Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 56 страниц)
2
А другой бывший правитель, Артамон Сергеевич Матвеев, криком кричал из Пустозерской холодной страны. Горькие послания его долетали до приятелей, до всесильных недругов, но в ответ – молчание.
Писал Никите Сергеевичу Одоевскому, сыну его Якову Никитичу, Кириллу Полуэктовичу Нарышкину, дважды – Юрию Алексеевичу Долгорукому. Взывал к милосердию всесильного Ивана Михайловича Милославского, искал сочувствия у Богдана Матвеевича Хитрово. Слёзно просил замолвить словечко перед великим государем духовника его протопопа Никиту Васильевича.
Ох, далеко Москва от ненужных ей. Слава Богу, воевода Гаврила Яковлевич Тухачевский не брезговал гонимым вельможей. Как мог, облегчал участь отца и ни в чём не повинного сына. Хлеб в Пустозерске и воевода ел с оглядкою – в такие дали не навозишься, но сладкая сёмушка на столе ссыльных не переводилась.
Ходил Артамон Сергеевич с Аввакумом говорить. Ревнитель старого церковного обряда был умён, учен, но впадал в безудержную ярость, когда речь заходила о Никоне и даже об Алексее Михайловиче. Тридцатый год сидел батька в яме, а смирения не обрёл. Уж такая кровь неспокойная. С товарищами по несчастью не умел жить в мире. Собачился с дьяконом Фёдором, проклинал тихого мудрого человека и проклятия свои рассылал по всей России. С добрейшим Епифанием расплевался. Епифаний в спорах о трёх образах Троицы склонился к Фёдоровой вере о слиянности Отца, Сына и Святого Духа в единое...
Артамон Сергеевич принёс Аввакуму бумагу, перо, чернила. Сынок же его Андрей Артамонович на саночках приволок милостыню для всех четверых сидельцев: по пятку рубин да по туеску морошки.
– Слышал я, замирение у вас? – полюбопытствовал Матвеев-старший.
Аввакум насупился:
– Ради старца Епифания согрешил. Старец прост, а Фёдор и рад чистую душу сетьми своими опутать. Горько мне было Епифания потерять, вот и лазил к Фёдору мириться. Кланяюсь ему, прощения прошу, а сам и не знаю, о чём мои поклоны. Фёдор-то обрадовался – сломил-де Аввакума. Давай блевать на Троицу, а я будто и не слышу. Старец рад, бедный... Но примирение наше внешнее, о внутреннем и подумать боюсь.
– Ах, батька! Плохонький мир Богу угоднее, нежели война. – Артамон Сергеевич изумлялся страстотерпцам. Будто не в ямах – на горных вершинах восседают. Царей судят, патриархов клянут, народы благословляют! О божественных тайнах разговоры у них как о домашнем. Аввакум о Троице вещает, словно еженощно ходит перед Вышним Престолом.
– Артамон, Артамон! Ты говоришь о войне как боязливый и малодушный, о ком заповедано: пусть идёт и возвратится в дом свой, дабы не сделал робкими сердца братьев его, как его сердце.
«Ишь – пророк!» – усмехнулся про себя Артамон Сергеевич, вслух сказал:
– Верно, мне ли о войне лясы точить. Я лет тридцать—тридцать пять всего воевал. И о мире какие у меня понятия? Искал для Московского царства мир всего-то пять-шесть годков.
– Чего серчаешь? – Аввакум перекрестил из ямы Артамона Сергеевича. – Я о мире да о войне духовной. Великие подвижники – не нам чета – и те зевали, мирились с бесами, а потом блевали от того соблазна. Людям надо почаще головы свои щупать, не растут ли рожки? А всё ради покоя, ради мира, смердящего мертвечиной.
– Стражи поглядывают. Пойдём с Андрюшею. Помолись о нас, батюшка.
– Спаси вас Бог!
– Домна, супруга Лазаря, челобитье подавала. Воевода Гаврила Яковлевич бумагу с пятидесятником в Москву отправив.
– Сколько этих челобитных писано! В царском Тереме не токмо нас, горемык, боятся, но и чад наших. Моих детишек по ссылкам да по тюрьмам с самого рождения мыкают. Алексей, друг твой, шепнул бесенятам своим: искоренить Аввакумово племя! По сю пору искореняют. А он, Тишайший-то, безумный лжец Богу, – в смоле ныне сидит.
– Не люблю, батька, когда несёшь несуразное. – Артамон Сергеевич перекрестился. – Пошли, Андрюша.
– Посидишь с моё, иные песни на ум придут! – крикнул Аввакум вдогонку. – Да не серчай на меня, Артамон! Люблю твою немочь!
Охая, полез задвинуть окно-продух, глянул, не идут ли к ямам караульщики.
Артамона с бумагой, с чернилами сам Бог послал. У Аввакума лежал в тайнике недописанный ответ на послание чадушки Сергия Крашенинникова. В игумены избрали. Письмо батька киноварью писал, да иссякла, и лист-то был последний.
Перечитывал, что ранее сочинилось, бестолково, раза по три каждую строку: никак остыть не мог от разговора с Артамоном. Приходит, подкармливает, беседы ведёт. А помнил ли об Аввакуме, когда пироги-то царские лопал? Истина понадобилась, когда пихнули под зад с тёплого места. Истина, она ведь – нищенка.
Аввакум тряхнул головой, отметая досаду. Для письма – любезным чадам сердце нужно в любовь окунуть. Оказалось, киноварь-то иссякла на горячем месте. Не грех вразумить чадушек.
«Ты говоришь, огненный во мне ум, – начертал Аввакум и засопел, вразумлять так вразумлять. – И я сопротив молыл. Прости: облазнился, – реку, – ты, чернец, и в кале тинне помышляешь сокровенну быти злату и сребру. Не ведётся, мол, тово, еже драгое камение полагати в говённый заход, тако и в мой греховный арган непристойно внити благодатному огненному уму. Разве по созданию данному ми разуму отчасти разумеваем и отчасти пророчествуем».
Последней фразой апостола Павла помянул, послание коринфянам. Потеплело в груди. Игумен Сергий с радостью и с надеждою писал о дочери мученицы, княгини Евдокии Урусовой. Княжна Анастасия Петровна подвиг матушки своей почитала за служение Христу и сердцем была с Аввакумом, со всеми страдальцами. На смотринах царь Фёдор Алексеевич приметил красоту княжны. И очень даже приметил. Аввакум за сиротку порадовался.
«И Настасья, хотящая быть ц., пускай молится обо мне. Смешница она, Сергий, хочет некрещенных крестить. Я говорю, вото, реку, какую хлопоту затевает! Их же весь мир трепещет, а девая хощет, яко Июдифь, победу сотворить. Материн большо у неё ум-от. Я её маленьку помню, у тётушки той в одном месте обедывали. Бог её благословит за Беликова и честнова жениха! Девушка красная, княгиня Анастасьюшка Петровна, без матушки сиротинка маленькая, и Евдокеюшка, миленькие светы мои! Ох, мне грешнику!»
Расплакался, вспомнив дочерей княгини – невесты! А он их отроковицами Знал. У обеих глазки-то светили, аки звёздочки. Приписал: «Слушайте-тко, Евдокея и Настасьюшка, где вы ни будете, а живите так, как мать и тётка жили: две сестрицы здесь неразлучно жили и в будущий век купно пошли...»
Сказать нужно было ещё многое. Аввакум спрятал чернила, перо, бумагу, стал на молитву. Просил Господа доброй судьбы Настасье и Евдокии, помянул Андрея-отрока, сына Матвеева, положил поклоны, прося милости Божией низверженному из боярства. Артамон не был своим. Хоть по лбу его тресни, не отступается от Никона.
Вдруг быстрые скрипы и радостный зов:
– Аввакум! Батька!
Аввакум отодвинул продых. Артамон Сергеевич стал коленями в снег, заглядывая в яму.
– От царя милость, от Фёдора Алексеевича! В Мезень нас с сынишкой переводят. Гаврилу Яковлевича на воеводство в Мезень, а нас с Андрюшей на житье.
Дивное было известие, нежданное. Аввакум потянулся, погладил Артамона по щеке:
– Вот и слава Богу! Отвезёшь письмишко моей Анастасии Марковне, робятам моим, внучатам.
– Отвезу, батька! Да ведь не нынче, не завтра в дорогу. Надо ждать, когда новый воевода приедет. Дошла твоя молитва о нас с Андреем.
– От Мезени до Москвы уж рукой подать! – Аввакум даже не улыбнулся.
– И о тебе великий государь вспомнит.
– Как вспомнит, так пуще прежнего запрет. Нас была в избах жить поместили, а царь вспомнил – и обратно в ямы запихал.
– Ох, Аввакум! Мезень – такой же край земли, но, сам знаешь, показало солнышко искорку среди кромешной тьмы, а надежда уж на весь долгий день без заката.
– Спаси тебя Бог! – Аввакум, отирая слезу со щёк, потихоньку запел: – «Услыши, Боже, глас мой, внегда молити ми ся к Тебе, от страха вражия изми душу мою. Покрый мя от сонма лукавнующих, от множества делающих неправду».
3
Насвистал прилетевший на весну скворец дорогих гостей дедушке Малаху. Сначала приехал Егор. Великий государь Фёдор Алексеевич слышал о несчастье мастера, но ему-то и заказал две иконы: святую Агафью да Илью-пророка. Заказ был сделан тайно. Царь не хотел, чтобы святую с именем Агафья писали в Оружейной палате, смотрины невест всё ещё продолжались.
А Егор и рад – в Рыженькой пожить. Мастерскую решил устроить в собственных хоромах, а спать, есть – под кровлей отцовского родного дома, по-крестьянски.
Мученица Агафья послужила Господней славе во времена императора Декия. Была она богата, слыла в родном граде Палермо первой красавицей. Римляне привезли христианку в Катану, сначала прельщали нарядами, пирами, требуя взамен принести жертву идолам, а потом кинули в тюрьму, рвали грудь железными когтями... Бог не оставил святую. Ночью Агафье явился апостол Пётр, укреплял, врачевал, и от жестоких ран не осталось даже малого следа.
Набираясь духовных сил для работы, Егор наложил на себя строжайший трёхдневный пост, первые сутки не ел не пил, и тут приехала Енафа с Малашеком. Ради семейного праздника пост пришлось отложить.
Дед на внука не мог нарадоваться – Егор не коротышка, а Малашек не токмо мать или старика, но и дядю на вершок перерос. Четырнадцать лет. Жених.
– Вовремя тебя Бог привёл, – сказал внуку Малах. – Утром собираюсь в поле.
Повёл на конюшню. Задали овса любимой лошадке. Добрая труженица узнала Малашека, потянулась к его рукам губами. Дед показал приготовленную упряжь, соху, борону.
– Соха-то у тебя новая! – порадовался Малашек.
– Сошники с полицей, с отвалом. Кузнец-молодец вишь как отбил – прямо ножи. Думаю, нынче пустить соха в соху. Крестьянская наука простая: кто ленив с сохой, тому всё год плохой! – Малах погладил рукоятки.
Малашек углядел:
– Вроде старые!
– Старые, – улыбнулся Малах. – Привычные к моим ладоням, да и твои знают. Сошка-сошенька – золотые роженьки. Пораньше нынче ложись – подниму чуть свет. А может, ты уж барчуком заделался?
Малашек насупился:
– Я, дед, твой внук.
Да и выказал свою молодую прыть. Утром Малах поднялся, а Малашека след простыл. Ни лошади, ни сохи с бороной, ни телеги.
А небо-то уж такое румяное, как со стыда.
– Сам ты соня, Малах! – укорил себя старый сеятель.
Подумал-подумал, пошёл харчей пахарю собрать. В поле хлеб после трудов праведных слаще мёда.
Мог на лошадке к полю прикатить, но чего ради парня смущать. Пошёл пешком, да в обход.
Небо как ангел. По зелёной травке золотые россыпи мать-и-мачехи. Весёлые зяблики по стежкам попрыгивают. Новёхонькие – глазам радость.
Зашёл Малах к полю со стороны берёзовой рощицы. И ахнул! Парень-то уж по второму разу, как деду хотелось, проходит борозды. Лицо разрумянилось, рубаха на груди распахнута. Жарко добру молодцу, работа в радость. И лошади в радость, по ходу её видно.
Привалился плечом Малах к молоденькой берёзке, прикрыл глаза, и вот она, вся его жизнь немудрящая. Сеял да жал, а зла не миновал. На казнь волокли, грабили, мордовали. Помянул дурное, но ни одной страшной картины не явилось перед глазами. Радостное шло: весны, лошадки, борозды, а жнивы-то, жнивы – золото Господнее, новый хлебушко.
Малах стал припоминать что-то упущенное им и уж такое важное, без чего жизнь вполовину. Растерялся, глаза зажмурил. И тут звонко, озорно, во всё своё молодое счастье грянул гром. Первенец вешний.
Откуда, когда налетела туча? Да какая там туча – серое, полыхающее краями облако. И услышал:
– Господи, благослови! – кричал небу внучок.
Из облачка сыпануло дождём, словно из горсти брызнули.
Малашек воздел руки к летящему на него серебру, упал на колени. Перед небом, перед миром, и трижды поклонился, целуя землю.
Слёзы всклокотали в груди старого сеятеля. Нельзя было смутить внука. Отпрянул в лес. Сделал ещё один крюк и пошёл к полю обычной дорогой, со стороны Рыженькой.
Малашек просиял, увидев деда.
– А я заканчиваю. Дал лошади передохнуть. Соха в соху прохожу... – Наклонился, поднял с земли железную шапку. – Гляди, чего выпахалось!
Шапка была круглая, а навершие шестью клиньями. Надо лбом проступал лик Спасителя.
– Давняя потеря! – Малах перекрестился.
– Костей не было.
– Ну и слава Богу. – Малах опустился на корточки, положил ладонь на пашню.
– Знать, и здесь лилась русская кровь. Мы-то думаем – поле, а оно поле битвы.
– А кто же тут бился-то?
– Один Бог знает. – Старик улыбнулся. – Утешил ты меня, Малашек. Умеючи поле вспахал. Дай и мне руки-то к делу приложить. Яичек покушай, пирог с мясцом, вкусный. Кваску попей.
– Вместе поедим, – сказал Малашек и пошёл впрягать лошадку в соху.
За неделю управился Малах и с посевом больших полей Егора и Федота, барских полей. Тут уж Малах не пахал, не сеял – за мужиками доглядывал, а у Егора обе иконы уже готовы. Святую Агафью, благословляемую верховным апостолом Петром, он исполнил, как повелось у иконописцев, угождавших Строгановым. Лик Агафьи девичий, нежный, красоты несказанной – тончайшей кистью писан. Линии платья струящиеся, а какого цвета, и не скажешь: весна! Розовое, как вздох, сине-зелёное – волны небесные, коих глаз неймёт, да сердце видит.
Икону Ильи-пророка Егор, наоборот, написал просто. Ни колесниц, ни пустыни с вороном. Обычный поясной образ. Да только цвет фона – яркое пламя. Власы пророка – золото. Во власах строгость, в самом их жаре. Взор мимо грехов – в сердце, не покаешься – тут и есть твоя погибель.
Егор принёс иконы показать отцу и сестре.
– Душа как воробей от твоего Ильи крылышками плещет, – сказал Малах сыну. – А на Агафью и поглядел бы подольше, да слёзы глаза застят. Ты уж прости, Егорушка! Нам ли, деревенщине, царские иконы ценить.
– Коли они, батюшка, по тебе, – возразил Егор, – то и царю хороши будут.
Енафа обняла брата, расплакалась:
– Вернулся к тебе твой дар. Господи! Господи!
Егор смотрел на иконы, разводил руками:
– Сам не знаю, откуда это взялось. Молиться-то на образа можно? Малашек, чего скажешь?
– Можно, – сказал Малашек и вдруг поклонился дядюшке до земли. – Напиши мне Богородицу! Я о брате моём, об Иове, молиться стану.
4
Фёдор Алексеевич пугал нежнейшей трепетною красотою. Так сосновая лучина горит, светло, радостно и уж очень кратко.
Близким людям было видно, как торопится их юный государь. Словно ангел открыл ему срок земного жития.
Имя избранницы объявили в середине мая – Агафья Семёновна Грушецкая.
Приготовляясь к свадьбе, к полной царственной семейной жизни, Фёдор Алексеевич украшал свои покои, свои сады, преображал дворцовую челядь. Вместо старцев, карлов завёл пажей. Набрали две сотни мальчиков, платье для них сам изобрёл. Узкие алые полукафтаны, розовые плащи с опушкой из соболя. По плечам, груди, на рукавах розы из жемчуга. Шапки высокие, узорчатые. Узоры шиты золотом, серебром и – опять-таки жемчугом.
При выездах на ноги царской лошади и на лошадей свиты надевали браслеты, усыпанные драгоценными каменьями.
Солдат дворцовой гвардии Фёдор Алексеевич одел в красное, коней им подобрал белых. По образцу польских гусар, гвардейцы стали крылатыми. Крылья сияли безупречной белизною, на шапках – золотые змеи.
Царь любил езду скорую. Москвичи, взирая на дивное воинство, пылающее белыми крыльями, алыми кафтанами, золотыми змеями, ахало – Архистратиг с небес!
Но Фёдор Алексеевич, советуясь с Юрием Долгоруким, с молодым Василием Голицыным, решился преобразовать и всю военную силу царства.
Провели роспись войску. Солдатских полков оказалось сорок один, солдат – 61 288. Рейтар и копейщиков – в двадцати шести полках – 30 472. В двадцати одном стрелецком полку было записано 20 048 стрельцов, казаков в четырёх полках насчитали 14 865, драгун – 13 436. Сибирские военные силы в роспись не вошли.
Для войны с турками перед боями за Чигирин в 1678 году царь сделал набор рекрутов. С двадцати пяти изб брали одного мужика. После этого призыва армия князя Василия Голицына, стоявшая в Малороссии, имела 129 300 ратников, с украинскими казаками – 180 тысяч.
И выяснилось – служилых дворян всего 16 097 человек, да военных холопов 11 830. Фёдор Алексеевич замахнулся было уничтожить дворянское ополчение. Князь Голицын укреплял его в этой полезной для царства реформе, но за дворян стеною поднялся патриарх Иоаким.
Дабы не вызвать недовольства крутыми указами, Фёдор Алексеевич перед свадьбою в 1680 году исполнил первую часть задуманного преобразования. Всю военную силу расписали на семь корпусов и командиров назвали.
Первый корпус. Боярин Пётр Васильевич Шереметев и боярин Александр Савостьянович Хитрово.
Второй корпус. Боярин князь Михаил Юрьевич Долгорукий и окольничий князь Григорий Афанасьевич Козловский.
Третий корпус. Боярин Иван Богданович Милославский, думный дворянин Венедикт Андреевич Змеев. Генералы Агей Шепелев, Матвей Кравков.
Четвёртый корпус. Боярин князь Никита Семёнович Урусов, окольничий Даниил Афанасьевич Борятинский и думный дворянин Иван Петрович Лихарёв.
Пятый корпус. Боярин князь Иван Андреевич Хованский с войсками Новгорода и Пскова.
Шестой корпус. Князь Яков Семёнович Борятинский и князь Каспулат Муцалович Черкасский с черкасами и калмыками.
Седьмой корпус. Гетман Иван Самойлович и запорожский кошевой Иван Серко. (Славный казак недолго побыл в корпусных командирах. Умер 1 августа 1680 года).
Главнокомандующий над всеми военными силами Московского царства назначался боярин князь Михаил Алегукович Черкасский, а в товарищах у него боярин Борис Петрович Шереметев и окольничий князь Фёдор Юрьевич Борятинский.
Походная церковь во имя Сергия Радонежского.
Переустройство военной силы государства – деяние воистину царское. Фёдор Алексеевич с дотошностью сам просматривал списки, выискивая негодных к службе. Старых, немодных, увечных – уволили. В конце оставили одних дворян, не дворян записали в пехоту.
Любовь к порядку у великого государя была природной, от батюшки Алексея Михайловича. Вот и у царевича тоже в раннем детстве каждая игрушка знала своё место.
Хороший дворник метёт чисто, хороший царь в царстве прибирается. Фёдор Алексеевич начал с дворца. Указал всем чинам вернуть казне долги и деньги за поручательство, а Дементию Миничу Башмакову, судье Печатного приказа, велено было составить ведомость всех дворянских долгов. За неуплату грозила немедленная конфискация животов – имений, имущества.
Общий приход казны в прошлом 1679 году был немалым – 1 220 367 рублей, но шестьдесят два процента из этой суммы ушло на армию.
Милославские пыхали злобой – возвращать надо было много, а Никита Иванович Одоевский радовался, глядя на царские хлопоты: в благополучный, в ухоженный дом собирается ввести хозяйку юный самодержец. Похвально!
Царь по молодости своей был выдумщик. За месяц с небольшим до свадьбы в день памяти Фёдора Стратилата взялся упразднить пустое расточительство подданных.
Расписывал, кому и на скольких лошадях ездить. Карла Тарас, забравшись на стул с ногами, заглядывал через плечо, и Фёдор Алексеевич советовался с ним.
– «На праздники боярам ездить четвёркою», – прочитал государь написанное.
– Так они тебе и поехали четвёркою! – хмыкнул Тарас. – Твои конюха впрягают двенадцать лошадей, и бояре ездят дюжиной.
– А будут четвёркою!
– Хе!
– Четвёркою! – Царь хотел пхнуть карлу локтем, но попал в спинку стула.
– Вот оно, как злиться-то! – хохотал Тараска, но пожалел. – Зашибся.
– А ну тебя! – Фёдор Алексеевич вздохнул и написал: – «На свадьбы, сговоры и во дни великих торжеств ездить боярам в шесть лошадей».
– А окольничим тройкою, что ли? – ехидничал Тарас. – Думным дворянам – парою, дворянам – одной, купцам, знать, – на гусаках, крестьянам – на тараканах.
– Замолчи, дурак! Всякому высокому чиновному народу летом ездить в каретах, зимой в санях – парою. Стольникам, стряпчим, дворянам зимой – на одной лошади, летом – верхом. И чтоб никаких карет.
Пришёл Алексей Тимофеевич Лихачёв:
– Твоё царское дело исполнено, великий государь. В Изюме был нынче размен. У татар выкуплено из плена три тысячи человек. Воистину благолюбивый подарок к твоей свадьбе.
– Василий-то Борисович успеет ли к венчанью? – радостно заволновался Фёдор Алексеевич. – Надо послать гонцов, чтоб везли боярина скорейше!
– Государь! Государь! – У Лихачёва в глазах слёзы стояли. – Горчайшего страстотерпца нашего опять ведь умыкнули!
– Кто? Куда? Господи!
Карла Тараска проскакал по комнате на венике:
– Умыкнули! Умыкнули! За всех Шереметевых боярин Васька отдувается. Уж такие пупы земли Русской!
Воевода Василий Борисович Шереметев, изменнически проданный татарам ясновельможным мерзавцем Потоцким, вот уже двадцать лет томился в плену.
– Мне говорили, Василия Борисовича в Азов доставили для отпуска домой, – сказал государь растерянно.
– Привезли, уже и корабль был готов. Да прискакали из Бахчисарая от хана его люди. Посадили Василия Борисовича на коня и умчали обратно в Крым.
Царь опустил голову. Подбежал Тараска, заглянул снизу в глаза:
– Закручинился?
Фёдор Алексеевич погладил шута по голове:
– Я ждал Василия Борисовича на мою свадьбу... Вижу, вижу крымскую затею. Хан Мурад-Гирей собирается устроить торг. Хочет продать нам мир задорого. Чует моё сердце, запросы за Василия Борисовича пойдут немыслимые, – глянул на Лихачёва. – Запиши-ка, Алексей Тимофеевич, для памяти... В Крым послать надобно стольника нашего Василия Тяпкина. При короле был, Мурад-Гирею такой посол в честь.
Лихачёв, пристроясь на краешке стола, заносил на бумагу царские пожелания.
– А кого бы в дьяки? – спросил его царь. – У старых, сослуживших многие службы, одна спесь. Татар на переговорах надобно не злить, а ласкать. Назови мне грамотного умного человека, да чтоб в летах был молодых.
Алексей Тимофеевич сказал не задумываясь:
– Да хотя бы учителя его высочества Петра Алексеевича!
– Зотова?
– У Никиты ума не одна, а все две палаты. Он вроде бы и по-татарски может.
– Запиши, – согласился царь.
Лихачёв всё, что надо было, доложил, а прощаться медлил. Фёдор Алексеевич уловил это.
– Что-то ты у меня, Алексей Тимофеевич, хитрым стал. Чего томишься?
– Ох, государь! – Постельник покраснел. – Челобитную на Золотом крыльце по сердоболию принял. Юная дева в ноги мне кинулась. Прости, великий государь.
– О чём просит?
– Приказные люди имение расхищают, из дома уносят что дороже, что краше... Батюшка этой девы перед смертью в грехах покаялся, а приказные люди допросили священника про грехи-то и судом грозят.
Царь взял челобитную, начал читать и вдруг вскочил, лист на пол бросил:
– Идолопоклонники!
– Смилуйся, государь! – перепугался Лихачёв. – Ничего не было про истуканов!
Фёдор Алексеевич проворно нагнулся за листком, поднёс к глазам Лихачёва, пальцем указал строку:
– Читай!
– «Чтобы великий государь пожаловал, умилосердился как Бог...»
– Нашли бога!
Лихачёв принялся отбивать поклоны.
– Виноват, государь! Не досмотрел. Многие ведь этак пишут.
– А коли многие, садись за стол и сочиняй указ. Кто впредь будет именовать наше величество Богом, подвергнется опале. Пусть иначе просят.
Ждал, когда Лихачёв запишет.
– Прочитай, что у тебя.
– «И то слово, Бог, в челобитных писать непристойно. Если кто впредь дерзнёт так писать – быть в великой опале. Писать надобно: «Для приключившегося праздника и для его государского многолетнего здравия».
– Так-то лучше, – согласился Фёдор Алексеевич. – А по челобитью: дело прекратить, всё, что растащили, – вернуть. Саму же челобитную отвези святейшему Иоакиму. Тайна исповеди должна быть нерушимой. Пусть патриарх свой указ напишет: священников в приказах допрашивать только о завещаниях, изустно при них сделанных, но уж никак не о грехах. – И вдруг улыбнулся: – А я тебе, Алексей Тимофеевич, славное дело сыскал. Но – молчу. Узнаешь после свадьбы.
Разрумянился, стал как мальчик. Как прежний ласковый Федя, царскими заботами не обременённый.