе, единодержавцу-царю: не отврати светлейшего лица твоего от меня, яко погибну душою и телом. Особенно печалюсь, потому что не знаю причины моего возвращения».
Свита с Лигаридом приехала скромная. Привёз доброго регента, привёз иеромонаха Виссариона – человека большой учёности, бывшего начальника всех киевских школ. Показать: не ради опалы в Москву возвращён, а ради государевых дел, помочь завести в стольном граде школы, а то и академию.
В Киеве Лигарид был опасен – уж очень много знал о борьбе царя и Никона, и в Москве от него одно неудобство. Патриарх Иоаким знать его не хочет. Артамон Сергеевич решился советовать государю – обождать с ответом на челобитье. Пусть Лигарид поутихнет, пусть поймёт: нынче нет нужды в его талантах. Возвращение в Москву не награда, но именно опала.
Тошно было являться к царю со всем этим. И вдруг осенило: а каков рай получается у Егора Малахова?
Знамёнщик писал рай на чердаке Посольских палат. Артамон Сергеевич отворил дверь да и замер на пороге. На него смотрел огромный живой лев. Артамон Сергеевич потянулся рукой к двери – толкнуть и выскочить.
Засмеялись.
На лавке сидело двое: художник Егор Малахов и незнакомый человек в польском платье. Артамон Сергеевич тоже засмеялся, покачал головой:
– Напугали! Глазищи-то так и вперились.
– Райский лев питался воздухом, – сказал Егор, поднимаясь и кланяясь. Представил: – Мой друг Степан Нижинский.
– Да у вас тут и впрямь рай. Деревья-то, деревья!
Три дерева с глянцевитой листвой были в цвету. На одном цветы голубые, на другом темно-красные, на третьем – белые. И была берёзка с весёлыми листиками, и густая голубая ель, и великолепный, с могучей кроной, – дуб.
– Депо! – Артамон Сергеевич поцеловал Егора в щёку. – Депо!
– Зверей теперь крашу, – сказал Егор.
У стены стояло уже целое стадо овечек и козочек. У козочек мордочки задиристые, у овечек – ласковые.
Артамон Сергеевич сел на лавку.
– Умиление! Овечки-то какие серьёзные. Надо бы и другое зверье нарисовать.
Художник выкатил из закутка рыжую корову, у её ног, щуря фосфорические глаза, лежала чёрная пантера.
– Вот это да! – ахнул Артамон Сергеевич. – Слёзу вышибает. Они что же, на колёсиках? Можно вывезти, можно и укатить. Депо!
Егор снова ушёл в закуток и, громыхнув, выдвинул чучело медведя. Медведь стоял на задних лапах, а на передних у него сидели два тетерева. Тоже чучела.
– Змеек-то своих покажи! – напомнил Егору его друг.
– Есть и змейки.
Представил целую дюжину. Придумано было хитро. Змейки быстро проползали перед зрителями, обвивались вокруг деревьев.
– Лису ещё хочу сделать, – сказал Егор. – Слона да, может, ещё носорога.
– Сделай! Всё сделай! И птицу какую-нибудь.
– Птицы на деревьях! – Егор дёрнул за невидимый шнурок, и павлин, сидевший на ветке дерева с голубыми цветами, распустил изумрудный хвост. Пролетели два белых лебедя. – Нужно посадить по уголкам мастеров, чтоб по-соловьиному свистели, крякали чтоб по-утиному.
– Можно ведь и кукушкой! – осенило Артамона Сергеевича. – Утешил, утешил ты меня, Егор Малахович.
Возликовал: теперь не страшно пред царские очи явиться.
– Государь! – поклонился Егор. – Дозволь слово молвить.
– Говори, чего спрашиваешь?!
– Друг мой Степан Нижинский у Радзивиллов служил. Он может поставить комедию о Бахусе, о жене его Венусе и об их сыне Купидоне.
– У тебя комедия такая есть? – спросил Артамон Сергеевич.
– Есть, государь. Весьма весёлая.
– Весёлую бы очень хорошо. Приходите в воскресенье ко мне в дом. Пообедаем, почитаем комедию... А коли весела, так ты её, Степан, поставишь, а ты, Егор, нарисуешь. Ну, с Богом! – поклонился, пошёл и вернулся. Снял с пальца перстень, положил Егору в ладонь. – Заслужил!
9
Инокине Феодоре снилось, что она по-прежнему Федосья Прокопьевна. За столами себя видела. Несут ей слуги яства одно другого изысканней. Ставят, ставят на столы, аж ножки трещат. Ей бы отведать из любого блюда, но чин надо блюсти. То ли Глеб Иванович, супруг, должен за стол прийти, то ли деверь Борис Иванович.
– Пробудилась: уж так голодно – брюхо к позвонкам прилипло. Хотела заплакать – сухо в глазах, хотела руки к вискам прижать – мочи нет.
– Утром в яму спустили Марию Герасимовну.
– Отступничество её было краткое, смерти испугалась огненной. Тюремщики как усмотрели, что она знаменует себя староверчески, поуговаривали, поуговаривали да и донесли в Москву. Вскоре от царя и патриарха пришёл указ – посадить Марию Данилову в глубокую яму.
Обнялись сиделицы, поплакали и давай псалмы петь.
Три дня стражи не опускали в яму ни воды, ни сухарей. На четвёртый пришёл начальник, кинул огурец. В детской ладошке уместился бы. Феодора и Мария попнулись к еде, аки звери, и замерли. Целый день не притрагивались к огурцу.
А начальник тюрьмы приходил и смеялся:
– Да они у нас сытые!
Огурец страдалицы съели ночью, поделив поровну. Сия пища была для них единственной за неделю. Воду давали, но на смех. Опускали ведро, а вода и дна-то не покрывает. Феодора и Мария смиренно пили по глотку, сначала одна, потом другая. Иной раз второй и не удавалось губ обмочить – ведро поднимали. Бывало, и полное опускали, но еды – никакой.
Не стало сил класть поклоны, голоса не стало петь псалмы.
Изнемогла Феодора. В день памяти Иоанна Богослова, имея в душе один только ужас смерти, принялась звать стражу.
Явился на крики стрелец. Дверь в темницу оставил открытой, знать, страже велено этак. И увидела от света из двери мать Феодора – молод стрелец, без бороды. И спросила:
– Раб Христов, есть ли у тебя отец и мать, в живых или преставися? Аще убо живы, помолимся о них и о тебе, аще же умроша, помянем их.
Вздохнул стрелец, но промолчал: не велено стражу разговаривать с царёвыми ослушницами.
– Умилосердись! – взмолилась инокиня-боярыня. – Рабе Христов! Зело изнемогла от глада, алчу ясти! Смилуйся, дай мне калачика!
– Пощади, госпожа! – отпрянул от ямы стрелец. – Боюсь! Слушать тебя и то боюсь.
– Дай хлебца!
– Не имею.
– Сухарика не пожалей!
– Не имею, – прошептал стрелец, отступая прочь, к дверям.
– Огурчика! Огурчика кинь! Яблочко принеси! Чай, на земле валяются.
– Ни! Ни! – Стрелец чуть ли не расплакался.
– Добро, чадо! – отпустила его с миром Феодора. – Благословен Бог наш, изволивый тако!
Грохнул стрелец засовами, да так, будто от смерти затворился.
И должно быть, не посмел скрыть от начальников сей беседы.
На Покров была присылка от царя. Монах чудовский явился. Засовы для него отодвинули, но войти в тюрьму не посмел без молитвы – видно, признали в Москве пострижение боярыни в иноческий чин.
– Господи Иисусе Христе, помилуй нас!
Ответа не было.
Монах повторил молитву:
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!
– Аминь! – донеслось из ямы, как с того света.
Монах вошёл. С ним стрелец с факелом.
– Пошто сразу-то не сказала «аминь»? – спросил монах, сам ликом строгий, борода до пояса, ладони сложены на груди, худые, долгие – постник.
– Егда слышах глас противен, без сыновства Христова к Богу, – молчах, егда же ощутих не таков, отвечах, – сказала Феодора по-славянски.
Монах поклонился сидящим в яме:
– Поведено мне увещати тебя, инокиня Феодора. Великий государь не хочет смерти твоей.
– Хочет. Уморил княгиню Евдокию и нас с Марией Герасимовной умерщвляет голодом. Скажи ему: скоро отойдут к Богу. Оле! Оле неразумные! Помрачение на ликах ваших, и слова ваши – тьма. Доколе же будет слепить вам глаза злоба? Когда же, поборов немочь, сатаной насланную, возникните к свету благочестия? Жила я в покое и в славе боярства, да не захотела пристать к вашей лжи и нечестию. Четыре лета ношу на руках, на ногах железо и зело веселюсь, ибо вкусила сладость подвига за Прекрасного Христа. Лобызаю я цепь сию, поминаючи Павловы узы. Сестрица моя единородная, соузница и сострадалица, ко Владыке отошла, вскоре и сама тщуся отити от мира сего.
Мать Феодора говорила, вскидывая время от времени руки, цепи звенели, и монах, присланный увещевать ослабевшую и отчаявшуюся Морозову, плакал.
– Госпожа честнейшая! – молвил старец, опускаясь на колени и кланяясь. – Воистинно блаженно ваше дело! Молю тебя – потщися, Господа ради, свершить доблесть до конца. Велику и несказанну честь примите от Христа Бога. Искупите наш грех страданием своим. Всевышний милостив, простит Россию подвига вашего ради.
Старец поднялся с колен и пошёл прочь. Взлязгнули запоры за ним.
– Сё последний увещеватель был, – сказала Феодора. – Приготовиться надо.
Утром стражник опустил в яму воду и бросил два яблока, под шапкой пронёс.
Выпила Феодора один глоток, омыла лицо, своё яблоко отдала Марии Герасимовне. Спросила стражника, а был он тоже молод и тоже суров с виду, как и тот, кто побоялся хлеба дать.
– Рабе Христов! Есть ли у тебя матушка? Молю тебя, страхом Божиим ограждься, исполни последнюю мою просьбу. Нечиста на мне срачица, а смерть принять надобно по-человечески. Сам зришь, не могу себе послужить, срачицу выстирать, скованы руки и ноги, и служащих мне рабынь не имею. Сходи на реку, ополосни! Непотребно в нечистоте одёжи телу сему возлещи в недры матери-земли.
– В ведро положи, – сказал стрелец и вышел начальству показаться.
Вернулся за ведром, спрятал срачицу под кафтан.
И принялась ждать Феодора, когда придёт черёд этому стрельцу стражу нести, когда облачится она в чистое.
Впадая в сон, слышала ноздрями запах снега. Подкатывал на саночках, крытых песцовым белым пологом, сам Алексей Михайлович, румяный, доброглазый.
– Федосья Прокопьевна! Полно серчать! Садись – прокачу!
Она со стучащим сердцем улыбалась царю, и мчались они, взлётывая на ухабах выше бора, и страшно было, и сладко: Господи! Конец вражде, конец мучениям. И только церковка при дороге и часовенка. Обе тёмные, с чешуйчатыми деревянными куполочками. Пригляделась Феодора, а это батюшка Аввакум и сынок Иван Глебович, кровинушка. Скорбные, тихие.
Ахнула! Осенила себя знамением праведных, и ни коней, ни санок, ни царя лукавого – тьма. Яма. Соузница всхлипывает.
– Мария Герасимовна!
– Что, свет мой? Сплю я! Сплю!
– Скажи, будет ли русский человек жить в правде?
– Сплю я! Сплю! – откликалась Мария Герасимовна, и было слышно: спит.
И саму начинало покачивать, и лепет был в устах, и тепло в теле. Понимала: она младенец. Ангел люльку качает.
И вынимала себя из счастливого сна, как куклу из игрушечной колыбели.
Евдокия лежала бездыханна. И повивала Феодора сестру – плоть родную – тремя нитями во имя единосущной Троицы, и кликала стрельца. И тот опускал ей конец верёвки. И опутывала Евдокию вервью. Стрелец тянул тело, она же, помогая ему, подержала напоследок сестрицу, как в те поры, когда Евдокия была во младенчестве.
– Иди, любезнейший цвете! Иди, предстани прекрасному жениху и вожделенному Христу!
Услышала слова свои. Смотрела в темень.
– Не спишь? – спросила вдруг Мария Герасимовна.
– Пробудилась. Ах, не проснуться бы!
– Изживи до конца земную жизнь, у вечной – края нет. Матушка, кем будем перед Богом? Младенцами, невестами или такими вот, как ныне, старухами не от бремени лет, но от страданий темничных?
– Мы будем светом.
– Скажи, матушка Феодора, что же, отступникам так и сойдёт всё? Бог-то милостив? Я знаю, иные разбойники – до старости жили, у них добрые люди утешения искали.
– Быть Божьему гневу! Быть! Златоверхие купола московские, все сорок сороков, посбивают дети нынешних царёвых угодников. Как ребята сшибают головы репьям, так будет и с куполами.
– Матушка, ярость в тебе говорит. Смирись, милая. Пусть они все живут в цвете. Мы сами стезю свою избрали.
– Нет во мне злобы, Мария Герасимовна. Во мне и жизни-то уже нет. Где тут злобиться?.. О правде давеча мы с тобой вспомнили. Будет русский человек в правде, будет и в силе. Верю, придёт к Богу. В последней немочи, в ничтожестве, но придёт, и будет ему награда – цвет весны благоуханной.
– А как же явленье антихриста?
– Антихрист будет перед концом, а конец мира – свету начало. Вечному свету.
И запели они, лепеча от немочи, как комарики:
– «Судии седящему, и ангелом стоящим, трубе гласящей, пламени горящу, что сотвориши, душе моя, ведома на суд?»
И перестала слышать Мария Герасимовна голос инокини Феодоры. Окликнула:
– Матушка! Матушка!
Подползла, коснулась рук, а руки – лёд. Коснулась лба – лёд.
И закричала, забилась.
Замелькали факелы, отворилась дверь.
– Матушка Феодора, боярыня Морозова, Федосья свет Прокопьевна отошла ко пресветлому Исусу Христу!
10
Сообщить царю о кончине боярыни Морозовой Артамон Сергеевич явился перед самым обедом.
– Ну, померла так и померла! – Глаза у Алексея Михайловича были злые. – Ты четвёртый с известьицем. Знаю, знаю! Преставилась с первого числа ноября на второе, во час нощи, на память святых мучеников Анкиндина и Пигасия. Похоронить там же, где сестрица её лежит! В тюрьме!
Артамон Сергеевич кланялся, пятился, и царь вдруг остыл. Поглядел из-под набрякших век:
– В Преображенском всё у тебя готово?
– Осталось райские деревья да райских зверей перевезти.
– Ну так и перевози! На днях смотреть приеду с Натальей Кирилловной, – и не сказал когда, отомстил. Как будто доносить ему, самодержцу, о смерти великой ослушницы государевой – мёд.
Пришлось актёрам жить в Преображенском, ждать дня представления.
Царский поезд прикатил в село 9 ноября. Их величества пожелали смотреть Егорьеву комедию.
Угодили Алексею Михайловичу органы. Утробный рёв змея звучал так, будто во чреве земли камни тёрлись друг о друга. Звук победных труб, напротив, был небесным, брал душу, как птенца, и возносил к Престолу Господнему.
Органы эти Артамон Сергеевич взял у Тимофея Газенпруга, жителя Немецкой слободы, обещал за них тысячу двести рублёв, но заплатить забыл.
Егорьева комедия шла всего три часа, и после обеда царь решил смотреть Адамов Рай.
Когда занавес раздвинули, Алексей Михайлович обмер от восторга, а Наталья Кирилловна так даже и прослезилась. На золотых небесах золотое солнце. Деревья благоухали, Егор-знамёнщик и об этом чуде позаботился, пели птицы, звери были добрые и как живые. Ползали изумрудные змейки.
– Артамон! Сразил! Сразил! – только и сказал Алексей Михайлович.
После представления послал артистам блюда со своего стола, всем по ефимку, Егору Малахову за его Рай – серебряный кубок.
– А тебе сто десятин лесу в Заволжье! – порадовал государь Артамона Сергеевича.
На следующий день выученики Лаврентия Блюментроста представили с блеском Артаксерксово действо.
А 11 ноября опять играли мещанские дети из школы бакалавра Ивашки Волошенинова. С утра показали Темир-Аксакову комедию, после обеда Иосифову.
Кто отведал театра, тому давай и давай, Артамон Сергеевич вдруг обнаружил: времени нет справлять посольские и иные дела. Постановки были многочасовые. А тут ещё пришлось разгребать лютую кутерьму вокруг Никона. Десятки монастырей жаловались на бедность, на невозможность содержать опального патриарха.
Никон гнул своё: подавай ему ризы, церковные сосуды, три колокола. Хлебом его не корми – дай построить.
Зима на порог – в дом болезнь: слёг царевич Фёдор. Опух, повернуться с бока на бок без помощи не может. Доктора собирались на консилиум по два раза на день.
У Алексея Михайловича мешочки под глазами набрякли: страшно было за сына. Тревогу топил в хозяйственных делах.
Кадашевский тяглец Филька Ануфриев подал в Тайный приказ челобитье: пять лет поставлял он по подрядам отменный лес, а денег ему по сю пору не заплачено. Докладная выписка подтверждала: Тайный приказ задолжал Фильке 1347 рублёв. В деньгах, как всегда, была скудость.
– Может, рыбой ему заплатить? – спросил государь подьячего.
– Предлагали – не берёт. Просит платить солью.
– А сколько соли налицо?
– 15 700 пудов.
– Вот и посчитайте, сколько ему дать положено.
– Посчитано. 7485 пудов.
Царь призадумался, сказал, поглаживая темечко:
– Ну, коли должны... заплатить нужно... Да чтоб без ущербу, не с бухты-барахты.
Из Измайлова прислали тревожную отписку: садовый мастер Григорий Хут, строивший великому государю сад, службу покинул, а без него сад – сирота.
Подняли документы. Оказалось, Хуту в первые три года службы платили по двадцати рублёв в месяц, а в последние четыре стали давать по сто рублёв на год. Садовник жаловался: «Оскудел и одолжал великими неоплатными долги».
– Вернуть Григория надо. – Алексей Михайлович ещё раз поглядел бумаги. – Ему ведь двор из казны даден... Вот – 129 рублей 5 алтын. Добротный двор.
Озаботясь недовольством иноземных мастеров, просмотрел смету стеклянного завода.
Ловис Миот получал 185 рублёв в год, мастер Энорс Пухор – 142 рубля с полтиной, Пётр Балтус, Индрик Ларин, Анц Фредерих – по 107 рублёв... Мастер кузнечного дела Валентин Бос – 54 рубля 7 алтын 4 деньги, мастер шёлковых дел Ларион Лгов – 50 рублей.
Спросил подьячих:
– Недовольные среди иноземцев есть?
– Не жалуются, государь!
Глаза пробежали по столбцу, где отмечались заработки русских мастеров. Садовники получали по десяти рублёв в год, плотинный подмастерье – двадцать, шёлковые мастера – по восемь.
– Капитан Елизарья Балеар грозился уехать, – сказал один подьячий. – Человек нужный. Мастер алебастрового дела.
– Пишите указ. Жалую Елизарья в майоры. Оклад прибавьте на три рубля в месяц.
Время – лучший лекарь. Царевич стал поправляться. А тут поспели для показа ещё две новых комедии да балет. Восемнадцать подьячих и шестьдесят человек детей мещанских под руководством Степана Чижинского разучили действо о Давыде с Галиадом и о Бахусе с Венусом. Балет же устраивал инженер Николай Лама.
Представление назначили на 23-е и на 24 января, а накануне, 22-го, в день апостола Тимофея, Алексей Михайлович, взявши с собой Артамона Сергеевича, ездил в Измайлово на Пехорскую мельницу смотреть новые скотные дворы и конюшни. Разместили сотню быков, пятьсот лошадей и семьсот меринов. Бычий и конский навоз греет землю южному солнышку под стать. Без конского навоза на московской земле ни арбузов не жди, ни дынь. А дыни были гордостью Алексея Михайловича. Пудовые выращивал и более того.
Скотные дворы и конюшни были добротные, с печами: в лютые морозы можно подтопить.
Алексей Михайлович на лошадей не мог нарадоваться: их закупили в Мурашкине, лошади широкоспинные, ноги могучие.
В конюшнях было тепло, Алексей Михайлович разжарел, распахнул шубу. Ещё и посмеялся над Артамоном Сергеевичем:
– Я его – в окольничьи, я его – в бояре, а он брюха отрастить не умеет.
Похлопывал себя по животу, похохатывал.
Прошлись липовой аллеей. Её посадил садовый мастер Григорий Хут.
– В июне здесь мёдом пахнет, – сказал Алексей Михайлович и остановился, взял Артамона Сергеевича за плечи, повернул к себе. – Что доктора говорят о Фёдоре?
– Кровь худая. Цинга.
– Исцелить можно?
– Обещают недельки через две поставить на ноги. На весну надеются. На летнее тепло!.. – И, не отводя глаз от глаз, прибавил как бы в оправдание докторам: – Петра Алексеевича тоже смотрели. Здоровёхонек. Все жилочки крепкие, дух бодрый. Долголетие сулят.
– А Фёдору? Фёдору? – Царь даже встряхнул друга.
– О Фёдоре говорят уклончиво.
– Скажи главное – жилец? – Царь придвинул лицо к лицу.
– Увы, государь! Не жилец.
Алексей Михайлович плечами высвобождался от шубы.
– Что они знают, немчура зелёная! Под Богом ходим! Бог жизнь даёт. Господи! Пощади отца, не казни сына за мерзость родителя.