Текст книги "Пропавшие без вести"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 72 (всего у книги 84 страниц)
– Scheisse! – пробормотал им вслед оберфельдфебель, даже не ответив на их приветствие.
На следующий день после визита власовцев во врачебный барак старший из них еще до начала приема у Тарасевича пришел в перевязочную.
– Доктор Дмитрий Иваныч уже принимает? – спросил он Муравьева.
– Скоро начнет.
Власовец направился к двери перевязочной.
– Куда же ты лезешь? – остановил Муравьев. – Доктор еще не пришел.
– Я там подожду, внутри, – сказал власовец.
– Отойди-ка от двери, – настойчиво возразил Муравьев – Там не ждут.
– А ты что, мне указывать будешь?! – раздраженно ответил власовец.
– Ясно, что буду! Там не клуб, чтобы всякий лез! Медицинское место! Уважение надо иметь: там больных принимают! – Муравьев кивнул на десяток больных, тут же ожидавших начала приема.
– Ну, ты и имей уважение. Я тоже больной, потому и пришел, – все более раздражался власовец.
– Тем более не впущу, – неожиданно взъелся Муравьев – Немцев обслуживать русским врачам запрещают. Тут только для русских пленных!
– Дура! Какой же я немец? Я и есть русский военнопленный солдат! – огрызнулся власовец и дернул за скобку двери в перевязочную.
Но дверь оказалась заперта.
– Эх, разлетелся! – сказал с насмешкой один из больных.
Прочие засмеялись.
– Замок сломаешь! – угрюмо добавил Муравьев. – Ишь бойкий какой! Сказал бы, что тебе обыск делать или в измену нашего доктора агитировать, – я бы тебя допустил, а раз ты больной, то иди-ка ты в свой лазарет, а то я ведь и в абвер доложу, что немцы повадились в перевязочную зачем-то. Может, ты фронта боишься. Пакость какую-нибудь над собой устроишь, а русским врачам за тебя отвечать!
– Да ты что, сбесился, старый?! – прикрикнул власовец.
В этот момент подошел Тарасевич.
– Что тут такое? Здравствуйте! Что случилось? – спросил он пропагандиста.
– Вот немец пришел на прием, – пояснил Муравьев, – а я и гоню его! Русским врачам запрещается немцев обслуживать!
– Не ваше дело, Семеныч, указывать, что запрещается. Врач сам за себя отвечает, – с достоинством, сухо и строго сказал Тарасевич.
– Бефель ист бефель! – настаивал Муравьев со спокойствием, но упорно. – Спросите штабарцта, коли не верите мне. И Леонид Андреич вам не дозволит!
– Вот что, Семеныч, это не ваше дело! – резко сказал Тарасевич – Мне не нужны санитары, которые распоряжаются, кого мне принимать. Отпирайте-ка дверь!
В это время вошел фельдшер Милочкин, работавший в перевязочной.
Муравьев отпер дверь.
– Товарищ фельдшер! Ты в очередь вызывай. Немец после пришел! – сказал больной, ожидавший очереди.
– Немцев в нашем лазарете принимать запрещается, Дмитрий Иванович! – подал реплику Милочкин.
– Вы что, сговорились?! – вспылил Тарасевич. – Идите! – сказал он власовцу, решительно пропуская его впереди себя в дверь перевязочной.
– Ну, делайте, что надо, сами. Я тут ни при чем! – сказал Милочкин, однако входя в перевязочную следом за Тарасевичем.
И Тарасевич сам занялся власовцем, у которого оказался фурункул на шее.
Когда власовец вышел из перевязочной, ни одного больного за дверью уже не было.
– Следующий! – позвал Милочкин. – Где же больные? – спросил он у Муравьева.
– Ушли по баракам, – ответил тот. – Говорят, как-нибудь обойдутся…
– Убирайтесь вон! Мне такой санитар не нужен! – прикрикнул Тарасевич на Муравьева. Он побледнел от досады и злости. – Не нужен мне такой санитар!
В это время Баграмов на крылечке обшаркал ноги о тряпку и, стуча своей палкой, вошел в перевязочную. Ему уже было известно все от больных, ушедших с приема, но он сделал вид, что еще ничего не знает и просто зашел, услышав шум.
– Семеныч у нас самый образцовый из санитаров, потому и назначен в такое место, как перевязочная, где нужна абсолютная чистота. Что случилось?
– У вас, господин Баграмов, он, разумеется, на отличном счету! – резко и подчеркнуто сказал Тарасевич. – А мне таких санитаров не нужно!
– И фельдшера вам, конечно, не нужно такого, как я? – вставил Милочкин.
– И фельдшера мне такого не нужно, который стоит болваном и не помогает врачу во время приема! – выкрикнул Тарасевич.
– Во время приема немцев, – поправил Милочкин. – А я не хочу идти в штрафной лагерь! Я не имею права обслуживать немцев!
– И я про то говорю! – подхватил Муравьев.
– Как немцев?! – «удивленно» воскликнул Баграмов. – Да ведь за это и Леониду Андреичу будет скандал от штабарцта! А вас, господин Тарасевич, просто в колонну пошлют, запретят работать врачом! Вы знаете, чем это пахнет! Какой-нибудь фурункулез у него пойдет или флегмона случится, он от фронта отлынивать будет, а русским врачам отвечать!..
– А кто больных сагитировал уходить? – закричал Тарасевич.
– А кто их агитировал! Посмотрели, что вы не хотите их принимать, да ушли, – сказал Муравьев с полным спокойствием. – Обиделись наши больные, говорят: «Этот доктор за сигаретки, видать, работает, а у нас сигареток нету!»
– Угадали они, Дмитрий Иваныч! – засмеялся Милочкин.
Тарасевич побагровел.
– При чем тут сигаретки?!
– Как при чем! – возразил фельдшер. – Десять штук сигарет по лагерной цене будет пять паек хлеба – как раз буханочка. Очень просто при чем!..
– Я не просил с него сигарет! Я могу ему возвратить сигареты! – почти истерически закричал Тарасевич. – Это травля! Предвзятая травля!..
– Ах, вот что?! – воскликнул Баграмов, потеряв и без того трудно ему дававшуюся выдержку. – На взятку польстился?! На взятку от немца?! А теперь обвинять людей в травле?! – Баграмов дрожал от злости. Конечно, не сигаретки его взбесили, но сигаретки переполнили меру накопившейся в нем человеческой ненависти к Тарасевичу. – Вон, сукин сын, вон отсюда!..
И прежде чем Муравьев успел сделать какой-нибудь предупредительный знак, прежде, чем Милочкин остановил его, Баграмов сгреб за шиворот Тарасевича, толкнул его к двери и поддал ему сапогом под зад так, что тот слетел со ступенек и растянулся между бараками.
– Взяточник, сукин сын, сигаретчик! – кричал Емельян ему вслед.
На шум из аптеки уже прибежали Юрка и двое помогавших ему в работе товарищей; из соседних бараков вышли больные, удивленно смотрели на происходившее.
– Товарищ старший фельдшер, товарищ старший! – взывал Семеныч. – Господин Тарасевич! Да что же такое случилось? Вы извините меня, не хотел я таких неприятностей, право! – хлопотал он, отряхивая налипший песок с Тарасевича. – Ведь сами больные-то разошлись, никто их не уговаривал, право! – уверял Муравьев врача.
– Спасибо, Семеныч, я на вас не сержусь. Вы тут ни при чем… – отозвался Тарасевич, растерянный, ошалевший от неожиданности.
Весть о скандале, разразившемся в перевязочной, облетела мгновенно весь лазарет.
Тарасевич тотчас, не ожидая конца рабочего дня, ушел во врачебный барак.
– Нечего сказать, конспиративный метод! Хорош, голубчик! – отчитывал Муравьев Баграмова. – Пошлют теперь тебя к чертовой матери в штрафной лагерь! Писатель! Нервный субъект!.. Никакой ответственности. Тут мой прямой начальник был – Милочкин, очень правильно рассуждал, припер негодяя к стенке, а ты ему взял да все дело испортил… Никакой дисциплины, ни воли, ни соображения! Герой, подумаешь!
Баграмов угрюмо отмалчивался. Он и сам понимал, что срыв его неоправдан, нелеп и опасен.
– Придется идти мне теперь к этой сволочи, просить извинения, – сказал Муравьев.
– И совсем ни к чему еще унижаться! – не сдавался Емельян.
– Здравствуйте! Унижаться! Право, я думал, Что ты умнее, Емельян Иваныч! – отозвался Муравьев. – О каком унижении речь? Я говорю о необходимости выправить положение, а ты о чем?!
Муравьев направился к Тарасевичу. Милочкин поспешил предупредить о происшествии Леонида Андреевича, чтобы разговор между Муравьевым и Тарасевичем происходил при нем. Соколов вошел в барак прежде «Семеныча». Тарасевич лежал на койке.
– Разрешите к вам обратиться, Дмитрий Иваныч, – сказал Муравьев, постучав у двери и скромно встав у порога.
– Что вам, Семеныч? – устало отозвался Тарасевич.
– Чувствую себя виноватым, доктор. Вроде как-то из-за меня неприятность вышла. А ведь я не хотел неприятности. Я только власовцу насолить хотел. Не люблю их, изменников… Вы небось их тоже не любите…
– Ну что же, Семеныч, вы санитар отличный, трудолюбивый. Указывать доктору вы не имели права, конечно, кого принимать. За соблюдением немецких приказов без вас есть кому следить, но я на вас не сержусь.
– А что случилось, Дмитрий Иваныч? – спросил Соколов, будто впервые слышал о неприятности.
– Личное столкновение, мелкие личные счеты, – ответил Тарасевич. – Господин Баграмов выступил в роли блюстителя приказов комендатуры, кинулся на меня с кулаками, ударил меня ногой, оскорбил… Не ждал я, не ждал… Очень грубо и отвратительно получилось. Не стоит и говорить… В плену, где мы все должны помогать друг другу… Не ждал! Никогда не забуду, но говорить мне об этом просто противно. Я выше всей этой мерзости.
– Может быть, я, как старший врач, – начал Соколов, – обязан здесь проявить…
– Ничего и никто не обязан! Здесь никто ничего не обязан! – трагически произнес Тарасевич. – Таков закон плена. Интеллигентности больше нет, гуманности нет. Царит произвол и кулак…
– Но Емельян Иваныч – мой помощник по санитарной части, – снова начал Соколов. – Я ведь могу от него потребовать извинения…
– Ничего вы не можете, Леонид Андреевич! Я не хочу ни о чем говорить. Я не хочу! – перебил Тарасевич. – Вот Семеныч, простой санитар, оказался интеллигентнее господина Баграмова… Идите, Семеныч, я не сержусь на вас, право. Идите, – обратился он к Муравьеву.
Тот вышел.
– Вы разве были с Емельяном Иванычем раньше знакомы? – спросил Соколов.
– Были, были… к сожалению, были!.. Разрешите не говорить об этом, – с благородным негодованием оборвал Тарасевич.
На этом все было должно и закончиться. Тарасевичу было невыгодно самому раздувать скандал. Ведь в самом деле не кто иной, он нарушил немецкий приказ, он принял немецкого военнослужащего и получил от него сигареты. Да, видно, не очень хотелось ему давать объяснения и о прежних своих отношениях с Баграмовым…
На следующий день после конфликта между Баграмовым и Тарасевичем власовские пропагандисты уехали, пробыв в лагере в общей сложности десять дней.
Еще сутки спустя после их отъезда с утра Мартенс разговорился о них с Лешкой.
– Ух, до чего их немцы не любят, Леша! – вполголоса говорил он, сидя в своей клетушке вдвоем с Любавиным. – А ведь Тарасевич-то, доктор, им заявление подал! В армию хочет…
Лешка даже не сморгнул.
– А толстый власовец мне на прощание сказал, что я дурак: не вижу, что в лагере захватили власть комиссары, – продолжал Мартенс. – Как думаешь, правда?
– Не любят их русские, в морду им наплевали, башки оторвать грозились. Испугались они, – сказал Лешка. – Им теперь и в Берлине небось комиссары все будут сниться!
Мартенс ушел, вызванный в главную комендатуру.
Тотчас же в помещение абверовской канцелярии к Лешке зашел писарь лазаретной канцелярии Бегунов, тихий человек с мягкими, интеллигентными манерами, приятным лицом и огромными, подлинно голубыми, удивительной чистоты глазами – единственный в ТБЦ человек, не чуждавшийся Тарасевича.
– Господин Мартенс срочно запрашивал номера больных в двадцатом бараке, – сказал он. – Вот я записал. Пожалуйста, передайте немедленно. Разыщите его где-нибудь. Он сказал, что ему надо срочно…
Любавин удивился: Мартенс обычно только через него заказывал в канцелярию списки.
– А это что за бумажка? – спросил Любавин, заметив какой-то лишний листок, исписанный по-немецки.
– Тише, пожалуйста, тише! – испуганно остановил Бегунов, виновато оглядываясь. – Вы все после узнаете! Мартенсу передайте…
Лешка пытался понять заявление, принесенное Бегуновым и написанное по-немецки, но не сумел его прочесть. Он разобрал только подпись Тарасевича.
Мартенс явился четверть часа спустя.
– Вот, господин переводчик, почитайте, письмишко любовное от Тарасевича получил через писаря Бегунова, – сказал Безногий, делая вид, что ему известно уже содержание этой бумажки.
Мартенс молча прочел.
– Боится! – сказал он. – А что теперь делать? Гауптман срочно вызван в Центральный рабочий лагерь. А мы с тобой сами как же его арестуем? Гауптман вернется, прикажет – тогда изолируем в карцер…
– Ничего не случится с ним, зря он трусит, господин переводчик! – быстро сообразив, подхватил Любавин.
Следовало, казалось бы, немедленно сообщить обо всем в Бюро. Но день сложился таким образом, что Лешка оказался у Мартенса как на цепочке. Он не мог освободиться до позднего вечера. Мартенс его захватил с собою в главную комендатуру, потом вместе с Мартенсом, по приказу гауптмана, они пошли в ТБЦ вызывать Тарасевича и Бегунова, потом их обоих отвели в лагерную тюрьму, и, наконец, до вечера сидели в абверовской канцелярии, задержавшись долго после отбоя…
После назначения санитарным фельдшером Баграмов переселился из аптеки в писарской барак.
Емельян «перестроился» – он рано ложился спать и вставал с первым светом летней зари, чтобы идти в аптеку писать.
На этот раз он только успел заснуть, как кто-то во мраке лег с ним рядом на койку.
– Тише, молчи, отец! Это я, Лешка. К Юрке хотел, да поздно, а дело не ждет, – прошептал ему в ухо Любавин.
– Что случилось? – тревожно спросил Баграмов, с которого мигом слетел всякий сон: без крайней срочности Лешка к нему не пришел бы.
– Беда! Какой-то донос. Наверно, от власовцев. Большой список людей. В руки мне Мартенс не дал. Я думаю – Тарасевич…
Лешка вдруг оборвал фразу, замер, прислушиваясь.
– Немцы! – шепнул он и отпрянул куда-то во мрак.
Возле барака послышались громкие голоса. Сквозь шторку затемнения скользнул яркий свет ручного фонарика.
Топот нескольких человек раздался в тот же миг по крылечку и в тамбуре.
– Auf! Hande hoch! [Встать! Руки вверх!] – крикнул оберфельдфебель, входя в барак с поднятым пистолетом и с зажженным фонариком.
Еще два ярких фонаря брызнули светом в барак от двери.
За оберфельдфебелем появился Мартенс, за ними – двое солдат с автоматами,
Мартенс вышел вперед и, подставив под свет фонаря бумагу, стал громко читать список:
– «Ломов Юрий». Здесь?
– Нет, – отозвался кто-то из пленных, стоявших в одном белье с поднятыми руками.
– «Кумов Николай»!
– Нет, – ответили два-три голоса разом.
– «Баграмов Емельян»! – прочел Мартенс.
– Я, – отозвался Баграмов.
– Raus, weg! Hande hoch! [Выходи! Живей! Руки вверх!] – крикнул оберфельдфебель, указывая ему пистолетом на дверь. Баграмов как был, в белье, шагнул к двери.
– Оденься! – приказал Мартенс.
Емельян стал разбирать одежду.
– «Барков Василий»! – прочел дальше Мартенс.
– Нет, – откликнулся кто-то.
Оберфельдфебель обвел барак фонарем и заметил человека, который старался укрыться за отворенной дверью.
– Wer? Hande hoch! [Кто? Руки вверх!] – выкрикнул оберфельдфебель, освещая прятавшегося.
Лешка Безногий, стоявший за дверью, послушно поднял руки и уронил костыли, которые с грохотом выпали под ноги оберфельдфебелю. Тот отшатнулся.
– Леша… ты?!. Зачем здесь? – растерянно пролепетал Мартенс.
– В карты с ребятами тут заигрался, – стараясь держаться развязно, сказал Лешка…
– Weg! – гаркнул оберфельдфебель. – Schnell! [Пошел! Живо!] – указал он пистолетом за дверь.
– Подними костыли. Иди за дверь, – испуганно пробормотал Мартенс…
Баграмов, подняв руки, пошел из дверей в темноту ночи, сквозь строй автоматчиков, стоявших от барака до самых ворот блока.
Под направленными в одну точку прожекторами с двух вышек, возле комендатуры уже стояли в ряд несколько человек с поднятыми руками. Их окружали автоматчики.
Среди арестованных Баграмов заметил Юрку, доктора Глебова… Вот привели Баркова. Рядом с ним ставят Любавина. А это кто? Костик… Ольшанский… Писарь Спивак… Ведут Кумова…
Руки затекли. Стоять с поднятыми руками можно, оказывается, не так долго. Вон кто-то там опустил руки.
– Hande hoch! – крикнул немец и ткнул того кулаком в лицо.
Емельян крепче сцепил пальцы рук, налившихся тяжестью…
Арестованных пересчитали и по темной дороге погнали за проволоку, по-прежнему с поднятыми руками.
Около лагерной тюрьмы их остановили. Обыскивали по одному. Баграмов видел, как обыскивают Кумова и одновременно переводчика Костика. Что между ними общего? У Костика растерянное лицо, глаза полны слез, руки трясутся… Когда обыскивали Емельяна, он почувствовал, как стальные браслеты наручников охватили запястья рук, которые наконец опустились и, отдыхая, «гудели». Мартенс подтолкнул его в спину, направляя по темному коридору.
Электрический фонарик на миг ярко осветил перед глазами Баграмова тесную камеру. Затем окованная железом дверь хлопнула за спиною, и в темноте ему было видно только решетчатое окно на синеющем фоне ночного неба. Он ощупью нашел нары и сел.
– Вот и конец! – глухо произнес чей-то усталый, мертвенный голос во тьме одиночки. Баграмов понял, что это сказал он сам.
Окончание 3-й части
Часть четвертая. Последняя схватка
Глава первая
С той минуты, как Лешка был обнаружен в бараке у писарей, Мартенс чувствовал, что у него самого дрожат руки и ноги. Солдатский воротник казался ему веревочной петлей, которая затягивается на его собственной шее.
Он механически передвигался вместе с гауптманом и оберфельдфебелем, во время арестов машинально переводил на русский все, что они приказывали, а сам думал о том, что он совершил ошибку, задержав при себе в этот вечер Любавина. Все мелочи прошедшего дня вставали в его памяти.
Лагерь ТБЦ подчинялся по линии политического надзора Центральному рабочему лагерю, потому туда-то и был с утра вызван гауптман. Ему передали список военнопленных, которых было приказано изолировать и прислать в кандалах в абвер Центрального рабочего лагеря. Гауптман возвратился в бешенстве.
– Ты пытался сам себе вербовать в лагере агентуру? – спросил он Мартенса тотчас по возвращении из Центрального лагеря.
– Господин комендант, положение на фронтах не способствует… – начал было Мартенс.
– Молчать! Пьянствовал в компании этого безногого негодяя?! – грозно прервал гауптман. – Мне уже давно доносили, что ты только пьянствуешь! Есть точные сведения, что в лагере заправляют коммунисты. Если следствие это подтвердит, то обещаю тебе по меньшей мере концлагерь! Кол-хоз-ник! Дерьмо!.. Нынче же ночью арестуем всех этих комиссаров! – воскликнул гауптман, потрясая списком. – Ты будешь их вещать своими руками…
И Мартенс не отпускал от себя Лешку после этого разговора.
С проницательностью, к которой его приучила работа, Лешка сразу заметил, что Мартенс чем-то придавлен. Он стал участливо расспрашивать своего шефа о причинах расстройства, но, против обычая, тот не поделился заботой. Он был отчаянно зол на Безногого и только сказал ему, что ожидает больших неприятностей. Он даже покраснел оттого, что в первый раз за все время был с Лешкой не до конца правдив…
Спустя полчаса Мартенс, однако, не выдержал и проболтался, что получен список имен, который хранится у гауптмана. Мартенс ждал, что Любавин станет расспрашивать и дознаваться об именах. Но Безногий смолчал.
«Ну и черт с ним! – подумал зондерфюрер. – Черт с ним! Если он человек фальшивый, то все равно попадется, когда заберут комиссаров – они его под пытками выдадут. А если он парень правдивый и честный, то что за дело ему до коммунистов!»
Лешка терпеливо высиживал после этого у себя в каморке под наблюдением Мартенса, который его умышленно задержал до последней минуты, не давая возможности кого-либо предупредить.
Для задержки Любавина Мартенс даже придумал такую уловку: по спискам бараков он называл различные, какие попало, фамилии и расспрашивал у Любавина, что он знает об этих людях.
– Да что я знаю! Боятся меня, господин переводчик! Ведь на меня все равно как на немца смотрят! – отвечал ему Лешка.
И вдруг при арестах Лешка сам оказался в бараке, в котором был обнаружен главарь коммунистов!
Значит, Лешка, писарь абвера, имел с большевиками свои дела, вел знакомство, играл в карты, может быть – покрывал комиссаров, а он, Мартенс, оказался балдой, простофилей, которого этот смоленский парень водил за его длинный нос!
В нахлынувшей ненависти Мартенс даже с удовлетворением подумал о том, что своими руками повесит Лешку.
Но ведь Лешку до этого будут допрашивать, может быть даже пытать. Что же он скажет под пыткой о бывшем колхозном конюхе из колхоза «Карл Либкнехт»?
Ведь Мартенс так много и откровенно болтал с ним по дружбе…
«По дружбе?» – спросил себя Мартенс.
И он понял, что в самом деле испытывал к Лешке чувство привязанности. Он подумал, что Лешка не тот человек, чтобы выдать его даже под пытками…
И неожиданно Мартенса осенила мысль, что если Любавин действительно связан с комиссарами, то он, Мартенс, сделал непростительную ошибку, когда скрыл от него, что ожидает арестов в эту же ночь, и задержал его при себе, и не дал возможности предупредить коммунистов. Может быть, они все же успели бы спрятать какие-нибудь улики…
Мартенс удрученно смотрел на выстроенных в одну шеренгу людей с поднятыми руками.
Когда их всех повели наконец в лагерную тюрьму, Мартенс был рад пройтись прохладной ночной дорогой, чтобы проветрить горевшее от волнения лицо.
В тюремной конторе Мартенс сам обыскивал седоусого человека, которого в абвере Центрального рабочего лагеря отметили как главаря. В кармане его гимнастерки Мартенс нащупал какой-то блокнот. Черт его знает, что там написано, в этой книжечке! Мартенс что-то грубо прикрикнул, повернулся, чтобы заслонить от немцев своею спиной этого человека, и незаметно для гауптмана и для самого арестованного, ловко выбросил его записную книжку в мусорную корзинку…
Он хотел сам обыскать и Любавина, но оберфельдфебель его оттолкнул, и зондерфюрер с замиранием сердца наблюдал, как этот нацист тщательно роется в карманах Лешки, как прощупывает даже швы его кителя и пустую штанину, подколотую булавкой. Мартенс страшился даже встретиться взглядом с Лешкой, не то что сказать ему слово. Он только искоса посмотрел на него, и выражение лица Любавина его несколько успокоило: Лешка был совершенно беспечен, как будто даже забавлялся всей этой историей…
Ключ от тюрьмы всегда хранился у Мартенса. Когда всех разместили по камерам, он запер двери тюрьмы. Немцы в тюрьме никогда не оставались, не было часового и возле ее дверей. Охрана тюрьмы в общем порядке, с вышек, считалась вполне достаточной: ведь она стояла за специальной проволочной оградой, особняком внутри лагеря.
Все начальство, от гауптмана до фельдфебеля ТБЦ-отделения и фельдфебеля каменных бараков, досадовало на затянувшуюся операцию. И все, наскоро распрощавшись, отправились до утра по домам.
Мартенс должен был зайти еще в комендатуру, проверить посты у ворот, погасить свет и распорядиться, чтобы патруль с собаками более бдительно охранял лагерь: ведь считалось, что сегодня в тюрьме находятся не просто военнопленные, а политические преступники, комиссары…
Но, проделав все, что было положено, Мартенс не мог так вот просто покинуть лагерь и «положиться на бога». Ключ от тюрьмы лежал у него в кармане, а Лешка сидел там в запертой одиночке. Лешка, с которым он так привык советоваться во всех затруднительных случаях! А разве сейчас не самый затруднительный изо всех, какие были до настоящего времени! С кем еще мог он поговорить по душам!
Если войти в тюрьму и пробраться к Лешке, никто не узнает… Кто может ночью ходить по лагерю, кроме патруля!
Нужно только идти по-деловому, решительно, смело посвечивая фонариком, чтобы у часовых на вышках не возникло сомнения в том, что идет начальство. Разве не может он, Мартенс, вздумать еще раз проверить запоры тюремных дверей, когда там сидят такие преступники!..
Зондерфюрер вышел к воротам, дождался, когда подойдет патруль, обходящий лагерь снаружи, сказал старшему, что забрали целую шайку комиссаров, и предупредил об особенно строгой охране форлагеря и карантина, между которыми за отдельной оградой находилась тюрьма.
Потом он решительно и деловито зашагал к тюрьме, присвечивая себе ручным электрическим фонарем.
Когда Мартенс вошел в камеру, где помещался Любавин, тот поднялся с койки и широко зевнул.
– На допрос? – готовно спросил он.
– Тс-с! – зашипел Мартенс. – Я просто зашел к тебе. Нам нужно поговорить…
– Ну, давай тогда «раухен», господин переводчик. Садись, гостем будешь, – указал Лешка на койку, еще шире зевая.
– Ты спал? – спросил Мартенс.
– А что же еще можно делать? От безделья и таракан на полати спать лезет!
– А ты не боишься?
– Чего?
– Того, что тебя взяли в этом бараке. Зачем ты туда ходил?
– Вы что, не допрос ли пришли снимать, господин переводчик? Не верите, что ли, мне? Так о чем тогда говорить! – обидчиво проворчал Лешка.
– Я, Леша, боюсь, – выпалил с неожиданной для себя откровенностью Мартенс.
– А чего бояться?! На всяку беду страху не напасешься! Ты смотри страху прямо в глаза – так он первый сморгнет! – отшутился Любавин.
– Как бы с этими комиссарами, Леша, и нам с тобой не сгореть, – шепнул Мартенс, присаживаясь на койку и протягивая сигарету.
– Да ну вас совсем! Какие там комиссары! Знаю я всех, – возразил Лешка. – Придумали власовцы, стервецы, в оправдание себе, что струсили да сбежали…
– А ведь верно! Гауптман мне сказал, что заявление в абвер Центрального рабочего лагеря привез власовский капитан.
– Ну вот, видите, господин переводчик, как я угадал! Работать с людьми они не умеют, вот им и приходится комиссаров придумывать… А я среди пленных живу. Все знают, что я в абвере работаю, боятся меня. А кто мне посмеет грубое слово сказать? Все вежливы… В карты хожу играть по баракам. Где и чайком угостят. А этих болванов к черту погнали, чуть морды им не побили! Ну, им и приходится что-то придумать в свое оправдание!
– Я понимаю, Леша. Ты правильно все разбираешь… Но если признают этих ребят коммунистами, то их повесят, а нам с тобой тоже несдобровать, – сказал Мартенс.
– Если признают их коммунистами, то, в первую очередь, гауптман должен ответить: ведь он тут четвертый год комендантом; что ж он раньше смотрел!.. – убежденно возразил Любавин. – Мало ли что власовцы скажут! Большевиков нашли? Да кто у нас не большевик?! Ну, а ты? – спросил он, обращаясь «по-свойски» к Мартенсу. – За конями ходить старался? Небось и Буденному обязательство посылал? Значит, и ты большевик! В колхоз вступил? Большевик! Советскую школу окончил? Опять большевик! Гестапо тут до тебя такого нациста держало – во! Бывший поп, грамотный, сука! Что же он у нас комиссаров не разглядел?! Гауптман не видал, мы с тобой не видали, а власовцы неделю хвостом повертели да враз и нашли?! Теперь им медали на серебряном блюдечке поднести осталось за храбрость, что в первом блоке в штаны себе намочились! Сколько обысков было, эсэсовцы приезжали – и ничего! А власовцы что нашли?! Уж если у нас комиссары хозяйствуют в лагере, значит, и ты, и я, и бывший раньше зондерфюрер Краузе, и гауптман, и абвер Центрального лагеря – все виноваты… Ну и ладно, пусть вешают всех. На миру и смерть веселее! А власовцы по медальке получат за то, что вас, немцев, повесят, как комиссарских помощников… Здорово будет! – усмехнулся Любавин. – Дай-ка еще сигареточку да иди-ка ты спать: извелся весь, смотреть на тебя жалко! Утро вечера мудренее, как бабушка мне говорила, – заключил Лешка с новым зевком.
– Может, мне сейчас к гауптману поехать? – осторожно спросил Мартенс.
– Зачем? – словно бы удивился Лешка.
– Сказать, что ты думаешь. Я не скажу, конечно, что ты. Я скажу от себя…
– Напрасно! Гауптман не глупее нас. Он все сам понимает. Все немцы от власовцев пакостей ждут. Вот и мы дождались… Смотрите, господин переводчик, не заметил бы кто, что вы здесь, неприятности будут у вас, – будто спохватившись, поторопил Мартенса Лешка с мыслью о том, что для разговора с гауптманом зондерфюреру тоже еще нужно время. Лешка сам удивился тому, как все ловко и стройно у него получилось.
– Я скоро уйду, – тоскливо сказал Мартенс. – Покурю и пойду… Эх, Леша! – вздохнул он. – По правде сказать, какое нам дело, есть в лагере большевики или нету! Они же за проволокой. Ну и пускай агитируют за советскую власть… Что они могут сделать? Если убили этого Морковенко – и черт с ним!
– Морковенко? А что же его нигде не нашли! Да бросьте вы, право! – возразил Лешка.
Мартенс махнул рукой:
– Немцы не понимают, Леша, а я понимаю, где Морковенко! Только я не жалею таких людей. Я думаю, гауптман тоже их не жалеет… Ведь немцы сами этого полицая в наш лагерь послали, – значит, он им не нужен!
Мартенс задумался. Любавин тоже молчал.
– Ну, Леша, пойду… Что будет, то будет, – в беспокойном томлении заключил Мартенс.
Темный фон за решеткой окна только начал бледнеть, когда зондерфюрер запер железные двери тюрьмы и, присвечивая фонариком, зашагал к воротам форлагеря, где оставил велосипед.
«В сущности, рано или поздно это было почти неминуемо, – размышлял Баграмов. – Без провалов в подпольной работе не обходится. Главное не то, что кто-то попал в тюрьму, что кто-то будет повешен, – важно, чтобы не провалились все разом, чтобы преданные делу, смелые, верные люди остались во всех точках лагеря и в других лагерях. Только бы не оказалось трусов. А если таких не найдется, то ничего не пропало и ничего не кончено, – по размышлении сообразил Баграмов. – Если это не предательство изнутри организации, то не так еще страшно…»
– Нет, совсем не конец! – вслух возразил он себе. – Совсем еще не конец!
И тюрьма и предстоящий допрос, даже с муками, с пытками, представлялись Емельяну теперь не как безнадежная, последняя маета обреченных смерти людей, а как путь отчаянной, жаркой и упорной борьбы, которая лишь изменила свою форму. Что из того, что на долю их выпала эта борьба не с винтовкой в руках, не в окопах, не в поле или в лесу, а в застенке!
В коридоре тюрьмы или в соседних камерах послышалось движение, отперли какую-то дверь. Может быть, еще кого-то привели…
Окно, устроенное высоко под потолком, оставалось темным пятном, как и раньше.
«Который же может быть час? – подумал Баграмов. – Если нас взяли в одиннадцать вечера, час держали на улице, около часа пошло на обыск, да час я сижу здесь, значит, теперь не позднее двух ночи. До рассвета еще можно выспаться. Раз предстоит с утра быть в бою, то надо быть бодрым и крепким».
Но Емельян не сразу заснул. И хотя все его мысли до этого были заняты, казалось бы, только тем, что происходило с ним и его друзьями, и до сих пор он словно бы и не помыслил ни о семье, ни о доме, но сознание близости смерти властно повело его чувства той общей дорогой, по которой всходили на эшафот все обреченные: к самым родным и близким людям – к Ганне и Юрке, для мыслей о которых в последние месяцы у него совсем не оставалось времени.