Текст книги "Столп. Артамон Матвеев"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 56 страниц)
11
В 1679 году Вербное воскресенье пришлось на 16 апреля. Небо ради праздника Господь разверз над Москвою синеструйное. Ветер гулял по Красной площади молоденький, не студил, но добирался до самого сердца. И была счастливая дрожь в теле, а в сердце сладкая тревога.
Царь Фёдор Алексеевич чувствовал себя молодым, сильным. Сердечное биение было ему незнакомым, но он знал – это не болезнь. Это какая-то неизведанная ещё тайна жизни. И чего-то всё искали глаза.
Он смотрел на купола Василия Блаженного, на зубцы Кремлёвской стены, на дивную вербу в красной огромной кадке посреди Лобного места. Всё было чудо. Радостная толпа, ожидающая начала шествия, волновалась дружески. И он чувствовал – к нему тянутся.
Царская шапка была тяжёлая, трёхфунтовая, золотые ризы Большого царского наряда сковывали движения, но он терпел ношу легко. Да порадуется православный народ своему царю, его славе, величию, богатству. Ради праздника и во имя Христа раздарить бы с себя сокровища, ну а коли нельзя, пусть хоть светоярые лучи алмазов и прочего каменья с шапки, с барм, с креста, с платья посветят москвичам, слава Богу, небесного света на всех поровну.
Запели. Патриарх Иоаким, поддерживаемый своими патриаршими боярами, сел на Ослю – на белого, как пена морская, коня. Фёдор Алексеевич взялся за узду, за ним поводок ухватили князь Юрья Алексеевич Долгорукий да князь Никита Иванович Одоевский. А бояре Иван Михайлович Милославский с Яковом Никитичем Одоевским взяли великого государя под руки. Золотая река шевельнулась, потекла.
Отроки, сидящие на вербе, запели херувимскими голосами. Стрельцы, сокольники, их дети, все в цветном платье, принялись устилать дорогу алыми сукнами, атласами, кафтанами – тоже царское добро, из кладовых Оружейной палаты.
Действо Входа во Иерусалим было стародавнее, но Фёдору Алексеевичу вдруг подумалось: ведь правильнее было бы совершать сей ход в Никоновом монастыре, там всякая пядь земли – слава Иерусалиму и Святой Палестине.
Повёл глазами по толпе, одаривая царской улыбкой. И вдруг сердце прыгнуло под самое горло и оборвалось. Этак белые кувшинки всплывают со дна. Дева головку держит как козочка. Личико – совершенство Божее. Глаза – два неба. Всею статью своей – весна!
Так всё и пыхнуло в груди.
Шествие больше колышется, чем идёт, но он зажмурился, а глаза открыл – необъятный Иван Михайлович всё заслонил своей тушей. Фёдор Алексеевич оглянулся, тянул шею, но боярин кашлянул. И ещё раз кашлянул: царское дело не глазеть – себя дарить.
И началась для Фёдора Алексеевича жизнь небывалая. Ладно в Думе, за обедом задумывался, зачерпнёт ложку, а поднести ко рту – забудет.
Тут ещё весть из Сибири страшная. Тюменский поп Домети – ан на речке Берёзовке, на заимке устроил гарь – тысяча семьсот человек сгорело. Сей Дометиан в Пустозерске в яме сидел, вместе с Аввакумом.
Указал Фёдор Алексеевич отписать в Пустозерск: «Аввакума со товарищи держать в тюрьме с великою крепостью», если тюремные избы обветшали, как пишет воевода Тухачевский, укрепить их тотчас.
Тюменская гарь надорвала сердце юному ответчику за царство – бессонница напала.
Врачи всполошились, но вместо лекарства предписали отдых.
Фёдор Алексеевич был послушен, отправился в Симонов монастырь – за шесть вёрст от своих палат. Старую Симонову обитель основал преподобный Сергий Радонежский, новую, процветшую – его племянник игумен Фёдор. Соборный Успенский храм возводил здесь ученик Фиораванти. Святынею собора была икона Господа Вседержителя. Иконой этой преподобный Сергий благословил князя Дмитрия Донского на битву с Мамаем, а в ризнице хранился складень, коим преподобный осенил, провожая на Куликово поле, Родиона Ослябю и Александра Пересвета. И сюда, в Симонов, князь Дмитрий привёз тела богатырей-иноков – горькую славу русскую. Их погребли в деревянной церкви Рождества. Батюшка Тишайший государь Алексей Михайлович над их склепом поставил каменную колокольню с трапезной.
Сам Фёдор Алексеевич тоже успел украсить обитель. Построил палату с башней, с гульбищем.
Башня была высокая. Фёдор Алексеевич, приезжая в Симонов, непременно поднимался на верхний ярус и глядел на Москву, радуясь каждому новому каменному дому. Медленно, а всё же деревянное кружево убывало, уступая место величавым каменным громадам.
Фёдор Алексеевич, поселившись в палатах под башней, тешил себя чтением переводов Псалтыри. Учитель отец Симеон переложил псалмы силлабическими рифмованными стихами.
Иже в помощи Вышняго вручится,
В крове небесного Бога водворится;
Господу речёт: заступник мой еси,
Ты ми надежда, живый на небеси.
Он мя из сети ловящих избавит,
Слово мятежно далече оставит...
Пробовал читать и другую книгу Полоцкого, комедию «О блудном сыне», тоже не пошло.
Батюшкин театр Фёдор Алексеевич посчитал за искушение, приказал очистить палату над Аптекой от комедийных припасов, от органов, труб и прочего. Комедии казались Фёдору Алексеевичу пустым делом.
Постельничий Иван Максимович Языков, получивший от государя прибавку к званию постельничего – «думный постельничий», глядя на томление света своего, вспомнил об игумене Иларионе. Иван Максимович познакомился с аввой, когда был на воеводстве в Вязниках, во Флорищевой пустыни. Иларион, светлая душа, на счастье, жил в это время в Москве, собирал милостыню, у родственника своего остановился, у царского иконописца Симона Ушакова.
Не долго думая Иван Максимович сел в каретку и слетал к Ушакову. Иларион перепугался:
– К царю?! Не смею.
– А ты смей! – прикрикнул на него думный постельничий. – Государь душою ослаб, подкрепить царя – всему царству радость.
Ехал игумен в. Симонов, вздыхая и крестясь, словно на расправу. А вошёл в палату, в царскую, куда смертным-то хода нет, увидел юношу, сидящего у окна, – этак девицы о суженых своих грезят, – и тепло стало в груди.
Иван Максимович не раз рассказывал государю о флорищенском подвижнике, теперь только назвал его, и Фёдор Алексеевич глянул на игумена доверчиво, с надеждой, подошёл под благословение.
Было так просто с царём. Фёдор Алексеевич, словно бы исскучавшись по людям, принялся рассказывать о горестях.
– Просыпаться не хочется, – признался доброму слушателю своему. – Покажись на люди – тотчас и просить начнут. Все просят! Чинов, имений, правды. А правда... то кособокая, то наизнанку вывернутая. Просят от сумы избавить, от тюрьмы, от службы в дальних краях. Так бы всей Россией и въехали в Кремль.
Иларион слушал-слушал да и поцеловал царя в голову.
– Ах, милый! Да возрадуется твоё сердце! Просят – значит, на лучшее уповают. На силу твою государскую, на казну неубывную. Ты о Боге подумай. Каково было бы Господу от всех наших молений, коли бы они были Ему не в радость?
Фёдор положил пальцы на губы, задумался, но лицом посветлел.
– Спаси Бог, отче! Печаль-то моя пожалуй что в ином: не с кем побеседовать о пользе душевной, – и признался: – Святейший суров, обременён многими заботами... И не всякое ведь скажешь ему... Полюбилась мне обитель, поставленная владыкой Никоном. Я в Новый Иерусалим трижды ездил... Увы! Увы! Святейшему Иоакиму сия привязанность моя не в сочувствие – в недоуменье. Нынче так в неприязнь. Настоятель авва Варсонофий помре, Царствие ему Небесное, а иноки, все шестьдесят душ, подали челобитную: просят Никона в игумены. – Царь наклонился к уху Илариона. – Ох, отче! От тебя не утаю: это я, грешный, надоумил Божьих людей на челобитье. Крепко осерчал святейший. Прямо-таки горою встал.
Иларион вздохнул, перекрестился:
– Великий государь, мне противиться воле патриарха невозможно по званию иноческому, и судить-рядить по совести тоже нельзя. Святейший Никон в иеромонахи меня посвятил. Во второй год своего патриаршества. Ах, время! Как река течёт.
– А долог ли был твой путь от инока до иеромонаха?
– Год всего, государь. Постригли меня пятого сентября 1654 года во Флорищеве. Пустынь постарше моего иночества на три года всего.
– А скажи, отче! По совести скажи, каков был авва Никон? Почему его боялись?
– Дураков не терпел... Однако ж хоть и скажет: «Дурак ты, дурак!», а всё равно посвятит: «Нету у меня других!» И обязательно напутствовал: «Дурь свою в избе держи, за дверь ни-ни! Не умеешь умно сам сказать – Божье слово бери себе в помощь». Святейший Никон весёлый был человек. Не всё это понимали.
Фёдор Алексеевич повзглядывал-повзглядывал на отца игумена да и открыл сокровенные царские думы свои:
– Отче Иларион, на Святом Востоке православная церковь сиротствует. Бог взял святых василевсов, дал султанов. От властей Магомета поборы, умаление – упаси Бог, чтобы крест был выше полумесяца! Этакий храм или развалят, или в мечеть обратят. Скажи, а если бы православию завести своего папу? – Замахал руками, через плечо плюнул. – Не ради латинства, упаси Боже от искушения! Нужно вконец осатанеть, чтоб уподоблять святейшего патриарха наместнику Иисуса Христа на земле! Наш папа должен быть пред Богом смиренным, но в силе пред земными царями. В великой силе! Правители восточных царств поостереглись бы хозяйничать во святых ризницах, коли бы знали: папа не их подданный, за ним великая Москва.
– Выходит, папе-то не в Царьграде надо жить?
– В Москве! – твёрдо сказал Фёдор Алексеевич. – Нам Сам Господь знамение послал: пятиглавые храмы нынче ставим. А сё суть пять патриаршеств: царьградское, антиохийское, александрийское, иерусалимское, а пятое наше, московское. Четыре купола по сторонам света, а в центре великий – купол папы.
Иларион улыбнулся, глянул зорко, ясно:
– А в папы – святейшего Никона?
– Кого ещё-то? – вырвалось у государя.
– Никон – старец во всём великий перед Богом! – согласился Иларион, и оба поднялись с мест.
Фёдор Алексеевич обнял игумена да и пал перед ним на колени:
– Помолись, отче, обо мне... Я не о папе – сё на Небесах совершается... О малом. О счастье моём. Отче! Отче! Как же я уповаю на молитву твою!
Не сказал, чего хочет от Бога, но велика сила молитвы.
На другой день в Симоновом монастыре был Крестный ход. Шли помолиться у озера, вырытого самим преподобным Сергием Радонежским. Озеро сие – молитва трудом о племяннике Фёдоре, будущем святителе Ростовском, коего отец Сергий постриг в иноческий чин на двенадцатом году жизни.
Великий государь после беседы с отцом Иларионом ободрился, хорошо спал, чувствовал себя здоровым и без всякой причины – счастливым.
Он шёл сразу за иконою Господа Вседержителя – и ему чудилось: прежние времена никуда не утекли, все здесь! И для чудотворца Сергия, и дни прадедушки святейшего Филарета, и батюшкино царствие, и его. Да так и замер. В толпе стояла – она.
Языков, испугавшись, что государю занеможилось, подскочил, а Фёдор Алексеевич смеётся:
– Иван Максимович! Не на меня пялься, видишь деву? Высокую. С глазами! Узнай, кто она. Упустишь – умру.
12
В тот же день царь узнал, по кому изболелся душою: имя Агафья, дочь покойного дворянина Семёна Фёдоровича Грушецкого. Живёт девица со своей матушкой в доме думного дьяка Ивана Васильевича Заборовского, супруга дьяка – родная тётка девицы Агафьи.
Агафья по-русски «добрая». Пела душа у государя.
– Добрая! Добрая!
И спохватился. Упаси Господи! Агафья-то не сосватана ли?
Сам кинулся к Ивану Максимовичу. Скорей! Скорей! Даже хлопнул ручкою-то по крупу коня, подгоняя. Помчался Языков к Заборовскому с царским словом: племянницу девицу Агафью замуж впредь не выдавать до указа великого государя. Слава Богу, обошлось, у бедной дворяночки-сиротки жениха не было.
В самую эту горячую для великого государя пору в Москву прибыли польские послы Киприан Бростовский да Ян Гнинский. Король объявлял: он готов-де разорвать союз с турецким султаном, но Москва ради дружбы должна возвратить Речи Посполитой города, выставить для войны с турками сорок тысяч войска и дать королю шестьсот тысяч рублей для найма солдат.
Переговоры с комиссарами вели Иван Репнин да Иван Прончищев. Поляки, престижа ради, начали с вопроса о посредниках. Король-де берёт себе в заступники папу римского, цесаря Австрии, королей Франции, Англии, Швеции да уполномоченного Голландскими Штатами.
Пришлось и Фёдору Алексеевичу искать доброхотов Московского царства. Назвал своими посредниками цесаря Австрии, короля Дании, курфюрста Бранденбургского...
Далее пошли торги: поляки, запросив шестьсот тысяч, съехали на четыреста и согласились на двести. Фёдор Алексеевич ответил твёрдо:
– Всё это не случение сил, а наем. Денег не будет.
Переговоры срывались, и тогда к государю с советом приехал святейший Иоаким, напомнил о человеке, который хорошо ладил с ясновельможными панами:
– Это насельник Крыпецкой обители инок Антоний.
– Не знаю такого! – удивился царь.
– Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин.
Уже через неделю, к великой радости польских комиссаров, смиренный Антоний был в Москве. А Фёдору Алексеевичу снова надорвали сердце. Иван Михайлович Милославский расстарался. Пустил слух: девица Агафья уродилась в мать. Обе бесстыдны и на денежки падки. Промышляют тем же товаром, что иные молоденькие вдовы, кои стоят на базаре, держа в зубах бирюзу – тайный знак бабьим охотникам.
Обвяла душа у Фёдора Алексеевича. Что поделаешь? Правду люди говорят: чужая жизнь – тёмный лес, чужая совесть – могила.
И до того стало тошно на белый свет смотреть: есть перестал. День минул – не притронулся ни к яствам, ни к хлебушку, другой, третий. И отец Иларион отъехал в свою пустыню, получив от Фёдора Алексеевича щедрую милостыню.
Иван Максимович Языков с Алексеем Тимофеевичем Лихачёвым и так и этак к своему господину – молчит. Подступились напористей, присоветовали Милославского позвать. Позвали.
– Великий государь, – сказал боярин, отбивши три поклона с метаниями на пол, – я следствия не производил, но в народе говорят: девица Агафья и мать её в некоторых непристойностях известны.
Медвежья хитрость таилась в глазах величавого царедворца. Встрепенулся Фёдор Алексеевич:
– Вот что мы сделаем! Языков, Лихачёв – отправляйтесь тотчас в дом Заборовского да скажите Ивану Васильевичу о молве про его приживальщиц. И у самих у них спросите. За правду разорения им не будет, но пусть неправды устрашатся.
Иван Максимович с Алексеем Тимофеевичем примчались к Заборовскому как на пожар. А время было сонное, послеобеденное. От вопросов царских постельников бедный дьяк готов был на месте провалиться. Супруга его пошла Агафью позвать, и на время ослепла – руки выставила, шаг ступит и не знает, куда дальше-то идти. Страшно быть виноватым перед царём. Но не убитой несчастьем ответчицей явилась перед постельниками самодержца Агафья Семёновна. Головку не потупила нимало.
– В чести моей, – глянула на Языкова, на Лихачёва, – никоего сомнения иметь вам не должно. О чистоте своей и непорочности под потерянием живота своего утверждаю.
Повернулась и ушла.
– Царица! – громко прошептал сметливый Языков и первым рухнул на колени.
Примчались постельники в Кремль, а государь на том же месте сидит, будто его приморозило.
Выпалил Языков гордые слова Агафьи Семёновны, а Фёдор Алексеевич как подпрыгнет, да ещё, да ещё. Сам роста немалого – смех!
Постельники хохотать, а Фёдор Алексеевич подхватил шута своего карлу Тараса да и посадил на шкаф.
– Ты меня рассмешить не мог. Сам теперь смейся! – Подбежал к окошку. – Светло. Не поздно. Поезжайте опять к Агафье, пусть у окна сидит, меня ждёт.
Только что был жальче немочи умирающей, стал огонь живой. Повертелся у зеркала. Брови послюнявил. Велел подавать польское платье, шапку с алмазами и коня.
Ах, как промчался под заветными окнами! Будто бы на Воробьёвы горы спешил. А на Воробьёвых-то горах, над Москвою, конь, чуя радость седока, плясал и на дыбы вставал.
Счастье доброго государя проливается на страну его золотыми дождями.
Фёдор Алексеевич принялся издавать указ за указом.
Все раненные в боях за Чигирин и в Малороссии получили по четыре рубля – годовое жалованье казака. Иностранных офицеров наградили десятью рублями, куском сукна и парой соболей. Убитых записали в вечные синодники. Покалеченных войною великий государь повелел пристроить в приказную службу, а после кормить до смерти.
Ради дивной невесты своей, по крови польки, – довольно перед Европой выглядеть кровожадными дикарями – Фёдор Алексеевич запретил казнь отсечением рук и ног. Кровавую кару заменил высылкой в Сибирь. Пенею заменялось битье кнутом за корчемство, за порчу межевых знаков. Проведено было и само межевание вотчинных и помещичьих земель, дабы раз и навсегда покончить с безобразным самовольством, с безумными драками до крови, до смерти.
Дал государь волю и простому народу. Отныне всем меньшим званиям и сословиям запрещалось сходить с лошадей и кланяться в землю при встрече с боярами.
Мечтая о каменной Москве, устроил приказ Кирпичных дел, указал мастерам на каждом десятом кирпиче ставить своё клеймо. В Китай-городе отныне деревянные постройки воспрещались.
Задумался юный самодержец и о тяжести государственного бремени.
С весны 1678 года, в разгар войны, был установлен налог «На избавление святых Божиих церквей и для сохранения православных христиан против наступления турецкого султана». Брали по полтине со двора, с купцов и горожан – десятую деньгу со стоимости имущества.
И дабы не был царь пугалом для народа своего, указал Фёдор Алексеевич отменить сей военный налог, а вместе с ним упразднил длинный список поборов: на содержание тюрем, сторожей, палачей, на издержки на бумагу и чернила. Отменил должности сыщиков, сборщиков и великую толпу всяческих приказчиков: ямских, осадных, пушкарских, засечных, надсмотрщиков за житницами.
Все обложения заменялись налогом «по животам и промыслам».
Недоимки были прощены, воеводы лишались «кормления» – поборов с городов.
Не забыл Фёдор Алексеевич милостью своей и заточенного в Кирилловом монастыре старца Никона. Послал ему денежное жалованье. Поп Варлам и дьякон Мардарий – Никоновы люди – из дальних северных монастырей были переведены в Воскресенский – в Новый Иерусалим.
Иеромонах Тимофей, наставник греческого училища при царской типографии, да Симеон Полоцкий подвигли государя открыть в Москве университет. Фёдор Алексеевич радостно принялся хлопотать об устроении наук в Российском царстве. Издал указ, запрещающий призывать учёных к суду за долги или за иные вины, о даровании приличных чинов по разуму и учёности, об успокоении в старости и жалованье по трудам.
Увы! Об учёных царь позаботился, а вот открытие университета пришлось отложить. Патриарх Иоаким, может, из-за боязни европейских наук, потребовал уничтожить книги на латинском языке, а читателей книг предать суду и сжечь.
Святейшего Иоакима поддержал иерусалимский патриарх, прислал грамоту. Жечь читателей Фёдор Алексеевич указа дать не изволил, а костры из книг запылали-таки.
Пришлось повременить и с наречением Агафьи Семёновны царской невестой. Милославские выказали глухое сопротивление, патриарх и Дума напомнили царю о заповеданном отцами обычае выбирать невесту на смотринах.
Фёдор Алексеевич противиться не стал. Но и смотрины пришлось отложить: умерла царевна Ирина Михайловна, старшая в роду Романовых. Молиться об усопшей, сделать завещанный ею вклад Фёдор Алексеевич ездил с царевной Татьяной Михайловной в Воскресенский монастырь.
Патриарх Иоаким на челобитье местных иноков вернуть им Никона ответил суровым отказом. И царь на себя взвалил негласное наставничество над обителью: указал достроить Соборную церковь.
Смотрины девиц начались после Рождества. Первыми своих дочерей поставили в Царицыной палате дядьки великого государя. Князь Фёдор Фёдорович Куракин надежду свою возложил на дочь Анну. Боярин Иван Богданович Хитрово явил государю чадушку Марфу. Князь окольничий Данила Степанович Великого-Гагин привёз в Кремль дочь Василису.
Смотрины тянулись зиму и весну, но сердце Фёдора Алексеевича для всех красавиц было занято.
Глава тринадцатая
1
Старец Антоний покинул Москву глубокой осенью. Езда превратилась в плавание по великим дорожным грязям. Утренники охватывали лужи ледяной корочкой, но твёрже дорога не становилась, а треску было много.
Старцу шёл семьдесят пятый год. Нежданный вызов в Москву всколыхнул в нём жизнь. Расторопный Матвеев, угодник мерзкой малоросской шляхты, пал, выдворен во спасение России из Посольского приказа. Вспомнили, кто одарил царство Андрусовом. Был Ордин-Нащокин хуже бельм на глазах, да, знать, крепко припёрло – образумились.
Этак издали думалось старцу Антонию. В Москве увидел: Киприан Бростовский да Ян Гнинский рады явившемуся из небытия великому канцлеру, иное дело – бояре.
Возвращение Ордина-Нащокина к посольским делам, к вершению судеб восприняли как битье кнутом. Даже в малом не желали уступить.
Бростовский просил переслать королевскую грамоту персидскому шаху. Удобный случай и свою, московскую, к сей грамоте присовокупить. У персов с турками вражда исконная, религиозная. Шаха можно и нужно подвигнуть на войну с султаном за все прежние досадительства.
Иван Борисович Репнин, возглавлявший переговоры с поляками, выслушал доводы старца Антония с нарочитым почтением, а отвечал будто жалеючи, соболезнуя:
– Великий государь Фёдор Алексеевич отправлял шаху подобную грамоту. Шах ответил: закон не позволяет нарушить мир с султаном. Писать ещё раз о том же – непристойно. Впрочем, о твоём совете, отче Антоний, я доложу царю.
Дальше пошло ещё хуже. На съездах старец сидел ниже дьяка Украинцева, говорить ему не давали. Вскипел, как бывалочи. Собирался написать письмо королю – такое письмо, чтоб стало заветом для многих поколений поляков и русских. Продуманное, осиянное молитвами в крыпецкой тиши.
Бояре доложили о намерениях Антония царю и принесли ответ: «Великий государь не указал тебе с польскими послами письмами ссылаться, говори устно, чтоб теми письмами не войти в какую крепость вновь мимо прежних дел».
Позади Москва. Святостью похваляются, а живут кривдой. Сердце бухало от нестерпимых обид, и карета, словно вторя этому буханью, то и дело вваливалась колёсами в выбоины. По сторонам лес без конца, а то пойдёт поле без края. Сырость, серость. Убогие деревеньки тёмными копёшками. Быть ли России через сотню лет, через две сотни столь же устроенной, как устроены прибалтийские хутора, некогда любезные сердцу Афанасия Лаврентьевича?
Не дали поработать во благо царства. Не допуская до послов, стали спрашивать, о чём он собирается говорить им устно. Открыл: ради устроения вечного мира съезд великих послов нужно устроить в Киеве. То была его старая мысль, упрямая. Увы! Словно с глухими говорил.
Бояре спросили:
– Для каких дел быть съезду в Киеве?
Не сдержался, Господи! – запальчиво отвечал:
– Да чтоб украинскому народу было ведомо, какое у великого государя о христианстве попечение имеется! Да чтоб на турка поставить крепкий союз!
Возразили:
– Черкасы о польском имени и слышать не хотят, а не токмо видеть съезды. Ты лучше дай совет, каким образом случать силы великого государя с королевскими.
Он не ответил, замкнула уста обида. Зачем тратить золотые свои слова на сию боярскую умственную немочь?
Карета плюхнулась, ямщик огрел лошадей кнутом. Лошади рванули, раздался треск, и старец Антоний чуть было не выпал в дорожное месиво.
Ямщики сошли с облучков, нещадно матерились.
– Прости, отче! Бревном спицы в колесе повышибало. Менять надо колесо. – И обрадовали: – Постоялый двор на пригорке виднеется. Мы тебя перенесём на сухое, ты и ступай, обогрейся. А мы уж как-нибудь управимся, дотянем карету.
– При мне дороги содержались в порядке! – вырвалось у старца гневное.
Это было правдой. Ордин-Нащокин устроил почтовую гоньбу до Вильны, до Риги. За трактами следили особые головы.
На постоялом дворе старца инока встретили неприветливо. Хозяин заорал:
– Куда грязь тащишь?! Поди протри обувку да дальше порога не суйся. Полы нынче уже мытые.
Старец вышел на крыльцо, отёр полусгнившею подстилкою сапоги. Вернулся в избу, сел на лавку у порога. Спросил:
– Кормишь ли ты, хозяин, своих постояльцев?
– Милостыню не подаю, – отрезал грубиян. – Обед есть, да не про твою честь. Поросёнка зарезали. Щи с мясом, пирог с печёнкой. А вашему брату постное подавай!
– Угости хлебом да водою.
– Вода в ведре, черпай сколько тебе надо! – сказал хозяин, а за каравай ржаного хлеба, да ещё и подгоревшего, цену запросил красную.
Антоний заплатил.
Его объяли смирение и усталость. Не от худой дороги, не от грубости хозяина постоялого двора – от жизни.
Привалясь спиной к стене, старец жевал хлеб и думал, думал о последнем своём, о самом горьком посольском деле.
Ни в чём не сойдясь с Репниным, с Прончищевым, с дьяком Украинцевым, он написал пространное письмо государю, советуя ради дружбы с Речью Посполитой, ради благодатного единства с Европою, не держаться за Малороссию, не потакать казачеству – этому племени перемётов и перелётов, у коих измена в крови. Убеждал: Малороссия больна завистью к великой России, а эта болезнь неизлечимая. Корми Украину, защищай от истребления, сто раз спаси – ответят чёрной неблагодарностью, в спину нож воткнут.
Репнин и Прончищев, прочитав письмо бывшего канцлера, сказали в один голос: «В сторону великого государя – тягостно, а полякам прибыльно». Сами, однако, не осмелились судьбу письма решить, ходили к патриарху Иоакиму. Святейший распорядился отправить письмо царю.
Фёдор Алексеевич был в походе по монастырям. Письмо взялся прочесть князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Сказал прямо: «Советы старца мирным договорам противны, а в Киеву съезду быть немочно».
Афанасий Лаврентьевич уповал на личную беседу с великим государем – не допустили. От царя приехал крайний князь Василий Фёдорович Одоевский, объявил Репнину и Прончищеву:
– Самодержец Фёдор Алексеевич указал: старцу Антонию письмами с послами не ссылаться. А до вас, бояр и великих послов, у его царского величества вопрос: «Впредь Антонию с послами видеться пристойно ли или ему впредь с послы видеться не доведётся? Ежели не доведётся, то объявить ему, старцу, при боярах, почему именно его встреча с послами дело лишнее».
Святейший Иоаким, подслащая отставку от посольской службы, призвал к себе инока Антония и выслушал его.
– Я всеми мерами стоял против султана! – От обиды неудачливый посол не сдержал слёз. – Слепы бояре! Слепы! Не видят опаснейшего для России врага. А имя ему – мусульмане. Коли султан пойдёт теснить великого государя, поляки да малороссы будут с тем, у кого сила, у них ведь в тайниках души свои виды на Московское царство. А там поднимутся государевы татары: астраханские, казанские, сибирские, касимовские.
– Поднимались! – сказал патриарх. – Зимой под Кунгур на лыжах приходили. Острог взяли, крестьян по деревням вокруг вырезали. Киргизы Томский уезд поныне пустошат и под Красноярск подступали. Калмыки и татаре на Пензу сделали набег, посад сожгли. Но стоит царство, хранимое Господом Богом. Стоит твердыней пресветлой.
– Святейший, ты понимаешь меня! – воскликнул Антоний, но патриарх головой покачал.
– Ни за какие выгоды и премудрости нельзя отдать святорусский город Киев – ни Магомету, ни папе. – Дал целовать руку огорчённому иноку и сказал на прощанье: – Благословляю тебя, отче Антоний, на труды иноческие, на смирение спасительное. Помолись обо мне.
...Грохнулся на пол, расплескав воду, черпачок – старец выронил. Задремал.
Хозяин заворчал по-медвежьи, двинулся на постояльца, будто сломать его хотел, но тут дверь отворилась, и вошли архиерей и воевода. И оба к иноку. С ласкою, к себе зовут.
У хозяина все косточки мягкими сделались, рухнул на колени, только старец даже и не глянул в его сторону.
Потом уж, помогая менять колесо в карете, напуганный до смерти грубиян спросил кучеров:
– Кто сей инок?
– Ордин-Нащокин, в царстве Алексея Михайловича – правитель.