Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 56 страниц)
9
В Пасхальную неделю 1681 года самодержец Фёдор Алексеевич раздал, христосуясь, тридцать тысяч крашеных яичек! О голубке своей думая: лишних молитв не бывает.
Чрево у царицы Агафьи Семёновны, при её тонкой-то кости, было пугающе велико, а вот личико нет, не подурнело. В личике-то, в глазах, в нежности губ, в жилочках на висках – что ни день, прибывало красоты.
Сердце у Фёдора Алексеевича сжималось от любви и от ужаса: обошлось бы! Обошлось бы, Господи!
Сам просмотрел роспись окладов докторов и аптекарей. Доктора-иноземцы получали по сто тридцать рублей в год да месячного корму на пятьдесят рублей. У казаков да стрельцов жалованье вдесятеро меньше. Прибавил докторам кормовые, общий оклад поднял с семисот тридцати рублей до восьми сотен.
Русские лекари, а их всего-то было четверо, получали по четырнадцать рублей в год, корму по три рубля в месяц, всего, стало быть, – пятьдесят рублей. Прибавил два рубля, но, диктуя указ писарю, сказал четыре. Ещё двум русским, гортанному лекарю Власу Губину да костоправу Луке Исаеву – у них оклады четыре рубля годовых, подённого корму два алтына, – пожаловал ещё по рублю в оклад да по алтыну на день.
В Аптеку государь взял Петра Борисовича Фабрициуса, ему же отдал в ведение лекарственный огород.
Агафья Семёновна добрым указам радовалась, награждала Фёдора Алексеевича благодарной слезинкою. А он, утешения ради, придумал цветы ей дарить. Что ни день – новые. Купавки, ландыши, а то и заморские, из парников измайловских.
Тут приспело устроение великого царского дела. Мудрый Василий Михайлович Тяпкин превозмог все трудности бахчисарайские, претерпел угрозу, даже в яме сидел, но привёз-таки мирный договор сроком на двадцать лет! Статьи были приемлемые. Главное, Киев, с монастырями, городами, местечками, сёлами, со всем старым уездом – останется в стороне царского величества. И все пленники отпускаются на окуп и на размен. И среди них боярин Василий Борисович Шереметев и стольник князь Фёдор Юрьевич Ромодановский – горемыки из горемык. Царь радовался, говорил Агафье Семёновне:
– Страдалец Василий Борисович к свадьбе нашей не поспел, Бог даст, приедет на крестины.
У Агафьи Семёновны опять слёзки.
– Я тобою горда, великий мог государь! Твой батюшка, могучий властелин, не смог освободить боярина Шереметева, а тебе Господь помог.
Фёдор Алексеевич сел с царицею рядышком, шепнул:
– В Царьград послы едут договор с султаном утверждать, а я и к патриархам восточным человека посылаю. Выручить бы нам с тобою, драгоценная государыня, молитвенника нашего, святейшего Никона. Смех и грех: у нас в царстве – в неволе. Мы – самодержцы, а вызволить святого человека из тюрьмы, какую сами же и устроили, – не можем. Хочу добыть для святейшего полного освобождения от соборных статей, полного возвращения достоинства и славы!.. Помяни моё слово, авва Никон – папой будет. Святейшим папой всего православного мира!
– Бог даст, и будет! – Смирение было в голосе Агафьи Семёновны.
Срок родов подступал ближе, ближе, а у царицы голова стала кружиться. Живот рос, но ручки тоньшали, на лице худоба.
Все суровые указы Фёдор Алексеевич откладывал теперь в долгий ящик. Даже грамоту о наказании раскольников-бунтовщиков сунул в ларец с бумагами второстепенными. Зато своею рукою составил указ о мурзах: православию хотел послужить. Вдали от Москвы татарские князьки совсем зазнались, крестьян своих, православных мужиков и баб, принуждением обращали в мусульманство. Указ великого государя гласил: поместья у мурз, где крестьянство православное, отобрать. Дать татарским знатным людям земли, населённые темниковскою и кадомскою мордвой, но коли крестятся, оставить прежние имения. И для языческой мордвы была царская милость: все крестившиеся получали шестилетнее избавление от государевых податей, а от своих помещиков – полную волю.
Делом служил царь Господу – то была его молитва о здравии голубушки царицы.
И день пришёл.
Фёдор Алексеевич после обедни был в Архангельском соборе. Живописец Богдан Салтанов написал на соборном столпе его парсуну, а надпись сочинил Сильвестр Медведев.
Смутился Фёдор Алексеевич, глядя на самого себя, стоящего среди сонма святых отцов. Но то был ответ раскольникам. Царь – помазанник Божий. Царь от Бога. Надпись гласила: «Сей бе престол мудрости, совета сокровище, царских и гражданских устоев охранение и укрепление, прением решение, царству Российскому утверждение».
После такой похвалы глянул на парсуну смелее. Похож. Но каково будет смотреть на сего глазастого молодца лет через двадцать-тридцать, когда телеса огрузнут. Что-то в парсуне было иное, чем в нём, здравствующем. Некое сокровение. Догадался: на столпе – вечность.
И тут прибежали из Терема: царица зовёт. Чуть сердце не выпало из груди.
Прибежал: «Голубушка! Голубушка!» А в глазах у голубушки мольба – спаси! Но сказала Агафья Семёновна спокойно:
– Началось.
Началось, да длилось долго. Младенец явился на свет Божий только утром следующего дня, 11 июля. Сыном одарила. Сама была очень слабенькая, но глазами светила, погладила Фёдора Алексеевича, до губ его перстами дотронулась.
– Как назовём царевича? – спросил государь, глядя на своё дитя.
– Его величеству на царстве быть, сам имя выбери.
– Через семь дней крестить. Илья-пророк скоро...
– Илья? – Агафья Семёновна поглядела с высоких подушек на крошечку свою. – Имя-то какое серьёзное. Царь Илья...
И глазки закатила. Врачи обступили роженицу, отодвинули царя.
– Она очень слаба! – сказал Фёдору Алексеевичу Лаврентий Блюментрост. – Очень слаба.
Царь ухватился за последнее, на что надеялся. Послал Алексея Тимофеевича Лихачёва во Флорищеву пустынь – привезти отца Илариона.
Игумен Иларион приехал в Москву 14 июля, в полдень. Агафья Семёновна в гробу лежала.
Хоронить царицу у Фёдора Алексеевича сил не было. Плакал, затворясь, в спальне государыни своей. Не выплакал горя. Слег. Однако ж поднялся, когда пришло время сына крестить. Крестил Иларион. Нарекли младенца во имя Ильи-пророка. А жития-то царевичу Илье Господь Бог послал десять дней, на одиннадцатый, 21 июля, взял на небо, к матери.
Осиротел Фёдор Алексеевич. Погасла в нём радость жизни. От немочи костыль завёл. К одному Илариону тянулся, часами с ним беседовал. Послал своего духовника отца Никиту Васильевича сказать патриарху: пусть посвятит Илариона во епископа Суздальского и Юрьевского. Святейший Иоаким царской воле не противился. Поменял старец священническую епитрахиль на архиерейский омофор.
Первую святительскую литургию служил в Успенском соборе. Прямо со службы принёс великому государю письмо аввы Никона. Письмо было писано братии Воскресенского Новоиерусалимского монастыря, а монахи в Москву его принесли.
«А милость великого государя была, – писал опальный старец, – что хотел меня из бедности взять по вашему челобитью, и писал, жаловал своею рукою, а ныне то время совершилось, а его милостивого указу нет, умереть мне будет внезапу. Пожалуйте, чада моя, не попомните моей грубости: побейте челом ещё о мне великому государю, не дайте мне напрасною смертию погибнуть. Моего жития конец приходит».
Час был поздний, но Фёдор Алексеевич встревожился и послал к патриарху с письмом Никона и со своей изустной просьбой о помиловании опального старца постельничего Алексея Тимофеевича Лихачёва.
Ответ святейшего Иоакима был уклончивый: «Низвержен Никон с патриаршества, из архиерейского сана не нами – Великим Собором и вселенскими патриархами. Мы не можем возвратить опального старца без ведома святейших. Впрочем, государь, буди твоя воля».
– Буди! – сказал Фёдор Алексеевич, и в слове сем была власть самодержавная.
10
Великий государь ждал святейшего Никона в Москву, в папы, а пришлось решать, где хоронить старца, каким чином. Патриарх Иоаким в который раз явил неуступчивость, прислал наместнику Кирилло-Белозерского монастыря архимандриту Никите грамоту, где и как похоронить старца Никона. Местом упокоения опальному назначалось монастырское кладбище, отпеть и погрести указано было простым иноческим чином.
Никон был плох, лежал в тёмной келейке своей, и мысли его были об одном: противно обрести успокоение в нелюбимой земле, узником.
Не хотели даже в гробу покориться воле Акимки, бывшего своего послушника, но его воля для архимандрита Никиты закон, а от царя письма о помиловании всё нет и нет. Никиту из Москвы по милости государя Фёдора Алексеевича прислали, чтил опального старца за великого пастыря. Никон в духовники его себе избрал. Но ведь и хорошая тюрьма – тюрьма и есть.
Царский гонец думный дьяк Чепелев приехал в монастырь под праздник Преображения Господня. Монастырским властям не доложился, с коня – и в келию святейшего.
Слушал Никон грамоту об освобождении на одре, но тотчас приказал:
– Поднимите меня! Облачите в дорожное платье. Едем без мешканья.
– Струги на реке Шексне готовы! – объявил Чепелев: ему в Москве предписали, как и с каким бережением везти человека, для царя бесценного. – Да вот не знаю, как до воды добраться. Дорога коряжистая, в выбоинах, грязь – лошадям по брюхо.
– Несите меня! – прикрикнул Никон. – В сени, на крыльцо! С братией прощусь. Как везти – ваше дело.
Слух о царской милости полетел по Кириллову монастырю огнём. Кого-то страхом опалило – коли Никон в гору пошёл, так уж на самую высокую. Прежде, до наставника Никиты, обиды старцу творились глупые, злые. Так карлики измываются над падшим великаном.
Чернецы оставляли дела, спешили к Никоновой келии. Старец, благословляя и прощая всех, любивших его и гнавших его – плакал. Многие плакали. На колени становились.
Наконец подали к крыльцу лошадей. Шестёрку! А впряжены в розвальни. Никона уложили на новое, пахнущее цветами сено. Лошади тронулись, и тотчас ударили колокола. Пасхально, с трезвоном.
Струг был устлан коврами. Никон видел это, и что везли шестёркой – тоже видел, но не было в нём радости. К радости примешалось бы злорадство, а на это силы нужны, чувства.
С палубы не велел себя унести. Лежал, почти сидел, опершись на высокие подушки. В шубе, в валенках. Август. Августовские ветерки с ознобинкой.
Ветерки дули, но Никон свободно не мог надышаться. И уж так пахло рекой! Запах большой воды жил в нём с детства, на Волге с отцом рыбачили.
Превозмогая ледяной покой, гасивший все желания и саму жизнь, вызывая в памяти самых близких людей: жену свою, ребятишек, но память была пуста, как лист бумаги, ещё только приготовленный для писания.
– Чему же быть ещё? – спрашивал себя Никон и знал: ничему.
Ему шёл семьдесят седьмой год. Семь – святое число, но он всю жизнь отметал магию цифири. Православному человеку грех играться в гадания. Жив, и слава Богу.
На третий день плавания, за двадцать вёрст до Волги, на борт струга поднялись иноки Воскресенского монастыря. Иеромонах Варлаам, столько лет деливший с господином своим ферапонтовское заточение, а с ним иеродиакон Серафим. Тоже человек верный.
Поплакали. Варлаам и Серафим отслужили молебен. Никон благодарно взял Варлаама за руку, долго не отпускал.
– Плывём той же дорогой, что была нам двадцать девять лет тому назад. – И засмеялся тихонько. – Господи, вы же – поросль, а сё было в пятьдесят втором году... С мощами святителя Филиппа плыл. На патриаршество.
Погода, щадя болящего, после долгих дождей установилась погожая. Солнце днём припекало, как в июле, благоуханные вечера радовали теплом, а старец мёрз.
– Далеко ли до Ярославля? – единственное, что спрашивал у Варлаама, у архимандрита Никиты. Архимандрит не захотел оставить болящего без своего духовного попечительства.
Праздник Успения Богородицы встретили в Романове, но служили на струге, ехать в храмы у Никона не было сил.
Утром 16 августа болящий громко вскрикнул. Варлаам заметался, но увидел: старец манит его наклониться.
– Духовника позови!
Пришёл архимандрит Никита.
– Далеко ли? – спросил святейший.
– Толгский монастырь уж виден!
Никон осторожно, боясь вызвать боли, вздохнул:
– Дожил-таки до Ярославля. А то всё пустыни, пустыни! – и опять замолчал, только глаза ширились. – Всё во мне болит, всякая кровиночка. Останови, Никита, корабль. Тотчас останови!
Причалили где пришлось.
Болящий попросил напутствия в вечную жизнь. Исповедал грехи, причастился запасными дарами из рук духовника. А потом уснул, покойно, глубоко. Пробудился окрепшим, боли унялись.
День перевалил за половину, когда струг Никона подошёл к Толгской обители.
Братия встречала старца, как встречают великих архиереев. Принесли чудотворную икону Толгской Божией Матери, обретённую во времена святителя Петра, московского чудотворца. Никон приложился к иконе. И тут выступил из толпы иноков старец, пал на колени перед одром святейшего, обнял ноги его, поцеловал.
– Кто ты? – спросил Никон.
– Аз бывший наместник Спасоярославского монастыря, архимандрит Сергий, – ответил кающийся. – Злобна тварь, ругатель твой. После суда, когда тебя из сана извергли, радовался твоему несчастью и над именем твоим кочевряжился, пинал тебя, поверженного.
И торопясь, плача, Сергий принялся рассказывать о чудесном явлении святейшего нынешней ночью. Во сне ли, наяву ли, но от Бога.
Никон возложил руку на голову Сергия, сказал:
– Когда возвышает нас Бог, много, много вокруг ищущих счастья. Когда же нас гонят – то опять же сквозь толпу, кричащую посоромины. Прощаю тебя, Сергий. Бога о прощении моли!
Больной стал, и братия Толгской обители, получив благословение великого старца, удалилась.
Ночевать решили у монастырской пристани. Пусть святейший наберётся сил перед завтрашними торжествами.
В Ярославь поплыли утром. На Волге ни морщинки. Катит поток серебро румяное, где-то за далями вливается в небеса. Оттого и небеса розовые, и берега как в цвету.
Зашли в речку Которосль, стали против Спасо-Преображенского монастыря. Древнейшего, основанного в 1216 году. Ярославское княжество на два года моложе сей дивной обители.
Высокий спуск к реке затопило народом. На струг поднялся воевода с властями, архимандрит монастыря с братией. Желали святейшему здравия, целовали руку. Никон благодарил глазами да слабым поднятием ладони.
Народ шёл нескончаемой вереницей. Кто плакал, кто просил молитв.
– Не довольно ли? – спросил Никона думный дьяк Чепелев. – Утомили тебя, света!
Никон глянул с яростью, и дьяк отступил.
Последними подошли к владыке мать с доброй дюжиной детишек. Никон возложил руку на голову трёхлетней девочке, смотрел в синие глазки и знал: вот она – жизнь.
Девочка сказала:
– Дедушка! – и подала крошечный цветок – незабудку.
И вырвалась из груди великого старца последняя хвала Творцу сего мира:
– Господи! Господь наш, яко чудно имя Твоё по всей земли, яко взятся великолепие Твоё превыше небес. Из уст младенец и ссущих совершил еси хвалу...
Струг отвели от берега с поспешанием. Из-за Которосли к судну направлялись лодки с деревенским народом, а болящий совсем уж изнемог.
Возле одра неотлучно стояли архимандрит Никита, иеромонах Варлаам, инок Серафим.
Никите показалось, святейший что-то хочет сказать. Наклонился.
– Господь... Господь указал... Всем... И Москве! Москве! Аз – паст... ты... рь, – разлепляя пересыхающие губы, прошептал Никон.
Он хотел, чтобы поняли и запомнили: Бог даровал ему, святейшему, исполнить пастырскую службу в последние часы жизни. И служба сия, как в лучшие годы, была многолюдна. Народ, отринув запреты церковных властей, любил его, как отца.
Струг поставили на Волге, против Тутовой горы. Святейший смотрел на купола храмов, на синеву небес, необычайную для августа. Такое небо бывает в октябре, когда всё уже отцвело, одарило плодами и когда, замыкая круг года и жизни, надобно ждать снега.
Ударил колокол Соборного храма, звал к вечерне. Никон встрепенулся. Его ждут к службе. Торопливо оправлял бороду, разглаживал складки на одежде. Духовник архимандрит Никита начал читать отходные молитвы. Голос над водою звучал чисто, светло...
Колокол умолк.
– Святейший не дышит, – сказал Варлаам.
Архимандрит закрыл глаза умершему.
Пришёл думный дьяк Чепелев, приказал подьячему:
– Запиши. Нынче, семнадцатого августа 7189 года от Сотворения мира, 1681-го от Рождества Христова в четыре часа по полудни отошёл ко Господу святейший патриарх Никон. Жития его было семьдесят шесть лет, два месяца, двадцать четыре дня.
Иноки хлопотали над покойным. Опрятали тело в схиму, читали заупокойные молитвы. А в Москву, к царю, к патриарху, скакали, не щадя лошадей, скорые гонцы.
Пошла последняя схватка вокруг имени усопшего.
Царь Фёдор Алексеевич просил святейшего Иоакима принять участие в погребении святейшего Никона, местом погребения указывал Воскресенский монастырь.
Иоаким ответил:
– Я готов похоронить инока Никона.
Тогда царь позвал на отпевание митрополита Новогородского и Великолукского Корнилия.
Двадцать пятого августа великий государь Фёдор Алексеевич приехал в монастырь с тётками-царевнами Анной Михайловной да Татьяной Михайловной, с царевнами-сёстрами Марфой, Екатериной, Марией, Софьей, Феодосией, Евдокией, с царицею Натальей Кирилловной и с братом своим царевичем Петром.
Тело усопшего всё ещё было в дороге. Из Ярославля везли сухим путём, останавливаясь в городах, в монастырях, дозволяя народу проститься с великим владыкой. До Троице-Сергиевой обители гроб провожал архимандрит Никита, отсюда в Воскресенский монастырь тело святейшего вёз наставник Троице-Сергиева монастыря архимандрит Викентий.
Фёдор Алексеевич, отдохнув с дороги, принялся расписывать, как кому действовать на похоронах, где чему быть.
В царском поезде прибыло двенадцать отроков ангельского вида. Они должны были, окружив гроб, нести чёрные аршинные свечи.
Полуаршинных свечей, и тоже чёрных, из Москвы доставили два воза, чтобы всем хватило.
Царь осмотрел место упокоения, приготовленное для себя во время жития в Воскресенском монастыре самим Никоном. Могила была в пределе святого Иоанна Предтечи под Голгофою, стены выложены белым камнем.
Фёдор Алексеевич пришёл в собор вместе с Петром.
– А он от старости умер? – спросил царевич.
– От старости.
– А старость, когда борода длинная?
– Когда лет много, – сказал Фёдор Алексеевич. – Когда жизнь была долгой.
– Я девять лет уж прожил. – Пётр выставил перед собой пальцы, большой на левой руке загнул. – Много?!
В глазах ужас.
– Мы с тобою, брат, молодые, – улыбнулся царь.
Гроб с телом покойного привезли в тот же день, 25 августа. Доставили на Мельничный двор. Фёдор Алексеевич пожелал присутствовать при обряжении святейшего, так ли всё будет сделано.
Иноки сняли с усопшего схиму, свитку, власяницу, вириги. Надели белую греческую рубаху, сотканную из верблюжьей шерсти. На рубаху – рясу таусинного[55]55
Таусинный – тёмно-синий.
[Закрыть] бархата, на рясу архиерейскую патриаршью мантию с источниками, со скрижалями, шитыми золотом. И наконец, любимую аввой панагию, яшмовую, с прорезным изображением Богоматери и Предвечного Младенца, омофор, клобук...
Всё это тоже было припасено для себя самим Никоном.
Спать Фёдор Алексеевич лёг сразу после вечерни, не поужинав, но среди ночи проснулся. И понял – от голода. Затеплил от лампады свечу. Открыл шкафчик – книги. Открыл другой – свечи стопками, берестяные туески, коробочки. В коробочках ладан, еловая смола, камешки. В туесках – сушёные ягоды шиповника, малины, черёмухи. Взял черёмухи. И что-то весна сразу вспомнилась, захотелось тополиной сладости в воздухе.
В келию заглянул монах, приставленный к государю на потребы, за перегородкой ночевал.
– Ясти захотелось?
Фёдор Алексеевич виновато улыбнулся:
– Вчера день выдался суетный, забыл о еде.
– Селёдочка у меня есть да сухарики.
Селёдка была жирная, вкусная.
– С Плещеева озера, – сказал монах. – У меня ещё одна есть.
Фёдор Алексеевич съел и вторую селёдку, с молоками. Аржаные сухари пахли русской печью, похрустывали весело.
– Скажи мне, отче! На батюшку моего, на Алексея Михайловича, среди иночества есть обида? Круто ведь обошёлся с новопреставленным.
– Иноческому чину недосуг обижаться – успевай Бога молить.
– И у батюшки, и у святейшего пыхи были яростные, обиды горчайшие. Скажи, отче, правду, велик грех на батюшке моём? Ведь ежели сей грех на батюшке, так он и на мне. Я шестой год на царстве, не при Алексее Михайловиче, а при Фёдоре Алексеевиче святейшем был ввергнут в строгое заточение.
– Всё от Бога! – сказал монах. – Коли допустил тебя святой отец наш погрести останки его, значит – прощён.
Помолились.
Заснул Фёдор Алексеевич после полуденной трапезы быстро и крепко. Пробудился полный сил. Действо предстояло великое и долгое.
В первый час дня раздался благовест большого соборного колокола. Звон подхватили другие колокола, собирая к Крестному ходу братию, всех прибывших и окрестных жителей. Великий государь, митрополит Корнилий, духовенство, бояре, дворяне, крестьяне с пением: «Днесь благодать Святого Духа нас собра» двинулись из монастыря к большому каменному кресту на горе Елеонской.
Здесь с телом святейшего ждал архимандрит Викентий.
Пришедшим ко гробу роздали чёрные свечи. Владыка Корнилий отслужил с архимандритами краткую литию.
Гроб Никона подняли на руки. Начался последний путь. Носильщики менялись. В собор усопшего вносил с боярами сам великий государь.
Собор огромный, как Вселенная. Хоры пели так, будто все Силы Небесные собрались принять душу страстотерпца. Двенадцать отроков, в белоснежных, с золотым шитьём, стихарях, с аршинными свечами, как с мечами, окружили гроб, аки ангелы.
Поминали Никона на ектениях патриархом, кафизму и апостол читал сам Фёдор Алексеевич.
Десять часов продолжалось погребение.
Пришло время последнего прости. Царь вынул из-под мантии руку Никона, поцеловал. Сё был первый его поцелуй святейшего, ибо родился Фёдор Алексеевич три года спустя по оставлении Никоном патриаршества.
Глянул на тёток своих, на сестёр, сказал:
– Подходите!
И все совершили целование.
Было темно, когда сели за поминальную трапезу.
Фёдор Алексеевич подарил митрополиту Корнилию облачение и святые сосуды из ризницы Никона и от себя сто рублей. Монастырю пожаловал тысячу. Самую дорогую митру и самый дорогой саккос святейшего Никона великий государь повёз в Москву, в подарок патриарху Иоакиму. Патриарх сего подарка не принял.
Так закончился земной путь величайшего из патриархов Московских и всея Руси, ибо святейший Никон был ровней царям и удостоился царского титула, подобно святейшему Филарету, но тот был родителем царя Михаила, родоначальником династии Романовых. Никон же – крестьянский сын, родом мордвин, поднятый Господом на вершину духовной власти ради иноческих трудов и дерзновенного стремления возвести на земле Российской – царствие Божие.
С Никоном ушла в прошлое эпоха простодушных надежд. А что величавее простодушия? Увы! Где великое, там и грехи до поднебесья.
Змея оставляет старую сухую кожу, выползая к новой жизни, влажная, молодо сияющая узорами. Так и Россия.
Приходит время, упирается в камень преткновения – и, оставив всё прежнее, великое, святое, нажитое, – уходит в иную жизнь, молодая, бессмертная, от века великая.
Через год после похорон Никона, 9 сентября 1682 года, пришли в Москву разрешительные грамоты восточных патриархов. Вселенские владыки восстанавливали низвергнутого в сане святейшего.
Патриарх Иоаким вознегодовал, выразил сомнение в подлинности грамот – ему сначала прислали перевод их. Тогда показали сами грамоты. Уязвили.
Даже к памяти ревновал! Пятнадцать лет был великий Никон – никто, да отныне становился прежним Никоном, святейшим. Не признать сего – перед всей православной церковью согрешить, признать – покаяться за все гонения на немощного старца. Что стыднее мести великим за великость их, за своё ничтожество?