Текст книги "Пропавшие без вести"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 84 страниц)
Он умолк и сел. От возбуждения по распаленному лицу его стекал пот. Он пошарил в кармане, но не нашел платка и вытер лицо пилоткой.
– Товарищ майор, разрешите теперь обратиться, – сказал старший повар, также весь мокрый и взволнованный. Он крутил цигарку, а руки его не слушались и дрожали…
– Обращайтесь, – сухо и коротко бросил Кумов.
– Видите, товарищ майор, мы понимаем свою вину и согласны, – сказал Соленый. – А может быть, лучше было бы с нами поговорить по-другому… Так ведь и коменданты умеют кричать. А вы даже и не пробовали говорить по-хорошему. Мы с уважением вас приняли. Мы понимаем, что вы майор, вы старше. Мы слушали вас и согласны. Кто не согласен, того мы и сами уговорим, а вы нас сразу уж и людоедами и мародерами… И правильно сказано, а можно было бы и так объяснить. Мы, может, тогда еще крепче насказали бы слов себе сами…
– Я, ребята, не комиссар, а строевой командир, – остывая от гнева, сказал Кумов. – Убеждать, уговаривать – это комиссарское дело. Мое дело – приказ. Обсуждать его нечего, он всем понятный. Если кто плохо понял, то старший, тоже в приказном порядке, выгонит его с кухни вон и поставит на это место другого. Нас с вами никто не уволил из Красной Армии. Давайте жить честно… «По-хорошему» вы теперь говорите между собой, а я приказал – и точка…
Наутро полиция, размещавшаяся в форлагере, не приняла с кухни завтрака. Дежурные полицейские, ходившие с бачками на кухню, бросились с жалобой к Шикову, прося его прекратить своеволие совсем «распустившихся» поваров.
Похлестывая по голенищу кончиком своего знаменитого на весь лагерь арапника, Митька Шиков размашисто легким, пружинистым шагом шел к кухне, щеголяя только что сшитой, ловко сидящей на нем новенькой лейтенантской формой.
После ликвидации рабочего лагеря в каменных его комендантская звезда шла к закату. Давно уже ему не было случая явить свою грозную власть. Он даже соскучился. Повелительные нотки, которые он так любил в своем гулком голосе, теперь звучали только в пределах форлагерских бараков. Казалось, в лагере перестали чувствовать его молодую кипучую силу…
На ходу Шиков сам себя горячил, повторяя одно и то же: «Не на того напали! Сюрпризец тоже мне приготовили! Позабылись? Я вас всех разгоню разом к чертовой матери. В колонну отправлю!» Но в мысли его тайно уже закралось сомнение в том, властен ли он в самом деле выписать из лазарета… «Как бы не так! Не на того напали!» – снова бодрился Шиков.
– Колька, ты что там затеял, пацан-пацаненок?! – с шутливой угрозой, потрясая арапником возле кухни, крикнул Шиков раздатчику.
Именно им, Шиковым, год назад был замечен в колонне Колька-«пацан», тощий, замученный пленным этапом подросточек. Именно Шиков приказал поварам его приютить и подправить. Он давно уже привык, что «пацан» относится к нему с особенным уважением.
– А я тут при чем, дядя Митя?! Я даю, что велят! – с небывалой ранее развязностью отозвался Колька, поняв, о чем идет речь.
– Кто же это тебе велит прижимать коменданта и лагерную полицию? – строже спросил Шиков.
– Вас обидишь, мордастых! – подал кто-то голос из толпы обычных околокухонных зрителей. – Вишь, как истощали!
– Попили русской крови, довольно! – осмелев, подхватил второй.
Вся толпа состояла из свидетелей поражения полиции. Все видели, что идет борьба за справедливость.
– Да что вы на меня-то, Дмитрий Иваныч? Говорите Ивану Соленому. Я ничего не знаю! – почти огрызнулся, ободренный голосами больных, Колька.
– И скажу! Ты меня знаешь, уж я скажу – так скажу! Небушку жарко станет! – вновь распалился Шиков. – Не на того напали, чтобы шутки со мною шутить!
Он почувствовал в себе прежнюю уверенность, прежние силы: Митька Шиков не Бронислав и не Жорка Морда! Он сломает рога непокорным!
Отдав приветствие «по уставу» немецкому унтеру кухни, стоявшему при раздаче, Шиков решительно вошел в помещение.
– Ива-ан! – грянул голос коменданта на всю кухню.
Не так давно от такого его окрика все замирало, все умолкали, и тотчас звучала команда: «Смирно!» Шиков не признавал, чтобы при входе его командовали немецкое «ахтунг». Русский, он требовал подачи русской команды. Он ждал ее и сейчас, но вместо того услыхал досадливый возглас старшего повара из клубов кухонного пара:
– Тут я, Митя. Чего ты?
– Ты что там мудришь с раздачей?! – начальственно и грозно спросил Шиков, сквозь пар пробираясь к Соленому.
– А чего я мудрю? Отпускаю по норме! – отозвался Иван. – Надо прибавку – так пусть немцы мне добавочные продукты на вас выдают.
– Ты что? Опупел? – озадаченно спросил Шиков.
– Товарищ Соленый, идите сюда, – уверенно позвал от дальнего котла незнакомый Шикову голос.
– Иду, товарищ майор, – отозвался Иван и, не слушая Шикова, отошел, утонув еще глубже в клубах пара. Митьку взорвало.
– Ива-ан! Ты куда ушел?! Я с тобой говорить не кончил! – крикнул Шиков почти истерически, крепко сжав в руке свой арапник. – Забылся?!
Он готов был сейчас исхлестать кого ни попало.
– Кто тут такой? – шагнув ему навстречу от котла, властно спросил чернобородый незнакомец и преградил дорогу.
– А ты кто такой?! – огрызнулся Шиков.
– Как вы говорите со старшим по званию, лейтенант?! – оборвал Кумов. – Стать смирно! – скомандовал он. – И что за странный у вас род оружия? Бросить плетку!
– Виноват, товарищ майор, – неожиданно скромно сказал Шиков, вдруг подтянувшись, когда разглядел майорские знаки различия, орден Красного Знамени и медаль двадцатилетия РККА.
– Я приказал бросить плетку! – настойчиво повторил Кумов.
Плетка выпала из руки Шикова.
– Кто вы такой, лейтенант?
– Старший русский комендант лагеря, товарищ майор, – сказал Шиков с надеждой, что его слова произведут на майора сильное действие.
– Прославленный Шиков? – спросил майор.
– Так точно, Шиков.
– Как же тебе не стыдно поднять плеть на старшего лейтенанта Соленого! Да еще и за то, что он выполняет приказ старшего командира прекратить мародерство! Может быть, ты и на меня с собачьим арапником кинешься за полицейский кусок? Красноармейской крови досыта не дали полицейским? Из-за этого прибежал?! Немцы вам отпускают паек – его и получите, по немецким законам. Красноармейской крови вам больше в добавку не будет! Приказ!
– Чей приказ? – вызывающе спросил Шиков. Он уже опомнился от смущения и был зол на себя за то, что позволил себя подмять человеку, которого в первый раз увидал.
– «Товарищ майор» надо добавить, когда говоришь со старшим! – без крика, строго заметил Кумов. – Мой приказ. Я здесь старший по званию. Я приказал прекратить грабеж. Кто этот приказ нарушит, тот будет, как вор, выброшен вон из кухни. Все ясно?
– Ясно, – мрачно сказал Шиков, видя со всех сторон внимательные взгляды столпившихся поваров.
– «Товарищ майор» надо добавить, когда говоришь со старшим! – внушительно повторил Кумов.
– Ясно, товарищ майор! – покорно ответил Шикон.
– Больше я вас не держу, лейтенант. Можете идти и присылать за завтраком. Если вам мало, рапорт об увеличении нормы подайте немцам. Идите.
– А ты думал, в плену тебе рай?! – весело выкрикнул вслед кто-то из поваров любимую фразу Шикова…
Кухонный «шеф», унтер, услышав крики на кухне, оставил свой пост у раздачи и, стоя в дверях кухни, наблюдал весь разговор русского коменданта с чернобородым майором. Он видел, как Шиков стоял навытяжку, как из его руки выпала плеть и как он, багровый от бессильной ярости, выскочил вон.
Унтер смотрел с любопытством и удивлением вслед русскому коменданту, когда Кумов в сопровождении старшего повара вышел из кухни. Кухонный «шеф» почтительно прижался к двери, пропуская Кумова, и по-уставному вытянулся, отдавая приветствие чернобородому русскому офицеру…
Глава восьмая
Летом 1943 года на территории всей Германии было объявлено положение тревоги. Проводилась общеимперская облава на военнопленных, бежавших из лагерей. Целые дивизии, снятые с фронта для этой цели, направлялись на пополнение полицейских сил. В общей сложности шестьсот пятьдесят тысяч немцев были брошены на подавление этого внутреннего врага. В том числе четверть миллиона было мобилизовано из актива гитлеровской партии, была призвана к борьбе с потоком бегущих «гитлеровская молодежь», отряды фашистского мотоциклетного корпуса войск СС, пограничные части, даже подразделения военно-морского флота.
Гитлер учредил специальную должность генерального инспектора по делам военнопленных, предоставив ему «особые, неограниченные полномочия».
Беглецов ловили, нещадно били, сажали в карцеры, но, едва оправившись, они снова рвались на волю. Пойманный во втором побеге нес более строгое наказание. Его запрещалось назначать в команды для работы вне лагеря, его вызывали в лагерный абвер на отметку, за ним следили и зондерфюрер и лагерная полиция. Пойманных же в третьем побеге направляли в штрафные лагеря. Масляной краской им рисовали на спинах яркую, видную издалека мишень, и при первом удобном случае именно такой носитель мишени падал под метким выстрелом часового.
Но никакие облавы и патрули с собаками, засады, пулеметные секреты, устроенные вокруг лагерей, никакой жестокий режим не мог остановить этого потока, особенно после попыток изменнической вербовки пленных во власовцы.
Говорили, что именно слишком большое количество побегов из лазарета и неудачная попытка вербовки добровольцев-«освободителей» повлияли на то, что зондерфюрер «чистая душа» был заменен другим гестаповским переводчиком – унтером Мартенсом, из немцев Поволжья.
Долговязый носач Мартенс принял в наследство клетушку лагерного абвера со всеми его делами и получил в придачу знаменитого на весь лагерь одноногого писаря Лешку Гестапа, любимца «чистой души».
Общее мнение сходилось на том, что эта перемена опасна для пленных, потому что новый «зондер», как кратко его называли, сам почти русский, а потому он с помощью Лешки больше сумеет понять в тех вещах, в которых уж лучше бы не разбирался…
Под «руководством» Лешки Гестапа новый «зондер» втягивался в обычную лагерную работу: ходил по баракам с «Зарей», следил, чтобы пленные не растаскивали картофель с телеги или из вагонеток, наблюдал возле кухни за раздачей пищи, заходил для порядка в тюрьму, допрашивал вместе с гауптманом военнопленных, пойманных в побеге и возвращенных жандармами в лагерь.
– Да в общем тут, господин унтер-офицер, все идет, как часы, крутится по-заведенному! Трудностей нет особенных. Надо только, чтобы больные и персонал чувствовали, что вы в любой час можете появиться, – объяснял своему новому начальнику Лешка Гестап. – Господин фельдфебель никогда не входил в барак прежде меня: все понимают, что за мной придет он, пугаются – и сразу во всем порядок! Он входит – все прибрано, чисто и никакой заботы!
В течение месяца у Лешки сложились с Мартенсом почти дружеские отношения. В канцелярии лагерного абвера они нередко коротали время за шахматами, вместе обходили бараки; при этом Лешка скакал на своих костылях, как «предтеча» Мартенса, поднимал шум и крик из-за каждой соринки, из-за плохо заправленной койки, из-за колодок, поставленных под койку неуказанной стороной.
Лешка так облегчил работу Мартенса, что унтер к нему искренне привязался. Узнав о дне рождения Безногого, Мартенс принес бутылку немецкого шнапса. Под предлогом проверки лагерных списков они засели «сверхурочно» в воскресенье в канцелярии абвера – клетушке, отгороженной от лагерной комендатуры, и устроили дружескую пирушку.
Шнапс на Мартенса подействовал оживляюще. Он охотно рассказывал о своей судьбе.
Война застала его на действительной службе в Красной Армии, в конноартиллерийском полку, а в плен он был взят где-то под Киевом. В первые дни, когда Мартенс только попал в плен, фашисты изъяли его из лагеря, сделали переводчиком, не исключая из списков военнопленных. Только год спустя его заставили выслушать проповедь о том, что каждый немец есть солдат фатерланда, где бы он ни родился, и велели надеть немецкую военную форму. Мартенс очень тревожился. Не то чтобы его мучила совесть, но он совсем не был уверен, что ему не придется стоять перед советским трибуналом. Кроме того, он боялся, что фашисты пошлют его куда-нибудь на опасный участок фронта. Но нежданно его направили на курсы пропагандистов, и вот он попал сюда вместо «чистой души».
Новоявленный зондерфюрер благословлял судьбу за счастливую, безопасную и сытую долю лагерного бездельника.
– Пускай уж они без меня повоюют, а мне и тут, Леша, вовсе не плохо, – откровенничал Мартенс. – Они обещают солдатам землю в России, а мне там и так хватало земли и коней хватало. Вот были кони, Лешка! Люблю!
В хмельном лиризме Мартенс увлеченно рассказывал Лешке о детстве, о школьных годах. Оказалось, что он, как и Лешка, окончил девятилетку и курсы зоотехников.
Мартенс родился за Волгой, на хуторе. Отец его был сыровар.
– Я Волгу люблю. У нас на Волге простор! Мы в Стеньку Разина в детстве, бывало, на лодках играли, – прочувствованно рассказывал Мартенс. – А какие плоты проходят по Волге! Ты видел Волгу, Алешка?.. Какой же ты русский, если не видел Волги! Немцы сказали, что больше на Волге нашей республики нет. Они говорят, что мой фатер и муттер теперь на Алтае, в Сибири. Алтай мне не родная страна… Хотя я не очень им верю, что республики больше нет… Вот только боюсь, что фатеру плохо из-за меня: наши ведь не поверят, что я не добровольно попал в плен к фашистам, скажут – немец! А что мне фашисты, Леша! – Мартенс вздохнул. – Я, Леша, был старшим колхозным конюхом. Сорок коней было в конюшне. Работал я хорошо, лошадей любил… Воевал. Сам в плен не сдавался: я раненым в плен попал, когда батарея была разбита и кони поранены. Таких, как я, немцы не спрашивают: «Хочешь? Не хочешь?» Одевают в немецкую форму, фольксдойч – и все! – Мартенс задумчиво смотрел на Любавина. – А ты, Леша… ведь ты же русский! Если наши сюда придут, то тебе плохо будет… Зачем ты пошел работать в абвер? – не очень уверенно спросил Мартенс, вызывая и Лешку на откровенность.
– А что же я делаю, господин переводчик? Ведь я только списки пишу! – возразил Лешка.
– На тебя весь лагерь покажет, что ты был полицаем, служил в абвере.
– Я никого не бью, слежу за порядком – и только. А почему вы считаете, господин переводчик, что наши могут прийти? – опасливым шепотом спросил Лешка.
– Я ничего не считаю, Леша… Что мы с тобой понимаем в войне! Даже Гитлер и Сталин не знают, как она кончится, – осторожно ответил Мартенс. – Ну, давай еще выпьем, последнюю. За твое здоровье, чтобы тебе хорошо вернуться домой, к матери с батькой…
Мартенс уже дрожащей рукой разлил шнапс по стаканам.
Они выпили, закурили по сигаретке и молча сидели в задумчивости в синеватом дыму.
– И вот еще, Леша, кого я понять не могу – это власовцев. Куда они лезут, чего хотят? Ведь потом отвечать за это придется… И детям, и матерям, и отцам позор будет… Как им не стыдно! Ну в плен попал – и попал! Живи, черт с тобой! А зачем они лезут в немецкую армию? Что им нужно, как думаешь, Леша? – спрашивал Мартенс, захмелев еще больше и навалившись грудью на стол. Воротник его был расстегнут, волосы растрепались и вылезли из-под пилотки сосульками, мокрые от стекавшего по лицу пота. В каморке абвера они сидели с закрытыми окнами. Морила июльская духота.
– С голоду, господин переводчик, – высказал свое мнение Лешка. – Ведь повара небось не подают в РОА заявлений. А голодные – из-за пайка. Господин зандерфюрер Краузе хороший паек обещал…
– Я думаю, Леша, все-таки это сволочи, – задумчиво сказал Мартенс. – Вон ведь сколько людей голодают. Что же, всем лезть в изменники?! Да ведь как! Их признали больными, а они на врачей пишут жалобу, что те их «в туберкулез вгоняют», просят в немецкий госпиталь их повезти на осмотр! Да если бы только это, Леша!.. Они других выдают, кто числится туберкулезным. Этих, знаешь, двух беглых из карцера – Хмару и Луцкиса.
– Да ну?! Врешь! – воскликнул Лешка, забыв о всякой субординации.
Но Мартенс и не заметил его фривольности.
– Вот оно тут, заявление! – постукал Мартенс ладонью по столу. Он сдвинул на затылок пилотку и рукавом вытер пот со лба. – А нам-то какое дело, Лешка! – воскликнул он, как бы отгоняя все трудные мысли, и хлопнул Любавина по плечу. – Хотят воевать – пусть воюют. А нам с тобой лишь бы как дотянуть…
– Черт с ними совсем! – согласился и Лешка.
– Они дурачье, – продолжал, позабыв опасения, Мартенс. – Хотят изменой спастись. Они думают, что Россия будет разбита. Знаешь, как пишут?..
– Ну и ч… черт с ними! – пьяным голосом перебил Лешка, испугавшись опасной темы, и клюнул в стол носом, делая вид, что совсем опьянел.
«В немецкий госпиталь!» – задумался Лешка Любавин, когда Мартенс, стараясь держаться прямо и силясь четко и трезво шагать, вышел через форлагерь к станции железной дороги, где рассчитывал освежиться пивом.
«Вот тебе и упрятали в ТБЦ! – думал Любавин. – Чего же им в самом деле нужно? Чего они добиваются? Может быть, рассчитывают, что Власов даст им оружие, а там удастся перемахнуть на сторону Красной Армии? Да что же они, совсем уж болваны, что ли? Разве немцы это допустят!.. Вон Мартенса и того не послали на фронт, хоть и немец! Небось их пошлют партизан расстреливать, разорять деревни, да и то пулеметов наставят сзади…
Значит, в самом деле, как Мартенс считает, просто шкурники, сволочь – и все тут! Вот тебе и Коржиков, донской казачок! Конечно, как он ни дорожи себя, а дороже пареной репы не станет, другие за ним не пойдут, а врачей подведет. И Хмару и Луцкиса тоже погубит!»
Как ведь казалось просто тогда со всеми четырнадцатью дружками! Собрал в отдельный барак да выдал по лишнему черпаку баланды – тут их и видать на весь лагерь! Да «чистая душа» еще сам помог в этом деле. А теперь что делать?! Может быть, Мартенс всю эту выпивку и устроил для проверки его, Любавина! Завел разговор про Волгу, про фатера с муттер. Уж и сыр тут отцовский расписывал, и маткины пирожки, и колхозных коней… На колхозных конях задумал под Лешку подъезжать! А может, и нет никакого заявления от Коржикова, а ребята узнают, да трахнут его лопатою по башке… Тут и конец тебе, Лешка Любавин!..
Не было в лагере человека, которому было бы тяжелее, труднее, чем Лешке. У всех была спайка, товарищество, каждый мог в нужный момент положиться на дружескую поддержку, а Лешка был совершенно один. Он сам обрек себя на это проклятое одиночество, взвалил на себя общую неприязнь и презрение.
Любавин чувствовал, что в лагере происходит что-то небывалое, новое, какие-то свежие тайные силы родились в среде пленных. Его посещение «полиции» в ТБЦ и разговор с Кострикиным подтвердили тогда его первую догадку. Это были совсем другие люди, другие порядки… Прежняя полиция, коменданты, включая Шикова, испытывали лишь страх перед Лешкой, может быть – неприязнь, но, кроме того, и уважение, смешанное с завистью к его силе. Одно слово Лешки гестаповцу Краузе – и любой полицейский мог полететь на отправку в рабочую колонну. Митька Шиков одно время так и считал, что именно Лешка Любавин подстроил отправку полиции и поваров из каменных бараков…
– Что тебе, Бронислав давал мало, да? – добивался у Лешки банщик. – Или тебе повара из каменных мяса не присылали? Что тебе новые, больше дадут?!
– Тебя не спросил, кто мне больше даст! – огрызнулся Любавин.
Он не стремился к тому, чтобы эта ошибка рассеялась. Пусть считают, что он виноват: больше будут бояться!
Но сам он все-таки так и не понял механики этого переворота. Именно чтобы разобраться в этом, он и пошел в лазарет, в гости к коменданту «полиции», и увидал в комендантах Кострикина, того самого моряка, которого при побеге терзали собаки.
Лешка еще в сорок первом году слыхал, что Кострикин не просто моряк, а политрук, и теперь, говоря с ним в «полиции» ТБЦ, Лешка почувствовал, что за люди пришли на места Бронислава и Жорки Морды. Это пришли комиссары…
Лешка не мог подойти к этим людям, протянуть им руку, искать их доверия. В отличие от прежней полиции, эти испытывали к нему не только ненависть, но еще и почти нескрываемое презрение…
«Ты же русский! Зачем ты пошел в абвер?» – спросил даже Мартенс.
Разве кому-нибудь объяснишь, что он взял на себя этот груз не ради того, чтобы сытно жить или считаться «начальством»! Взял именно в тот момент, когда в лагере не было силы, способной стать выше полиции. Ни Шиков, ни Бронислав не успели и оглянуться, как он оказался рядом с самим зондерфюрером Краузе и заставил перед собою дрожать поваров и полицию. Он делал свое дело на свою личную совесть, на свое разумение и мог с чистым сердцем считать, что многие пленные благодаря ему спасены от жестокого наказания.
Ведь Лешка умел натворить столько шуму окриком на полицейского, бранью на санитара за грязное крылечко, руганью по адресу рабочей команды за то, что все курят, а не работают, что только глухой не услышал бы приближения зондерфюрера и не успел бы что-то припрятать, куда-то уйти, прекратить какое-то предосудительное занятие. Ведь именно Лешка сознательно приучил зондерфюрера к тому, чтобы тот смотрел прежде всего, чисто ли вымыты котелки, аккуратно ли заправлены койки, и считал это главным предметом своих наблюдений в бараках.
Именно Лешка, когда был зарезан предатель Мишка, потребовал немедленно засыпать кровавое место хлорной известью и песком «для порядка».
– Безобразие! – кричал он. – С кровавым поносом не могут дойти до уборной! Заразу тут разведете… Сейчас же залить дезинфекцией кровь!..
Какая собака могла после этого найти труп и открыть убийцу!
– Дурак-то Безногий! – подсмеивались фельдшера. – Выручил сам из беды. Ну и нашел помощничка зондерфюрер!
Или с этими «освободителями», да и мало ли с кем еще и в каких случаях ухитрялся Лешка помочь пленным, но действовал будто с завязанными глазами. Нужно было собачье чутье, чтобы понять, как и о чем следует вовремя предупредить!
Как часто эта добровольная ноша кажется ему слишком тяжелой! Однако «взялся за гуж»… С кем жить, тем и слыть!
Лешка опасливо выглянул через оконце. На магистрали не было никого под знойным июльским солнцем. В тени у жилых бараков виднелись ленивые кучки людей, усевшихся прямо на землю или на подстеленные шинели.
Лешка поднялся с места, смел со стола крошки, бросил в пепельницу, ополоснул водой водочные стаканы, убрал их в шкафчик. Достал с оконного косяка припрятанный свой тайный ключ и отпер ящик стола, где хранились бумаги Мартенса. То и дело посматривая в окно, он торопливо рылся в бумагах.
Вот оно!.. Нет, Мартенс не обманул. Это была не ловушка, заявление Коржикова лежало среди бумаг.
– Сволочь ты, сволочь… шкура, сволочь… – твердил Лешка, читая.
Прежде всего – на место бумаги… Но как же теперь? И кому сообщить, кому сообщить?! Последний, кто еще как-то верил Любавину и уговаривал его не марать себя, бросить абвер, был Володька Клыков, санитар операционный. И даже ему нельзя было сказать ничего прямо… Ведь мало ли что… Володька из дружеских чувств вдруг захочет его оправдать перед всеми другими, расскажет, что узнал от него, и все дело изгадит!
Лешка запер свою канцелярию и зашагал по лагерю.
Проходя мимо женских бараков, обнесенных особой однорядной проволочной оградой, он размахнулся и тяжело хватил кулаком по столбу. Проволочные ржавые шипы глубоко вонзились в ребро ладони. Из рваных ран закапала черная кровь. Лешка словно бы в удивлении смотрел на покрытую кровью руку.
– Вот тебе на! – сказал он.
– Володька! – минуту спустя окликнул он Клыкова под окошком санитарского барака.
– Ты что? – отозвался Клыков, которому не хотелось отрываться от «Трех мушкетеров».
– Иди-ка сюда, – позвал Лешка. Клыков досадливо выглянул из окна. Левая рука Лешки была залита кровью.
– Что такое?!
– Да в… вот, смотри! Рассадил о проволоку… случайно… Можешь перевязать?
Клыков уже вышел.
– Как же черт тебя угораздил? – спросил он.
– Вороне бог послал стаканчик шнапсу! – отшутился Любавин.
– Значит, с пьяных глаз врезался?! Ну, тогда поделом! – неодобрительно сказал Клыков, уже отпирая помещение перевязочной. – Эх, Лешка!
Клыков сокрушенно вздохнул.
Не вздыхай, кума, что пуста сума,
Все равно в суме не принесть ума! —
лихо пропел Безногий, поеживаясь от йода, вылитого на рану.
Лешка с Клыковым год назад были друзьями. Еще в сорок первом они на одной койке, под одним одеялом, в промерзшем бараке болели тифом, из одного котелка ели, делились куском хлеба. Теперь они разошлись. Лешке был Клыков еще дороже и ближе за то, что он все больше чуждался его, не хотел от него воспользоваться ни куском мяса, ни черпаком баланды. Клыков же с каждым днем безнадежнее смотрел на бывшего друга.
– Кабы ума тебе не хватало, Лешка, так я бы и не вздыхал: ну, дурак и дурак, что с дурака возьмешь! – возразил Володя, накладывая повязку. – Другого в тебе нехватка – совести, а ума-то вдоволь!
– Совести, да?! Совести?! – с ярой запальчивостью вскинулся Лешка. – А что я делаю?! Побарачные списки пишу для немцев? Списки? Да?! Подумаешь, грех какой «перед богом и государем»! Я на людей не капаю! Совести нет у тех, кто в немецкий лазарет на осмотр просится, чтобы на фронт с оружием двинуть, кто на врачей пишет доносы, что его тут здорового в туберкулез вгоняют! Вот у этих Коржиковых, и я скажу, совести нет!.. Я ко власовцам удавлюсь – не пойду, оружия против русских людей не возьму, партизанских детишек вешать не стану! И на Хмару с Луцкисом я доносить не буду…
– Заявление подали на врачей?! – переспросил Клыков.
Лешка вдруг «спохватился», изобразил испуг и смятение, как бы трезвея.
– Ладно, Володька, забудь… Брось, забудь, говорю! Так я, спьяну, – забормотал Лешка.
– Постой, – охладился Клыков. – Погоди, давай руку-то добинтую, чего ты вырвал конец бинта?
– Володька, ты слушай, забудь! – протянув ему руку, молил Любавин. – Если слух пойдет раньше времени, знаешь, мне будет что? Два столба с перекладиной… Ты смотри, Володька! Ты сам раздразнил меня, понимаешь? Володька!..
Клыков молча скрепил бинт булавкой.
– Володька, слышишь? – умоляюще повторил Любавин.
– Ну, слышу – и все! Все понял. Молчу. Чего еще надо? Иди! На перевязку – во вторник! – сердито сказал Клыков.
Через несколько минут Клыков вызвал Варакина из барака и, прогуливаясь, рассказал ему о разговоре с Лешкой.
– А не ловушка ли тут какая? – высказался Варакин.
– Я и сам задумался, – сказал Клыков. – Да ведь что ему? Меня проверять? Он и так меня знает!
– А может, ему приказали врачей проверить? – заподозрил Варакин.
– Тогда ни к чему бы ему болтать, Михаил Степаныч! – сказал Володя. – Да нет, просто он сгоряча проболтался и сам не рад. Испугался и чуть не плачет: не говори никому, мол, мне виселица за это…
Варакин задумался.
– Н-да! История!.. Прежде всего надо, конечно, об этом знать Бороде, – сказал он. – Ведь сегодня уж в ТБЦ не попасть!..
И Варакин поспешил сообщить о заявлении «освободителей» Кумову.
Важность сообщения требовала немедленного вмешательства, но проникнуть сейчас из хирургии в ТБЦ было немыслимо. В воскресный вечер могли пройти туда только Митька Шиков да Лешка Любавин. Не их же было просить!.. Особые опасения вызвали названные Любавиным имена Хмары и Луцкиса. Это были особые «туберкулезники»…
Пленные летчики Петро Хмара и Ян Луцкис были пойманы уже в третьем побеге. У них теперь был прямой адрес – концлагерь.
Пока они отсиживали свой двойной карцерный срок в лагерной тюрьме, Славинский, считавшийся тюремным врачом, поставил им диагноз – «открытая форма туберкулеза». Их перевели из тюрьмы в ТБЦ. Еще несколько дней – и оба они готовились, перейдя на положение покойников и возродившись под новыми фамилиями и номерами, выйти в четвертый побег.
Донос мог сгубить и мнимых больных и врачей – Славинского и Глебова, в бараке которых они находились теперь в ТБЦ-лазарете.
Однако же, вполне понимая всю важность угрозы, ни Варакин, ни Кумов ничего не сумели придумать, чтобы предупредить тут же, вечером ТБЦ-лазарет.
– За ночь же все-таки ничего случиться не может, – сказал Кумов. – Сообщим уж с утра, как можно пораньше…
Но вдруг все повернулось неожиданно круто и быстро. Сверх обычая, в понедельник еще до поверки в ТБЦ приехали оберфельдфебель и Мартенс, вызвали Коржикова с товарищами, Хмару и Луцкиса, повели их в лагерную комендатуру, а оттуда еще до завтрака – к поезду.
Их всех возвратили дня четыре спустя и провели с железнодорожной платформы прямо в лагерную тюрьму. В специальном немецком госпитале было установлено, что только у одного из «освободителей» есть затемнение в легких.
Штабарцт вызвал к себе доктора Глебова, из чьего «заразного» блока были взяты все шестеро, подвергшихся испытанию немецкими врачами.
Глебова друзья провожали словно в могилу. Все понимали, что лично он уж никак не минует концлагеря. Думали, что общая с ним судьба постигнет и Женю Славинского. Все их жалели и беспокоились за их личные судьбы.
Но Соколов понимал, что это угроза не только Глебову и Славинскому, а всем врачам и всему лазарету. Все зависело от того, как отнесется к делу новый старик штабарцт. Поймет ли он, что такие диагнозы – это система? Захочет ли он подвергнуть проверке подряд всех больных ТБЦ-лазарета?
Если пойдет сплошная проверка, то будет плохо – вмешается в дело гестапо…
Глебов вошел в кабинет штабарцта взволнованный и остановился у двери, стараясь держаться спокойно. Штабарцт что-то писал, потом взглянул на вошедшего исподлобья, нахмурился и, как будто не было никого в помещении, продолжал писать. И вдруг откинулся к спинке стула.
– Russische Medizin, sowjetische Medizin, bolsche-wistische Medizin?! Das ist ein grosses Paradox! Verstehensie?! – выпалил немец, глядя прямо в глаза Глебова. – Was begreifen sie von der Tubefkulose? Was? Sind Sie Arzt? Keine Spur!.. [75]75
Русская медицина, советская медицина, большевистская медицина?! Это большой парадокс! Понимаете?.. Что вы смыслите в туберкулезе? Что? Вы – врач? Ничего подобного!
[Закрыть]– неистово закричал старик. – Keine Spur! – повторил он тихо, но грозно.
Ярость штабарцта, как и ждал Глебов, была велика. Однако, оказывается, направлена не против Глебова, как фальсификатора диагноза, а против невежества русских врачей. Значит, Глебову приходилось теперь защищать не только себя, а советскую и русскую медицину. И Глебов почувствовал вдруг не беспокойство, не страх, а злость и задор.
– Я молодой врач, но все-таки врач, – с достоинством сказал Глебов. – Нас в России учили, что мы можем ставить диагноз «туберкулез» только после проверки его рентгеном и микроскопом. Так в России учили! Именно в Германии представитель немецкой медицины, бывший до вас в лазарете штабарцт Люке, потребовал от нас, русских врачей, чтобы мы непременно писали «туберкулез», если больной поступил истощенный. Это не наш, не советский метод, а ваш! – Глебов сам поразился своей находчивости. Он почувствовал себя не в обороне, а в наступлении и продолжал еще горячее: – Штабарцт Люке грозил даже выгнать в каменоломни врачей, которые не пишут слово «туберкулез». Он нам говорил: «У кого еще нет туберкулеза, у того он все равно будет через два или три месяца…» Значит, это не наша, а ваша, германская, нацистская медицина! Это именно она требует от советских врачей диагноза «туберкулез»! – с жаром закончил Глебов. Он заметил при этом, как покривился штабарцт при его словах «ваша, нацистская».







