Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 56 страниц)
5
Переговоры с великими послами Речи Посполитой затягивались. Панским требованиям конца не было: вернуть Велиж, вернуть Себеж и Невель. Вернуть мощи, образа, утварь киевских костёлов, воеводские бумаги. Вернуть попавших в плен шляхтичей и других воинских людей. Жителям римской веры в землях, отошедших к Москве по Андрусовскому договору, разрешить допускать в свои дома капелланов. Требовали помощи военной силой против турок. Требовали назвать срок передачи Киева...
Глава русского посольства боярин князь Юрий Алексеевич Долгорукий прикидывался простаком.
– Уступи вам Киев, а тут турки! С турками Дорошенко, татаре. Вопрутся в Украину – пиши пропало! Украина станет Турцией.
Артамон Сергеевич Матвеев в споры не встревал, зато радостно приветствовал любое совпадение во взглядах, потихоньку выстраивал будущий договор, статья прикладывалась к статье:
Великие государи обязуются исполнять нерушимо андрусовские и московские постановления без всякого умаления и противного толкования.
Невозможность исполнения некоторых статей, как то: удержание Москвою Киева, вспоможение друг другу войсками – уладить на комиссии в июне 1674 года.
При наступлении турок на Речь Посполитую царь шлёт королю на помощь калмыцкие, ногайские и другие орды сухим путём, а морем – донских казаков, а также отдаёт указ Запорожью, чтоб тамошние казаки скорее выходили в море возможно большею силой своих чаек.
Людям католической веры, живущим в стороне папского величества, дозволяется ездить на богослужения в ближайшие костёлы за рубежом. Русским людям стороны королевской быть вольными в вере греческой.
Части Святого Древа, взятые в Люблине, мощи святого Калистрата, золото, серебро, утварь, колокола кафедры смоленской – сколько можно найти – возвращаются польской стороне.
Для Артамона Сергеевича договариваться с великим посольством короля было куда проще, нежели умиротворять гетмана Многогрешного.
Стрелецкий голова Александр Тихонович Танеев вернулся из Батурина от Демьяна Игнатовича в большом недоумении.
– Меня гетман выслушал и отвечал вежливо, – рассказывал Танеев, – но Григорию Неелову, который при гетмане от его царского величества, спьяна грубит, то и дело за саблю хватается: государь-де с королём замирился, Киев и всё казачество уступил полякам. Нам, казакам, у короля в подданстве никогда не быть. Киев, Печерский монастырь, города казацкие – головы положим, не отдадим.
– Пьянство Демьяна Игнатовича весьма опасно, – согласился Артамон Сергеевич.
– Ужас! – подхватил Танеев. – Переяславского полковника Райчу, залив глаза винищем, саблей посёк. Судью Ивана Домонтова пинками угощал, зарубил бы, да саблю у гетмана Неелов отнял, руки себе порезал. Да и на трезвую голову тоже хорош. Стародубского полковника Рословченка в тюрьму посадил. Стародум отдал своему брату, Савве Шумейке... От государевой грамоты, какую я ему привёз, Демьян Игнатович маленько присмирел. Устроили банкет у полковника Райчи, гетман приходил мириться, но в речах всё то же, кричал старшине: «Видите, какая мне милость от великого Белого царя? Полковника Григория Неелова с полком прислал, в полку тысяча ружей. Я до вас ещё доберусь!»
– А что же старшина?
– От старшины говорил обозный Пётр Забела, государю человек верный. Слова его доподлинно передаю: «Если бы не царская милость да не раденье батьки нашего, добродея, неотступного просителя государской милости ко всей Украине Артамона Сергеевича Матвеева, если бы хотя мало присылка Танеева запоздала, то быть бы на Украине большим бедам... Теперь всё у нас пошло хорошо, по-прежнему...»
– По-прежнему! – усмехнулся Артамон Сергеевич. – Я вчера переводчика Кольчицкого к гетману отправил с государевой грамотой. Снова бесится. Кто-то слухи на Украине пускает: полковник Солонина-де воротится из Москвы гетманом.
– Слухи такие есть, – подтвердил Танеев. – Ржевский Иван Иванович позвал у себя в Нежине полковника Гвинтовку на обед, а тот на дыбы: «Как к вам идти? Какие вы добрые люди, когда такое непостоянство? Киев полякам уступили, гетмана переменяете».
– Что нам ждать от Демьяна Игнатовича вскоре? – спросил Артамон Сергеевич, разглядывая шитый золотом образ Спаса, подарок от обозного Забелы.
– Он себя сам ярит! – сказал Танеев. – Не то, так другое.
– Измена будет? – прямо спросил Артамон Сергеевич.
– Оговорить не смею. Но полковники все друг с другом сносятся, договариваются стоять за Киев, если царь вернёт город королю. В полках готовятся к Киеву идти.
– Без перемены гетмана, думаешь, не обойтись?
– Про то не знаю! – испугался Танеев. – Менять гетманов – государево дело.
Артамон Сергеевич сдвинул красивые свои брови.
– Вовремя не подсказать государю – грех. Мыс тобой, за шкуру свою опасаясь, промедлим – и вот она, война. Смелее надо думать. На то мы и думные! А за службу спасибо, пусть на малое время, но отодвинул беду от Малороссии. В первый же приём будешь у царской руки.
Артамон Сергеевич отпустил Танеева, позвал Спафария. Встретил, как доброго друга.
– Николай Гаврилович, знаю, сколь знаменателен и умственно изощрён твой новый труд. Государь ждёт его со смиренным терпением, а нас ждёт любезная Авдотья Григорьевна. Приготовляла нынче изрядный обед. И сынишка мой, Андрейка, замирая сердцем, у окошек торчит, приход учителя своего высматривает.
Спафарий поклонился:
– Хороший обед всегда шёл философам впрок. Мне, Артамон Сергеевич, встреча с учеником не только желанна, но и любопытна. Не терпится узнать, какое будущее рождает для себя великая Россия.
– Сколь помню, писаньице своё, Николай Гаврилович, ты сотворяешь ради научения отроков великим премудростям мира. О свободных художествах, об оракулах.
– Ситце, ситце, так, так! – улыбнулся Спафарий. – Но оракул – другое. Оракул, а по-православному предречение – особая книга. А сия «Хрисмологион». Мыслю написать три трактата. Первый на половину исполнен. Это перевод с греческой книги, но с моими толкованиями. Во втором хочу изложить историю Османского султаната. Откуда взялись османы, почему овладели святым Константинополем, сколь долго продлится их могущество. Третий трактат самый важный. Там будут история государей и предречения о Московском царстве... Книгу сию, смею надеяться, с пользою для ума прочтут и отроки, и мужи... Что же до другого сочинения, о свободных художествах, мню сыскать в России сподвижников Божиих, делателей красоты. Художества – работники её. Я пишу о девяти Мусах: Клио, Калиопии, Ерато, Фалин, Мельпомене, Терпсихоре, Евтерпии, Полиминии, Урании. Также и о седьми свободных художествах: грамматике, риторике, диалектике, арифметике, мусике, геометрии, астрологии. А тут уж не обойтись без служительных художеств: землеорании, лове, воинстве, ковании, рудометстве, ткании, кораблеплавании.
– Выходит, книга твоя, Николай Гаврилович, есть наука жизни! – удивился Артамон Сергеевич.
– Ситце, ситце! О познании Божества, доступном человеку.
– Едемте, Николай Гаврилович, как бы не осердить нам Авдотью Григорьевну. Заждавшиеся блюда теряют половину вкуса. Правда, бобровых хвостов, столь обожаемых поляками, не обещаю! – И вдруг подмигнул совсем приятельски: – Зато мёд у меня припасён старее московских дубов. Выпьешь – и все пращуры за твоим столом. Они у нас не оракулы – зато заступники. По доброй древней мудрости: предки у Бога в руках.
Поспешили к карете, помчались, и Артамон Сергеевич, показывая на ребят, играющих в снежки, обронил:
– Николай Гаврилович, нет ли у тебя в Порте доброго человека, чтоб знать нам доподлинно о султана Магомета затеях?
Спафарий ответил подумавши, но спокойно:
– Я служил в Константинополе у валашского господаря Георгия Гики. Моим другом был великий драгоман Порты Панагиот, немало есть и других сведущих людей. Мне пришлось бежать из города, когда пошла война между Польшей и османами: мой государь изменил султану. Семь лет минуло! – Вздохнул, но сказал твёрдо: – Доброго человека я знаю.
6
В прощёный день Масленицы Енафа нароняла в блины горючих слёз. Блины удались пышные, золотые. Малах с Малашеком макали блины в сметану, на Енафу поглядывали весело, любя.
– Ах, родные вы мои! – простонала Енафа. Сняла последний блин, наскребла с дежи ошмёточек – блинок для домового – и, поставив ухват на место, оделась, обулась, поклонилась иконам, поклонилась батюшке, расцеловала Малашека, котомку за плечи, два узла в руки.
– Ну, пошла! Батюшка, береги внука! Малашек, миленький, за дедом присматривай, не вели ему тяжёлое ворочать.
– Ты что, не емши?! В этакий путь! – рассердился Малах. – Всполошная, посидеть перед дорогой ей недосуг!
Енафа собиралась к Савве, в острог, на неделе семь раз. Сходила с Малашеком в лес, к сестре Настёне, заодно показала Малашеку потаённое место, где зарыли клад птицы-люди, у которых Иова – старший его брат – в царях.
Послушалась Енафа батюшку, села на лавку. Благословил её Малах. Тут и завыла, бедная, улицей бежала не оглядываясь.
С монастырским обозом в Москву ушла. Дорога получалась с большим крюком, но из Москвы всякое место на Руси видней и ближе. Хотелось Енафе разузнать про Пустозерский острог, найти людей для совета, может, кому-то услужить, чтоб на чужой стороне приветили.
Остановилась у сестры Маняши. Дом – полная чаша. Три мужика в доме, и все трое – мастера Оружейной царской палаты. На братьев уповала Енафа поискать людей для Пустозерска полезных.
Егор рассказал, как они с Саввой по Волге разбойников возили.
Стали думать, кому в ножки кинуться.
– Я для царицы икону Настасьи Узоразрешительницы пишу, – признался Егор, – но бить ей челом о разинском бунтовщике – боязно, хуже сделаешь. Царь к бунтовщикам зело жесток. Соловецкий монастырь непокорен, царь боится, как бы другие северные монастыри да остроги не отпали.
– Расскажу-ка я о Саввиной беде Ирине Михайловне! – решил Федот. – Она мне икону Оранской Божией Матери дала, оклад сделать. Сколько проистекло чудес от иконы, столько бы жемчужин гурмыжских посадить в гнезда.
– Ох, смотри! – испугалась Маняша. – Царевна Ирина Михайловна добролюбивая, но вся в братца. Сегодня голубка, а завтра – дикий вепрь.
– Ты уж скажешь! – улыбнулся Федот.
Оставшись с глазу на глаз с сестрицею, Енафа спросила:
– Что же ты не переженишь добрых молодцев? Али в Москве невест мало?
Маняша повздыхала, но призналась:
– Свахи толпами хаживали. Егору приглянулась было дочка каретника, Федоту – купеческая дочь, да у Господа Бога Свой промысел. Царь с царицею обещали Егору с Федоткой деревеньку подарить. Коли награда выгорит – будут дворяне. Среди дворян придётся родню искать.
– Мой Савва тоже о дворянстве возмечтал, – горько усмехнулась Енафа. – Господь его и вразумил. Матерь Богородица, увижу ли я, горемыка, мужа моего?
Поход в Пустозерск казался всё ещё небылью, но стольный народ быстрый. Уже на следующий день Федот отвёл свою старшую сестрицу в Терем.
Царевна Ирина Михайловна встретила Енафу, поспешавшую к мужу в тюрьму, ласково, ещё и волновалась.
– Муж и жена после венчания – один человек. Благословляю тебя, а помочь не умею. Государь нынче мало кого милует. Но, сама знаешь, добрым путём Бог правит. Письмо к воеводе найдём кому написать.
Енафа упала царевне в ноги, но Ирина Михайловна подняла её, усадила пред очи свои:
– Денег на твой подъем у меня нет. Всё на милостыню раздала. Вот тебе золотой крестик да камка. За такую камку два воза хлеба купишь. А денежек поищи у боярыни Морозовой. Она в цепях, но пока что богата. Отнесёшь ей вот это письмо да скажешь, что в Пустозерск едешь. Наградит. Если спросит, чья рука, не подложное ли письмо, отвечай прямо: царевна Ирина сама список сей учинила. Писаньице, яко огонь, ты его под грудь положи, от греха. Боярыне в руки отдай. Тебя к ней проведут... Я теперь помолюсь, а ты прочитай письмо. Грамоту знаешь?
– Знаю, матушка-царевна!
Поглядела Енафа в писаньице, рука твёрдая, буквы стоят не тесно.
«Свет государыня, всегосподованная дево Ирина Михайловна! – читала Енафа, а сама ужасалась: завлекли тайной, как горшком накрыли. – Что аз, грубый, хощу пред тобою реши? Вем, яко мудра еси, дево, сосуд Божий избранный, благослови поговорить. Ты у нас по царе над царством со игуменом Христом, игумения».
– Догадалась, чьё писаньице? – спросила Ирина Михайловна.
– Прости, матушка-государыня. Не ведаю.
– Пустозерский сиделец сие глаголит.
– Всё равно не ведаю... Не серчай на меня, дуру, Бога ради.
– Протопоп Аввакум писал. Слышала о батьке?
– Слышала. Я и в Григорове бывала, на его родине.
– Сподобилась. Ну, читай, читай.
Дальше протопоп писал о Флоренском соборе, о сонмище жидовском, о Бахмете турском, что взял Царьград. «Блюдусь и трепещу, – предупреждал царевну батька Аввакум. – Та же собака заглядывает и в нашу бедную Россию... Преудобренная невесто Христова, не лучши ли со Христом помиритца и взыскать старая вера, еже дед и отец твои держали, а новую блядь в гной спрятать...»
И долго поминал Никона и просил умолять царя дать с никонианами суд праведный, «да известна будет вера наша христианская и их никониянская... Пускай оне с лукавым духом, а мы, християне, со Христом Исусом. Нам они, поганцы, в товарищи не надобны».
За такое письмо и на костёр поставят – царь поганцем назван.
Ирина Михайловна следила за лицом Енафы.
– Тебе страшно?
– Страшно, – призналась Енафа.
Царевна улыбнулась:
– А в Пустозерск ей не страшно. Вот как на Руси мужей любят. Не робей, голубушка, Бог не оставит тебя.
И Бог не оставил. Часу не минуло – очутилась Енафа в палате перед боярыней Морозовой.
Боярыня была на цепи, не хуже дворовой собаки. Цепь ворохом. Скованы ноги, цепь на шее, на руках тоже цепи, но благородные, тоненькие, пересыпчатые.
Федосья Прокопьевна приняла письмо, прочитала, подняла глаза на Енафу:
– Каждое слово – как Божия звезда. Ты у царевны служишь?
– Нет, боярыня-государыня! Теперь и не знаю, кто я такая. Имела корабли, дом, мельницу – теперь нет ничего. В Пустозерск иду, к мужу-сидельцу.
– Коли Бог даст тебе или мужу твоему повидать батюшку Аввакума, передайте ему от меня последнюю милостыню, а словами: в великой-де радости пребывает инокиня Феодора, славит Господа за Павловы юзы. Сподобилась веры истинной ради. Милостыню примешь от слуги моего, от Ивана. Вратнику скажешь: от Феодоры притекла, а Ивану зачин псалма: «Спаси мя, Господи, яко оскуде преподобный, яко умалишися истины от сынов человеческих». Половина милостыни – тебе на дорогу, на корм, другая половина – батюшке Аввакуму. Прощай.
Енафа поклонилась, пошла к двери, но цепи вдруг зазвенели, боярыня поднялась:
– Скажи Ивану, слуге моему, чтоб дал милостыню и для Марковны, батькиной жены, для детишек, старшие-то у них тоже в землю закопаны.
Подошла, приникла головой Енафе на плечо.
– Скажи батюшке... Скажи батюшке... Спроси, неужто Россия удостоилась римского гонения... Неужто всем верным в святцах быть?
И уж так глядела, словно поселяла свет души своей в душу странницы.
Со стучащим сердцем выскочила Енафа от боярыни – супротивницы царя. Долго ли до беды?
На заднем крыльце никого не было, И вдруг из-за угла вышел стрелец с бородою как смоль и без тулупа, а пускал её к боярыне в тулупе и вроде белобрысый...
Енафа по ступеням вниз да и хлопнулась задом на ледяной шишак. Мелькнуло в голове: «Господи, не дай пропасть!»
Стрелец подбежал, помог подняться. Спросил:
– Не расшиблась, матушка?
– Жива, слава Богу! – выдавила из себя Енафа.
Шажок сделала к воротам и умерла со страха. Потом ещё шажок, засеменила, засеменила, ожидая, что догонят, схватят.
Обошлось! По Арбату неслась себя не помня. Дома, в сенцах, отдышалась, чтоб Маняшу не напугать, сказала сестрице певуче:
– Мороз-то забавы свои на деревах поразвесил, купола и те в инее, – и на лавку плюхнулась: задницу больно, а смешно.
Боярыне Федосье Прокопьевне тоже испытаньице было послано: Енафа в одну дверь, а в другую – на тебе – митрополит Рязанский Илларион. Письмо Аввакума на столе, глаза слепит белизною.
Владыка с мороза румяный, взорами ласковый, сказал нарочито весело:
– С радостью к тебе, Федосья Прокопьевна!
– Домой, что ли, отпустишь? – усмехнулась боярыня.
– Всё в твоей воле. Соединись со своим государем – и слава дома твоего воссияет ярче прежнего. Пока же велено служанок прислать к твоей милости. Сегодня сказано – сегодня исполнится.
– Будет кому цепи мои носить! Отчего такая милость? Али в чём ослабла?
– Нет, матушка-боярыня! Ты стоишь крепко. Уж так крепко, что государю на тебя смотреть больно. Вот и пожалел.
– Выходит, и мне надобно податливей быть. Так ли, батюшка?
– Можешь и владыкою меня назвать, – улыбнулся Илларион.
– Упаси Боже! Ты для меня – отступник.
– Отступник, говоришь? Мой род, а я шесть колен знаю, – священники. Что со стороны отца, что со стороны матушки.
– Им слава и сады райские! А вот тебя иная награда ждёт. – И топнула ножкой, показывая – где.
Илларион сел у края стола, отодвинул письмо Аввакума:
– Не страшно ли тебе, матушка? Твои узы – не смирение, но гордыня. Ещё какая гордыня! Под стать сатанинской. В псалме о таких, как ты, сказано: «Рече бо в сердце своём: не подвижуся от рода в род без зла».
– Обо мне ли сие сказано, о вас ли, искоренителях правды. Я – птица, а вы – те, кто натянули лук, наложили стрелу на туло и готовы стрелять во мраке в правых сердцем.
– Что нам спорить, матушка? – Илларион печально развёл руками. – Спор – пещь, каждый кидает камешки, вздымая пламя... Истина любит смирение. Сколько бы доброго сделала ты, великая боярыня, живя в миру. Была бы как житница, кормила бы любезных тебе птиц, со всей Москвы, со всего белого света. А теперь ты сама птица, одна из многих тысяч.
– Устала я нынче, зовущий себя владыкою! – сказала вдруг Федосья Прокопьевна, взяла со стола письмо, сложила, отодвинула подальше от Иллариона, словно бы всё не думавши. – Шёл бы ты к себе, помолиться хочу.
Вместе с Федосьей Прокопьевной молились и слуги её.
7
Долго набиралась храбрости Енафа – пойти к боярыне Морозовой в дом её. В Пыточную башню не угодить бы. Соглядатаи кругом боярского двора хороводы водят.
Пришла спозаранок, когда дворня спешит к заутрене... Юркнула в ворота, шепнула сторожам, кто ей надобен. Провели Енафу в дом управляющего Ивана. Она ему условленное: «Спаси мя, Господи, яко оскуде...»
Иван поклонился:
– Говори, что приказано госпожой рабу и слуге.
Выслушал распоряжения, призадумался. У супруги, круглозадой, востроносой бабёнки, улыбчатые глазки стали злы.
Наконец Иван тряхнул головой и сказал:
– Чует моё сердце, станет наша полная чаша пуста, всё прахом пойдёт... Дам тебе пятьдесят рублей. А другая милостыня будет – двенадцать рублей.
Открыл ларец, разложил деньги по кошелькам и опять призадумался.
– Как бы за тобой не увязались, голубушка. Прикажу санки тебе дать. Ты у дома-то своего не выходи. Соскочи в каком-либо проулочке проходном. Бережёного Бог бережёт.
...Добралась Енафа домой быстро, соглядатаи если и гнались за резвыми санками, так упустили. А уже через неделю с обозом холмогорских купцов отправилась Енафа в дальний путь. Ехала не тайно, явно, с царской грамотой к пустозерскому воеводе Григорию Михайловичу Неелову. Грамоту из рук в руки дал ей сам Артамон Сергеевич Матвеев, у себя дома принял.
– За тебя просил милосердный ангельской души человек! – Вельможа смотрел на Енафу с любопытством. – Какая вина твоего мужа перед великим государем? Отчего не боишься по своей воле в тюрьму поспешать?
Енафа опустилась на колени:
– Перед царём мой Савва виновен, перед Богом чист. Пришли в дом наш, в Мурашкине, казаки, взяли Савву, велели на наших кораблях их людей возить. Не покорись – убили бы, и самого, и меня с сынишкой... Большой-то корабль у нас всей Волге на зависть, на нём Савва вселенских патриархов из Астрахани доставлял.
– При случае скажу словечко государю, – пообещал Артамон Сергеевич. – Не боишься стужи да тьмы? В северных странах зимою тьма стоит не токмо ночью, но и днём.
– Люди-то живут. И сидельцы, и государевы сторожа.
– Велика Русская земля, – согласился Артамон Сергеевич. – Я бы и сам не прочь поглядеть на дивные сияния. Сказывают, Господь в той стране на небесах огнём пишет! – улыбнулся. – Добрых жён родит наш народ. У распопа Лазаря жена живёт в Пустозерске, у Андрюшки Самойлова, благовещенского сторожа. Ладно, с Богом! – И вручил грамоту на казённое кормление – грош на день.
Тут вышла из своих покоев Авдотья Григорьевна, поднесла храброй женщине пимы из нерпы.
Поклонилась Енафа вельможным супругу и супруге, сказала, роняя благодарные слёзы:
– Бог даст, отдарю.
Вернулась домой с крыльями за спиною. Помолиться перед дорогой пошли с Маняшей в Алексеевский монастырь, в храм Воздвижения Креста Господня. Поставили свечи перед Тихвинскою иконою Божьей Матери, перед Казанскою, Грузинскою, перед Целительницею.
Когда выходили из храма, одарила Енафа нищенку денежкой, нищенка сказала:
– Сестрицы святителя Алексия, Евпраксинья да Иулиания, помолятся о тебе. Сестрицы основали сию обитель. Держи в сердце храм Креста, и они будут с тобою рядом.
Тут появились монахини, несли на рогоже женщину. Лицо у женщины было мёртвое, но глаза жили, искали. Остановились на Енафе.
– Сестрица боярыни Морозовой! – шепнула Маняша.
Евдокия вдруг указала инокиням на Енафу:
– Поднесите меня к ней. Хочу коснуться платья её.
Енафа опомниться не успела, как белая рука дотянулась до кончиков пальцев её правой руки. Искра проскочила.
Процессия тотчас вошла в храм, а нищенка сказала:
– Вон ты чего сподобилась! Господь тебя ведёт.
А Енафа на руку смотрела: больно искра-то стрельнула.
...И вот – прощай Москва! Обоз медленно тянулся к заставе под заупокойные удары колоколов. Вратники сказали:
– Патриарх помер. Иоасаф.
Все перекрестились. Чернец, ехавший с обозом, положил три земных поклона.
– Нынче великомученик Фёдор Тирон. Семнадцатое февраля. Преставление патриарха Ермогена.
– Выходит, день-то нынешний несчастный для матушки-России, – сказал возница Енафы.
– У Бога нет несчастных дней! – сурово нахмурился монах. – Бог во все дни милостив к роду человеческому. Нам бы Его так любить, как Он нас любит.
Екнувшее сердце Енафы озарилось надеждой. Лошадка трусила веселёхонько, дорога текла. Солнце стояло за облаками, но мир был розовый, и в голове сложились слова: «От смерти уехала, впереди жизнь».