Текст книги "Пропавшие без вести"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 76 (всего у книги 84 страниц)
Власовцы-денщики, наоборот, простодушно лепились к пленным. Рассказывали, что сдуру с голоду поддались на агитацию изменников.
– Скорей бы уже, что ли, наши пришли! – говорил один из них, Васька. – Я ведь сельский учитель. На фронте от немцев не был, в своих не стрелял. А что погоны ношу… ну, за это дадут лет восемь. Четыре года в лагере отсижу, поработаю. У нас ведь легко дается: за хорошую работенку скостят половину, а там и опять учителем пустят…
– Чему же ты, такая сволочь, советских детей научишь? Как родине изменять? – спрашивали его пленные.
– Какая измена! Только шкуру другую надел, да паек получше дают. А я ведь такой же пленный, как вы! – уверял Васька. – Может, я только здоровье свое сохранил, что надел эту форму! Ну, шкурником назовите, я на это готов! – цинично добавил он.
Иван продолжал обычную работу форлагеря. Через тех же связных теперь поручали ему осторожно разведывать, ведется ли в лагерях работа по военному формированию…
Однажды больные откуда-то привезли в лазарет страничку «Правды» с описанием гитлеровских зверств на Украине, где рассказывалось об автомобилях-душегубках и о публичной казни участников этих зверских расправ над советскими людьми.
«Такой конец ожидает всех палачей», – не утерпев после чтения этой страницы, написал Емельян новую книжечку.
Муравьев прочитал.
– Ну, что же, – сказал он. – Такая статья поднимает ненависть и боевой дух солдата. Давай выпускай.
И после долгого перерыва Сашенин, Леонов, Ульянов снова засели за труд переписчиков.
Балашов зашел за новыми книжечками в ТБЦ-отделение, как всегда теперь делал, навестил и Баграмова. Наутро он ждал прибытия Клыкова.
– Постарайся ко мне привести Володьку. Может быть, унтер его пропустит. Пусть не жалеет сигареток, – сказал Баграмов. – Нам очень важно с ним лично поговорить. А если пройти сюда ему не удастся, то расспроси поточнее, из каких лагерей к ним прибывают люди и куда они выписывают здоровых. Нам важно точно знать, как направлять людей, в какой лагерь.
– Понятно, – сказал Балашов. – Если Володька сам не сумеет пройти, то обо всем расспрошу…
…Назавтра перед обедом Балашов ждал приезда Клыкова. Четыре компаса, карты и пачка брошюр были рассованы у него по карманам.
Поезд пришел. Вот коротышка Вилька окликнул Ивана, чтобы встречать больных, но вместо того, чтобы ввести в форлагерь Клыкова, он приказал захватить носилки и двоих санитаров и повел Балашова с его санитарами на платформу.
Около поезда стояла кучка больных в шесть человек, возле них Клыков и двое немецких солдат. Взгляд у Клыкова был растерянный и непонимающий.
– Здорово, Иван! – крикнул он преувеличенно громко и весело.
– Здравствуй, Володя! – отозвался Балашов, но когда он шагнул навстречу Клыкову с рукопожатием, солдат крикнул: «Хальт!»
У Ивана душа ушла в пятки: обыщут!.. Карты, компасы, книжечки. Иван увидал, как залился ярким нервным румянцем Клыков… Но все обошлось. Их не стали обыскивать. Просто истории болезни солдаты вручили Вильке. Володе с Иваном не позволили перемолвиться ни единым словом. Товарищи смотрели один на другого беспомощно, но понимали, что миновала большая опасность. Это их чуточку утешало… Вилька произвел перекличку по именам прибывших больных, и, хотя до обратного поезда оставалось часа четыре, Клыкова не ввели в форлагерь. Вместе со своими солдатами он должен был идти на вокзал…
Знакомые шифры на историях болезни были все же проставлены, и Балашов принялся расспрашивать у одного из больных, прибывшего доверенного товарища, что случилось в Шварцштейне.
– Да нет, у нас ничего. Все В порядке.
– Ни обысков, ни арестов? – добивался Иван.
– Ничего не случилось, все тихо.
– Чего же фрицы сбесились? Слова сказать не дают…
Прибывший пожал плечами.
Всю нелегальщину Балашов немедленно сдал на хранение в бельевую, Машуте…
С этого дня почему-то прием больных в лазарет проводили немцы. Общение Балашова с приезжими не допускалось. Больше того – к приему больных на платформу выходил еще оберфельдфебель.
Дня через два Любавин, взволнованный, появился в аптеке.
– Юрка, беда! – сказал он. – В Фулькау был обыск. Эсэсовцы арестовали доктора и коменданта. Mapтенс боится у нас тоже обыска… Да, понимаешь, Юрка, что он мне отколол: «Может быть, Леша, все-таки лучше сказать в ТБЦ ребятам, что будет обыск?..» У меня, понимаешь, Юрка, от этих его слов душа ушла в пятки. Я говорю: «Да что вы, господин переводчик, как можно!» А он покраснел и усмехается вдруг, будто плачет. «Я, говорит, пошутил… То есть я не совсем пошутил, а хотел тебя еще раз проверить…» Чего-то он сам боится и высказать мне не смеет!
Прошло дня четыре тяжкого, напряженного ожидания. Как вдруг «Базиль», подметая в немецкой канцелярии, услыхал телефонный разговор штабарцта с каким-то высоким начальством эсэсовцев. Можно было понять, что гестапо о ком-то наводит справки. Базиль тихохонько стал подбирать с полу окурки.
– Broda? Broda? Wie? Was? Das ist Spitzname?.. Ja, ja ich verstehe, das ist Parteiname… Ja, «Bo-r o-da», – встревоженно бормотал штабарцт. – Jawohl… Jawohl. Wir werden suchen… Jawohl, Herr Gruppen-fuhrer. Heil Hitler! [95]95
Брода? Брода? Как? Что? Это прозвище? Да, да, я понимаю – партийная кличка… Да, «Бо-ро-да». Так точно, будем искать. Так точно, господин группенфюрер! Хайль Гитлер! (Группенфюрер – эсэсовский генеральский чин.)
[Закрыть]
После этого разговора штабарцт, взволнованный, копался в картотеке, бормоча «Broda… Broda…»
Базиль скользнул тотчас же в парикмахерскую, к Сергею. Сергей побежал к Кострикину. Кострикин бросился к Кумову, в хирургию.
– Николай Федорович, немедля иди к парикмахеру – и долой твою бороду. Она тебя сгубит! – почти умоляюще сказал Кострикин.
– Чепуха! Партийная кличка «Борода» может быть и у бритого человека, – возразил ему Кумов.
– Но такая борода, как твоя, выделяется на весь лагерь! Зачем же из-за нее рисковать?
– Тем более глупо брить, когда все ее знают отлично… Панику поднимаешь! – упорно отрезал Кумов.
Все запасы литературы и карт, которые оставались у Балашова, хранились у Маши под дном ларя с грязным бельем туберкулезного отделения.
Чтобы не привлекать внимания немцев, Балашов был вынужден заходить реже в прачечную, Иван и Машута тосковали один без другого, и когда, улучив минутку, Иван заглядывал к Маше, оба, молча, схватившись за руки, по долгим, долгим минутам смотрели в глаза друг другу…
Даже ни у кого из прачечных озорниц девчонок не возникало желания подтрунить над Машей и «Карантинычем», как они продолжали называть Балашова.
Маша не говорила им о нем ничего, но, разумеется, девушки понимали и сами, где достает Машута книжечки и фронтовые сводки…
При известии об арестах в Фулькау Машута разволновалась.
– Схватят тебя, замучают, Ваня! Как мне жить тогда? – шептала она в уединении бельевой клетушки, приникнув к его плечу головой.
– Ну что ты! Вон сколько народу тогда схватили. Думали, что с ними все уж кончено, а привезли ведь назад… Не тот стал немец: нашу победу чует! Смотри-ка по сводкам – не нынче так завтра Красная Армия будет в Варшаве, а там уж пойдет… Не смеют они теперь наших замучивать. Да и чего им меня хватать непременно?!
– А если выдадут эти ребята из Фулькау, которые получали от нас? Я ведь помню, ты много брал книжек и карт, когда приезжали оттуда…
– Они не такие, что ты! Не выдадут! – успокаивал Балашов, поглаживая ее ладонью по волосам и спине. – Другого боюсь: у тебя чего не нашли бы! Перепрячем давай. Мне друг один посоветовал – лучше все в землю покуда зарыть. Я и местечко уже придумал…
Свистки, крики, трескотня автоматов раздались совершенно внезапно. Никто не ждал обыска днем. Эсэсовцы ворвались в форлагерь, бросились в канцелярию, в жилые бараки писарей, банщиков и полиции.
– Обыск! Эсэсовцы! – в страхе взвизгнула какая-то женщина, распахнув дверь из прачечной в бельевую.
– Уходи скорее! – воскликнула Маша, распахнув наружную дверь бельевой.
Иван пустился к себе, в комнатушку при бане.
Прачки выскочили наружу. Машута схватила пачку книжек и карт, чтобы выбросить в топку. Но где-то рядом кричали немцы. Не решаясь из опустевшего помещения прачечной выбежать в кочегарку, Машута открыла стиральный барабан, швырнула туда бумаги и компасы и стала сверху забрасывать охапками белья из ларя. Она залила все горячей водой и открыла вовсю кран с формалином. От душного пара ей захватило дыхание. Кашель давил ей грудь, едкий туман застилал глаза. Казалось, вот-вот она упадет, но, как рыба на суше, хватая ртом воздух, она заставляла себя держаться. С болью в груди отхаркнула она сгусток крови… «Умру! Умираю!» – мелькнула страшная мысль. Потемнело в глазах. Она опустила руки, но, снова собравшись с силами, взялась за работу… Ведь она советский боец, ей доверено то, что нельзя отдать в руки врага, – секретные данные. Выбежать вон, на воздух, – значило бросить пост. Она не уйдет!.. Из глаз Машуты катились слезы, в груди и горле хрипело и клокотало, а она продолжала вращать рукоять барабана, чтобы разварилась и перемешалась бумага, чтобы невозможно было разобрать, что написано.
В тумане вдруг замелькали желтые пятнышки, желтенькие гусята в пуху… гусята… А вот и мать кормит гусят, мать в белом, с коричневыми горошинами платочке, который Машута послала ей накануне войны. Мать увидала ее и всплеснула руками.
– Мама! – крикнула Маша…
Когда в прачечную вбежали двое эсэсовцев, в клубах едкого пара они не заметили Машу, уже лежавшую на цементном полу. С проклятиями и кашлем они прошмыгнули насквозь и вышли через бельевую каморку.
Налет на лагерь был короче всех прежних, обыск – поверхностнее; даже злости и грубости в отношении пленных было, казалось, меньше. Так представлялось всем в ТБЦ-отделении.
Но оказалось, что главное действо разыгрывалось в форлагере и в хирургии, где сразу сделалось ясно, что эсэсовцам в этот раз нужны не вещи, а сами люди.
Десять минут спустя после начала налета по магистрали хирургического отделения провели в кандалах Кумова. Майор шел, как всегда, прямой, с расправленной грудью, как с юности привыкают ходить военные люди.
Из форлагеря к воротам на шоссе выгнали Балашова с окровавленным лицом и тоже в цепях по рукам и ногам.
Ударами и пинками под зад и в бока их загнали в крытый автофургон. Туда за ними вскочило с десяток солдат вчерной форме…
Когда по окончании эсэсовского налета женщины возвратились в прачечную, они увидели на полу в луже крови Машуту.
– Машенька! Машка, Машута! – закричали они.
– Машуту убили! Мертвая, вся в кровище!
Смятенные выскочили они из прачечной. На крики женщин бежали к прачечной писаря, дезинфекторы, вразвалку спешил коротышка Вилька.
– Доктора! Доктора! – звали женщины.
Славинский, который еще не успел опомниться после ареста Ивана, кинулся к Маше.
Она лежала белая, как восковая, в платке, запятнанном кровью, со струйкой крови, запекшейся на щеке.
– Ну, как она, Женя, жива? – с надеждой спросила одна из женщин.
Славинский выпустил руку Машуты и молча качнул головой.
Ясно было, что девушка умерла от внезапного кровотечения, но почему она не ушла в барак, почему лежала у барабана, почему было все полно формалиновым паром, хотя эсэсовцы бросили обе двери отворенными?..
– Карантиныча увезли – так в обморок хлопнулась, что ли? – пренебрежительно и равнодушно спросила Людмила, когда Машу несли в барак на носилках.
– Умерла она, от кровотечения, – ответили комендантше.
– Так куда ж вы в барак ее тащите?! Зачем в барак?! В мертвецкую и несите! Сбесились – таскать мертвечину в жилое помещение!
– Да что ты, Людмила! Видишь, в крови она. Обмыть, одеть надо!
– Обмыли бы в прачечной, уж кому охота! А одевать… – Людмила пожала плечами. – Мужчин без одежи хоронят. Приказа нет, чтобы одевать в могилу!
– Погоди, вот як прийде Червонна Армия, як задавим тебе, так в яму нагую скинемо! – ответила ей санитарка Галка.
– Дура! Да страшно же ведь с покойницей ночевать! – жалобно «оправдывалась» Людмила.
– Уйди ты! – сурово погнали ее девушки. – Замолчи!..
Машуту уложили на койку. По сторонам ее поставили две зажженные карбидные лампочки, любовно ее обрядили и причесали. Женщины по две сидели, неся всю ночь вахту.
Наутро женщины вышли проводить Машуту на кладбище.
Могильщики вырыли для нее отдельную небольшую могилку, а подруги просто спели несколько песен, которые Маша любила.
Яна Карловна сказала:
– Она была хорошей, взбалмошной, советской девчонкой, немножко грубьян, но с добрым, горячим сердцем. Мы все ее любим и будем всегда любить его память…
И эта маленькая неточность в языке даже придала словам Яны Карловны какую-то особенную теплоту и ласковость.
Машу завернули в солдатскую шинель вместо гроба и бережно опустили на дно могилы. Сверху бросили несколько веток, покрытых золотистыми и красными осенними листьями. Плакали тихо, без всхлипов и без рыданий.
Возвращаясь, женщины говорили о загадочной странности Машиной смерти. И только назавтра, когда из стирального барабана в чуть подкрашенной фиолетовой краской мыльной воде стали среди белья попадаться клочки размокшей бумаги, когда там оказались компасы, – подруги поняли, почему Машута осталась в прачечной и почему умерла…
– Значит, она и не знала, что Ваню ее увезли в гестапо! – вздохнула маленькая Наташа.
– Так и лючше, – скупо отозвалась Яна Карловна.
Фронтовые сводки обсуждались командирами.
В августе вышла из войны Румыния, в начале сентября – Финляндия, а затем Болгария. В Польше Красная Армия стала по Висле; она вошла в Прибалтику, перешла через Неман и пробивалась к Восточной Пруссии.
Что можно было предположить о дальнейшем ее наступлении? Будет ли новый удар нанесен в сторону Кракова, Кенигсберга, Вены или Варшавы? Кто-то высказывал мысль, что к Новому году должен быть взят Берлин. Но больше всего в этом прогнозе было собственного нетерпения…
Более трезвые голоса раздавались за то, что к Новому году будет форсирован Одер, а к 23 февраля Красная Армия вступит в Берлин…
Может быть, все это было ошибкой, основанной на подъеме духа и оптимизме, но, во всяком случае, разработку оперативного плана восстания было необходимо закончить не позже Октябрьских праздников…
Однако проверкой в тревожные часы июльского путча было доказано, что лагерная военная организация к восстанию не готова.
После ареста Кумова всю штабную работу естественно было возглавить Баркову, как его заместителю.
Муравьев требовал от него наконец настоящей разведки. Но разведчики по-прежнему не возвращались в лагерь.
Чтобы вынудить немцев вернуть разведчиков в лагерь, было найдено последнее средство: направить в разведку действительно туберкулезных больных.
Муравьев подумал о давнем друге, бывшем шахтере, разведчике Пимене. Муравьев давно уже не встречал его и подумал, что, может быть, он в последнее время ослаб от болезни, можно ли нагрузить на него такую задачу.
Но оказалось, что Трудников бойко шагает по блоку, прогуливаясь с Сеней Бровкиным.
«Нет, ничего, наш шахтер молодцом!» – радостно подумал о нем Муравьев.
– Семеныч, здорово! – бодро приветствовал Трудников. – Смотри-ка, старшой из генезенде-команды к нам в блок угодил! Захворал. Я ему говорю: «Нос не вешай», а он раскис, испугался каверны… Да у меня их четыре, видал? Не боюсь!
– Да черт его знает… – смущенно сказал Цыганок. – Стали у нас отбирать из команды людей на отправку, меня тоже к докторше на рентген. Она говорит: «Больной…» Я думал сперва, что для укрытия в лазарете, а она мне со всякой заботой, всерьез… Выходит, что в самом деле чахотка!
– Да, уж чахотки в плену сколько хочешь! – грустно сказал Трудников. – Вот и я, видишь, болен. Что делать! Домой попадем – полечат!
– А я, Пимен Левоныч, боюсь! – угрюмо ответил Бровкин. – Боюсь не дожить до победы!
– Да что ты слюни-то распускаешь, Сенька! – строго прервал Муравьев. – Вон сколько больных! Что же ты думаешь, все перемрут? Чудак!
– Не знаю, как все… А я спать не могу. Думать забыл обо всем. Только и есть в башке одно слово: «чахотка, чахотка, чахотка»… Вот так и гвоздит, и гвоздит…
– У меня к тебе, Левоныч, дело, – круто повернул Муравьев, видя, что надо переменить разговор.
Бровкин взглянул вопросительно на обоих и, без слов поняв, что им надо остаться наедине, отошел.
Муравьев поделился с Трудниковым соображениями о разведке.
– Пошлите меня, дорогие! – встрепенулся бывший разведчик. – А со мной – пацана Еремку и еще Цыганка. Пусть почует, что он не отброс, а живой человек. На такое дело пойдет – оживет! Ведь, главное, что убивает? Что ты никому ни на что не нужен!
– Погоди, не спеши, Левоныч, – охладил его пыл Муравьев. – Не всякий больной может вынесть разведку. Что скажут врачи!..
– А что врачи! Ведь может пуля срезать здорового! Ты, кажется, хочешь с гарантией! Сроду я не ходил в такую разведку, чтобы без риска…
Трудников засмеялся, и смех его перешел сразу в кашель.
– Вот видишь! – сказал Муравьев.
– Да, для такой работенки кашель постылое дело! – по-своему понял разведчик. – А я порошков на дорожку возьму. У Юрки такие есть порошки…
Трудников был рад послужить еще раз. Муравьев понимал, что это значит для Труднйкова, как он к этому рвется. Но чувствовал, что для Пимена этот поход может стать и концом его жизни. Бровкин ожил. Еремка был в настоящем восторге, когда ему объяснили задачу. Перед уходом из лагеря Трудников зашел к Муравьеву.
– В случае что – напиши, Семеныч, моей хозяйке. Она молодая, пусть ищет себе судьбу…
– Доктор-то как? Пускает тебя? – спросил Муравьев.
– А, язви его! Сердце толкает, Михайло! Одели нас хорошо, тепло. Приобули. Пойду. Выполним! А коли выполним, так потом помереть не жалко. И Сенька мой. Цыганок-то, воспрянул. Я ведь тебе говорил – оживет!.. Ну, с шахтерским приветом, Семеныч! – шутливо закончил он и обнял Муравьева.
После ухода разведчиков вдруг начались, как нарочно, дожди. Особенно страшными были похолодавшие осенние ночи.
Слушая шум дождя, падавшего на толевую кровлю барака, Муравьев не мог спать. В разведку всегда ходили здоровые люди. Их могли ждать засады, мины и пули. Смерть караулила их всегда и везде. Но эти были больные. Даже если они минуют все расставленные врагами ловушки, выполнят полностью все задание и возвратятся, не вынесут они эту слякоть, туманы и дождь, которые и здорового вгонят в чахотку!
– Легче было бы самому идти, чем посылать таких! – признался Семенычу и Барков.
Разведчики были в отлучке десяток дней. Из штабелей досок возле станции их привела с собой в лагерь «вагон-команда».
Доложив Баркову результаты разведки, Пимен свалился в жару, с воспалением легких.
– Все равно я не дожил бы до конца. Чем так помереть, лучше на деле загинуть! – говоря через силу, успокаивал он Муравьева, который почти неотрывно дежурил возле него. Он до конца не терял сознания, хотя для него забыться было бы легче…
– Может быть, какой-нибудь там сульфидин или что… Ну, придумай, придумай! – требовал Муравьев от Глебова. – Могут ведь доктора что-нибудь! Может, кровь перелить? Бери мою. Я ведь жилистый!
Тот покачал головой.
– Все, – шепнул он неслышно.
– Ты, комиссар, товарищ мой дорогой, себя не вини… Я все равно не жилец… А тут хотя с пользой истратил последний заряд… своей жизни… – прерывисто прошептал Трудников.
Умолк и закрыл глаза.
Часа через два он умер.
Еремка по возвращении с кладбища, как только похоронили Трудникова, явился к Баркову.
– Товарищ майор, мы с Семеном готовы опять на выход, – отрапортовал он по-военному лихо и вдруг мальчишески просто добавил: – Дядя Пимен Левоныч мне приказал – говорит: «Как меня похоронишь иди к майору и продолжай… Надо дело закончить…» И вот я…
По лицу Еремки катились слезы.
– Поди отдохни, успокойся, Шалыгин. Дня через два приходи, – ответил Барков.
И через несколько дней Бровкин с Шалыгиным и еще один из больных командиров снова вышли из лагеря на разведку. Они возвратились через неделю с выполненным заданием.
В третий раз Глебов не выпустил Бровкина, уложил в постель. Однако Еремка Шалыгин выходил еще и еще.
Две группы разведчиков были пойманы немцами и доставлены в лагерную тюрьму. Троих из них, тяжело заболевших, в первый же день вызволил из карцеров Славинский.
– И зачем такие бегут? Сумасшедшие! – проворчал коротышка Вилли, когда, по приказу коменданта, их из тюрьмы свели в баню форлагеря.
– Пах фатерланд, понимаешь? Ферштай? – ответил Славинский.
– Ja, Ja… nach Vaterland… Nach Vaterland… [96]96
Да, да… на родину… На родину…
[Закрыть]– задумчиво повторил унтер.
– Объясните вашим солдатам, что больные бежать не могут, – качнув головой при виде плачевного состояния беглецов, сказал штабарцт Соколову.
– Родина сильнее рассудка, – ответил ему Соколов. – Слова не помогут, она, как магнит, всех к себе тянет.
– Родина – да, но большевистская… Россия… это другое… – начал было штабарцт.
– СССР ист унзере фатерланд! [97]97
СССР – наша родина!
[Закрыть]– прервал его по-немецки один из этих больных, лейтенант, возглавлявший группу.
Штабарцт взглянул на него озадаченно и пожал плечами, но смолчал. Соколову было известно, что штабарцт не фашист. Он был, как сам говорил о себе, «просто врач». Но даже этого добродушного бурша гитлеровцы убедили, что у русских не может быть любви к родине…
Наконец-то перед Барковым лежала теперь карта, на которой к югу, северу и востоку от ТБЦ километров на двадцать были нанесены железнодорожные линии, будки, мосты, заводы, казармы, высотки, бензоколонки, деревни, лесные участки, казармы и лагеря!
Для воображения штабного работника эта карта уже давала пищу, однако же многое еще было неясно. Необходимо было еще разведать то, что лежало тут, возле самого лагеря, начиная с первых шагов за проволокой, чтобы стал ясен первый час боя, исходная часть операции.
Ведь группы разведчиков, выходя из лагеря, боялись задержки в прилегающей к лагерю зоне. Они стремились скорее вырваться из охраняемого круга. Поэтому расположение ближних постов, телефонная сеть, система сигналов тревоги, пулеметные гнезда вокруг лагеря – все было неясно.
– По этим данным разработать план начала восстания немыслимо, – после нескольких дней размышления раздраженно сказал Муравьеву Барков. – Изнежились! Изволите видеть, наши бойцы могут идти только без выстрела… А на фронте разведку тоже ведут с гарантией за сохранение жизни?! Тогда уж откажемся разом ото всего!
– Ну, ты ясно скажи: чего же ты требуешь?
– Требую дать в разведку здоровых, надежных людей, требую дать настоящих бойцов, которые пойдут просто резать проволоку в ночную пору, вызовут на себя огонь часовых, попытаются прорваться вперед, чтобы мы увидали, откуда летят ракеты, откуда бьют пулеметы… Все чтобы наблюдать, понимать! – все более раздражался Барков. – Я бы послал из своей команды, со склада, но нашу команду нельзя компрометировать в глазах немцев, – она нужна всему лагерю.
– Все ясно, – согласился и Муравьев.
В эти дни после двухнедельного отпуска возвратился из Австрии Оскар Вайс.
При его отъезде Сашенин вручил ему на дорогу два экземпляра устава АФ-групп для передачи русским военнопленным. Один экземпляр Вайс привез обратно.
– Отдал одной команде, а в другой все новые люди. Я не решился. Русские тоже не все хорошие! – сказал он Сашенину. – Вот из Австрии русские что тебе передать велели, – добавил он, отдавая выпоротый из подмышки пакет, в котором оказалась листовка ПУРККА о том, кто таков Власов, и листовка англо-американцев о партизанском движении на Балканах.
Листовка Политуправления! Она была напечатана на простой газетной бумаге, сильно потрепана и потерта. Но это было обращение родины. Голос родины слышал в нем каждый военнопленный. Она должна обойти все руки. Даже не текст был важен: в книжечке, выпущенной Баграмовым по поводу Власова, была та же суть, даже в словах, в выражениях многое совпадало. Но это была подлинная листовка, напечатанная в советской типографии, там, за линией фронта…
Ее обернули в целлофан, чтобы не терлась, аккуратно заклеили пластырем и пустили по всем баракам, из рук в руки.
На другое утро Оскар Вайс зашел навестить Шаблю. Тот лежал, ослабевший после тяжелого сердечного приступа.
– Никифор, ты читал? – спросил Вайс.
Шабля не понял, о чем идет речь. В последние двое суток его ничем не тревожили, думая только о поддержании жизни.
– Русскую прокламацию я привез сам из Австрии, – с гордостью сказал Вайс. – Ты прочти. Ведь это в Москве печатали. Понимаешь – в Москве! Ты прочти – тебе станет легче. Там сказано, что фашизм непременно будет разбит…
– Я знаю и так, что скоро ваш Гитлер капут, – поддразнивая Вайса, со слабой усмешкой сказал Шабля.
– Наш! Наш! Какой же он к черту наш!.. Нужен он нам, как холера!.. Я был сейчас в Австрии. Голод! Весь народ только и ждет конца этой проклятой войны.
– А почему ваш народ не восстанет? – спросил Шабля может быть в сотый раз.
– Почему?! – со злостью передразнил Вайс и вдруг тихо добавил: – Скоро дождемся! Уж скоро! Будь он проклят еще раз! – И, хлопнув дверью, выскочил из барака.
На другой день с утра Оскар Вайс вошел в барак, чтобы проведать Шаблю. Возле постели Никифора стояли в молчании Гриша Сашенин, Сема Леонов, Волжак, доктор Глебов, Баграмов, Муравьев и еще несколько соседей Никифора по бараку.
Шабля лежал, плотно сжав губы под темными небольшими усами. Веки с длинными ресницами были спокойно опущены, всегда аккуратно выбритое лицо поросло рыжеватой щетинкой, широкие скулы угловато выпирали над запавшими щеками.
Он умер ночью, без жалобы и без стона.
Лежа здесь, Шабля после гибели Варакина стал руководителем антифашистской группы блока и не далее вчерашнего вечера, после ухода Вайса, участвовал в обсуждении листовки ПУРа и очередной фронтовой сводки, которую читали возле его постели. Утром Сема Леонов подошел к нему, чтобы осторожно, как делал это не раз, сосчитать его пульс и поставить ему термометр и тут только обнаружил, что Шабля скончался…
При входе немца в барак, хотя все знали Вайса, некоторые отошли от тела умершего товарища, – может быть, в знак бессознательного протеста, что в их среду вторгается гитлеровский солдат в своей вражеской форме.
Вайс подошел к койке Шабли.
– Du bist gestorben, mein Freund! [98]98
Ты умер, мой друг!
[Закрыть]– сказал он, остановившись возле покойника. – Rot Front, Genosse! [99]99
Рот фронт, товарищ!
[Закрыть]– совсем едва слышно добавил он.
И все бывшие близко заметили сжатый кулак, которым Вайс едва шевельнул, не решившись его поднять.
Вся напряженная фигура солдата, его вытянутое, сухощавое, полное строгой грусти лицо, горящие глаза, устремленные на лицо Шабли, и жилистая, крепко сжатая рука с налившимися венами окончательно убедили Муравьева и Баграмова, что этот человек достойно послужит антифашистской борьбе.
– Ставь вопросы разведчику. Все, что тебе интересно в ближней зоне, вокруг лагеря, – сказал Муравьев Баркову.
– Присылайте ко мне товарища. Я поставлю вопросы и дам указания сам, – возразил Барков.
– Мы решили все поручить солдату охраны. Ты только дай список вопросов, – сказал Муравьев.
– Немцу?! – Барков отшатнулся от Муравьева. – Да вы с ума сошли! Немцу?! Да что ты, Михайло Семеныч! На основании этих данных мы будем строить первые наши шаги. Ты хочешь, чтобы нас сразу же расстреляли, без пользы и смысла?!
– Но есть же ведь честные немцы! – воскликнул Муравьев, теряя терпение.
– Честные немцы – в концлагерях или в тюрьме! – отчеканил Барков.
– Ты с ума сошел! Ведь ты коммунист. Как не стыдно!
– Я офицер и на сегодня начальник оперативной группы штаба восстания. Я не могу рисковать… Черт знает что мне принесет этот тип! – не унимался Барков.
– «Этот тип» уже много раз нам доказал свою преданность. Человек, который нам доставал рыбий жир, витамины и сульфидин, человек, который доставил в лагерь наш первый приемник, который не раз привозил листовки, включая вчерашнюю, что ты читал, – убеждал Муравьев.
– Ну, не знаю… не знаю, – неопределенно, словно чуть-чуть смягчаясь, сказал Барков. – Я ведь не против национальности говорю. Но я отвечаю за жизни. За рыбий жир, за лекарства и за приемник – я ведь за все платил шинелями, сапогами, брюками…
– Чудак! Ведь у него же не свой рыбий жир, не свой сульфидин, он же сам покупал! – возразил Муравьев.
И Муравьев вместе с Баграмовым просидели целую ночь со словарем, неуклюже конструируя сложные сооружения из немецких слов.
По приходе немцев на работу Баграмов оказался в каптерке Сашенина.
– Morgen, – бросил, войдя, Оскар.
– Морген, геноссе! [100]100
Геноссе – товарищ. Есть в немецком языке еще слово «камерад» – тоже товарищ. Слово «геноссе» подчеркивает единомыслие, партийное товарищество.
[Закрыть]– подчеркнуто сказал Баграмов и, думая озадачить его, добавил: – Рот фронт!
– Rot Front! – отозвался Вайс и поднял сжатый кулак.
– Будешь работать с нами? – по-немецки спросил Баграмов.
– Да, да! – ответил солдат.
– Против фашизма? – спросил Баграмов.
– Да. Я все понимаю. Все!
– Ты коммунист?
– Я был коммунистом. Но теперь… Только сердцем. Не в партии. Я, однако, рабочий! – твердо сказал Вайс.
– И этого хватит! – заключил по-русски Баграмов, протянув ему руку.
Вайс крепко пожал ее, этот жест не требовал перевода.
Сашенин смотрел на Баграмова с таким выражением торжества, словно это он сам изобрел немецкого солдата Оскара Вайса.
– Иди-ка, Гриша, покарауль снаружи, – сказал Баграмов.
Сашенин вышел, оставив их наедине. Они закурили.
– Ты знаешь, о чем говорит «Устав», который ты возил в Австрию? – спросил Баграмов солдата, с трудом подбирая немецкие слова.
– Сашен перевел мне. Знаю. Если бы не знал, то не возил бы.
– В роте охраны лагеря тоже можно создать антифашистскую группу? – спросил Емельян.
– Опасно, – ответил Оскар.
– Ты готов быть нашим разведчиком? Лично ты? Готов на опасное?
– Ставь вопросы. Я знаю, что такое разведчик.
Баграмов перечислил не то что вопросы по пунктам, но очертил круг тех сведений, которые были нужны и важны.
– Все понятно, – сказал Оскар. – Спасибо. Вы хорошие люди и настоящие коммунисты, если вы еще верите нам, немцам, хотя бы даже австрийцам, – он протянул руку. – Тебе Сашен сообщит, когда будет готово. Ясно, – сказал солдат.
Баграмов пожал его руку и вышел.
Дня два спустя, рано утром, Сашенин зашел к Емельяну.
– Оскар ждет, – сказал он. – Повсюду стоят посты. Безопасно.
Вайс ждал. Гриша снова оставил их наедине.
– Узнал все, что ты приказал, – сказал Вайс. – Вот смотри.
Он достал из двойного дна алюминиевого «пленного» портсигара с гравированной Спасской башней Кремля тонкий пергамент. Это был план центрального ТБЦ и его ближайших окрестностей. Они склонились над столиком так, что головы их почти что касались одна другой.
– Вот эти кружочки – скрытые пулеметные гнезда. В них расчеты находятся только ночью. Их четыре, – показывал Вайс по плану. – Вот здесь помещаются сторожевые собаки. Тут, в караульном помещении, в дальней части второго барака, стоят восемь резервных станковых пулеметов. Здесь также много гранат и довольно патронов. Рота охраны живет вот в этих пяти бараках, – Вайс водил пальцем, и палец его слегка дрожал. – Здесь, где двойной крестик, хранятся винтовки. Эта зеленая линия – телефон. Здесь – коммутатор. Если обрезать провод здесь, то теряется связь с Райзе и Дрезденом, но в Берлин прямой провод идет не оттуда, а вот отсюда, с завода.