Текст книги "Пропавшие без вести"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 84 страниц)
Оба они помолчали.
– Вот что, Баграмов, – заключил Муравьев, – мы с тобой рядом живем и работаем. Нам надо потеснее общаться, во всем быть вместе. Так правильно будет. А в кусты лезть не дело! Так ты, кажется, сказал Соколову? – Муравьев рассмеялся. – Как комиссар, предлагаю тебе обойтись без новых приступов «беспартийности»!
После разговора с Муравьевым Баграмов почувствовал себя легче, словно переложил часть своей ответственности на плечи этого старого коммуниста.
– Мы тут кое-что подготовили, ты прочти, – сказал он, подавая проект документа для оформления организации.
Баграмову и самому было бы горько и больно отстраниться от активной творческой роли в живом единстве людей, в котором он чувствовал столько отваги, столько веры, убежденности и созидательных сил. Как он полюбил их всех! Как он с ними сблизился, сжился! Как научился их понимать без слов! И люди его понимали и чувствовали. Малейший жест, просто взгляд, как бы случайное прикосновение – все превращалось во многозначащие шифрованные сигналы тайных связей, крепнущей тайной сплоченности.
Емельян спустил на окошко штору и зажег карбидную лампочку.
– Ну, видишь! Вот видишь! Ты сам написал тут: «членами могут быть и беспартийные, проявившие волю к активной борьбе с фашизмом»! – воскликнул Муравьев.
– Это мы вместе с Кострикиным и с Пименом намечали да с Шаблей, а Барков возражал, – признался Баграмов, – он говорит, что это получится не партийная организация, а «самодеятельный кружок содействия историческому оптимизму и общественному питанию». Он говорит…
– Он может сказать, что это будет добровольное общество любителей брюквы! – перебил с раздражением Муравьев. – Надо уметь отличать нелегальную организацию от организаций господствующей и правящей партии! Особые условия и задачи – значит, особые нормы приема людей, значит, другие критерии членства! Партийный билет у Баркова тоже, вероятно, отсутствует. Значит, он и себя считает беспартийным, как и меня. А по существу, и он, как и я, как и ты, – большевики, коммунисты. Раз мы не имеем партийного документа, то наша партийность и воля к борьбе познается на деле, в самой борьбе. Давай назовем организацию Союзом антифашистской борьбы и вопрос о формальной партийности тем самым снимем, а то половину товарищей по Баркову придется «отсеять».
– Но ведь есть, например, еще возражения и майора Кумова? Он говорит, что мы все военные люди и нам нужна не партийная, а военная организация. Надо же обо всем договориться, прийти к согласию!
– Когда же ты назначаешь собрание?
– Вот и жду, когда ты подскажешь! По-моему, уж давно бы пора, а ты все молчишь, молчишь…
Муравьев засмеялся.
– Ждал указания «вышестоящих»? Бывает, бывает… Только это как раз и есть не очень партийный подход к партийному делу. И хоть решаем мы, что организация будет у нас непартийная, а дело у нас партийное все-таки, и делать его по-партийному надо. Ну что ж, назначай собрание. Соберемся – все и решим! – заключил Муравьев. – А где теперь наши ребята? – спохватился он. – Выгнал я их. Они ночевать не придут, пожалуй.
– Ты выгнал, а я им велел стоять на посту. Тут где-нибудь в блоке бродят да караулят. Найдутся! – ответил Баграмов.
В комнатушке аптекарей, едва освещенной отблеском горящих углей из-за чугунной печной дверцы, тревожно и нетерпеливо поблескивали глаза собравшихся, слышно было их напряженное, взволнованное дыхание. В махорочном чаду нервно вспыхивали со всех сторон красноватые искры цигарок.
Вот оно, наконец, то собрание, о котором Баграмов непрерывно думал в течение двух последних месяцев.
Леонид Андреевич сидел почти рядом с Баграмовым. Его крупное красивое лицо со стороны Емельяна чуть освещалось отблеском из печной дверцы. Оно было спокойным, как всегда – вместе строгим и ласковым, серьезным и мягким.
«Красивый он человек! Красивый и внешне и внутренне, – глядя на Соколова, подумал Баграмов. – Есть люди, которые просто живут, как им велят их совесть, их чувства. Они никогда не считают и не называют себя коммунистами. Но если бы прочие люди стали такими же, как они, то коммунизм легко превратился бы из мечты человечества в быль… От Леонида Андреевича партия не может спросить ничего иного, кроме того, чтобы он всегда оставался тем, что он есть, и действовал по побуждениям своего сердца и разума…»
В двери появился Кострикин.
– Все в порядке, товарищи. Постовые все на местах. Можно начать, – скачал он.
Как раньше было условлепо, первым заговорил Муравьев.
– Организационное собрание Союза антфашистской борьбы обьявляю открытым, – сказал он. Кто-то сорвался, захлопал в ладоши.
– С ума сошли! Тише! – остановил Трудников. – Это оставим, братцы, на после войны!
– Итак, товарищи, нас тут двадцать пять, – продолжал Муравьев. – Мы друг друга нашли и испытали на деле. Мы ощутили себя как силу. Но сила наша еще возрастет, когда мы оформим прочную организацию, которая станет руководить всей лагерной жизнью. Наша задача – расставить так своих членов, чтобы держать в руках всё.
Явно взволнованный Муравьев перевел дыхание.
– Мы все полностью принимаем программу нашей коммунистической партии, – продолжал Муравьев, – но нашу группу мы строим заново, на чужой земле, в подпольных условиях. Мы вступаем в Союз антифашистской борьбы не по нашим партийным билетам, не по партийному стажу! Ненависть к фашизму и готовность к борьбе против него, доказанная делом, готовность насмерть стоять за советских людей, верность заветам ленинской партии, тоже доказанные делом же здесь, в плену, в нашей борьбе, – вот что сейчас рекомендует нам человека.
Муравьев сделал паузу, и никто ее не нарушил.
– В нашем лагере, в каждом бараке, есть и еще много смелых людей, которые счастливы были бы оказаться сегодня тут, среди нас. Что же мы с вами, товарищи, лучшие, что ли, изо всех? – спросил Муравьев. – Нет. Мы – просто счастливчики, которые в окружающем мраке разыскали друг друга. Так сложилась наша с вами судьба… Но судьба, дорогие товарищи, не лотерея, не случай! Судьба человека слагается из его убеждений и воли. Случайных и «лотерейных» людей среди нас быть не может! Невозможно в подпольной работе, чтобы о ком-то мы после сказали, что он среди нас был случаен. Этого нам с вами, инициаторам и организаторам, жизнь не простит. Это может всех погубить – и нас самих и тех, кого мы еще привлечем в наш Союз.
Тишина помещения вздохнула. Кто-то сказал «правильно», кто-то что-то шепнул соседу.
– Еще минуту, товарищи, – попросил внимания Муравьев. – Вот мы тут собрали «счастливчиков», «избранных». Имеем ли право мы так ограничивать наши ряды? Как же так отвергаем мы сотни достойных людей?! Да иначе и не может быть в нелегальной работе. Мы с вами функционеры-организаторы. Все мы, так сказать, всего лишь «парторги», актив. А наши члены Союза – масса, которая нас поддержит, – она в каждом бараке. Наша задача – хранить конспирацию, однако всегда быть не только с массой, но в самой массе, в ее глубине, неотрывно. И наша, советская масса людей должна всегда чувствовать, что мы существуем и трудимся для нее. Тогда люди будут нас и любить, и беречь, и верить нам. Тогда сама масса нас признает как свое руководство, как свой авангард в борьбе…
Муравьев передал слово Кострикину для прочтения документа, который они назвали «Уставом Союза».
Емельян и Кострикин вместе с Трудниковым работали над проектом этого документа. Его обсуждали потом с Муравьевым, выслушивали советы Шабли; его читали Барков, Варакин, Кумов. Юрка с Сашениным его переписывали набело. Почти все уже знали устав наизусть, почти каждый внес в него свою мысль, изменение, дополнение, но снова вслушивались в его слова с неослабным вниманием.
Кострикин склонился к дверце печурки, откуда мерцал тусклый свет догоравших углей.
– «Союз антифашистской борьбы создается в целях борьбы с гестаповско-полицейским режимом… для сохранения жизней советских людей… для беспощадной борьбы против хищников и мародеров…» – читал Кострикин.
«…против вовлечения советских военнопленных в изменнические вражеские формирования…» – доносились до Емельяна слова устава, приглушенные клокотанием какой-то аптечной жидкости в эмалированном белом ведерке на печке.
Далее говорилось об укреплении в массах военнопленных воли к побегам из лагерей и организации самих побегов, о диверсионной работе в германской промышленности и в сельском хозяйстве, о неукоснительности выполнения всех решений организации ее членами в порядке коммунистической партийной дисциплины, усиленной условиями подполья.
«Новые члены могут быть приняты в Союз антифашистской борьбы под поручительство трех членов Союза, после всесторонней проверки и обсуждения их кандидатуры полным составом Бюро.
…Членами Союза антифашистской борьбы не могут быть военнопленные, опороченные службой в лагерной полиции и в комендатурах, связями в гестапо, хищениями и развратом», – повысив голос, закончил чтение Кострикин.
Общий глубокий вздох послышался во мраке. То один, то другой из собравшихся наклонялись к дверце чугунной печки, чтобы прикурить от углей, но никто не промолвил слова.
Муравьев объявил, что теперь устав будут читать и принимать по пунктам.
Чтобы было виднее текст, Муравьев распахнул дверцу печки, и красный отсвет углей озарил сидевших.
Главным образом здесь была собрана молодежь. Усталые, истомленные голодом и мертвящей неволей плена, сколько жизни, сколько силы и воли сохранили они в горящих глазах.
«Дорогие мои! Любимые, славные люди!» – взволнованно думал Баграмов, подрагивающими губами дотягивая закурку и глядя на лица Балашова и Павлика, Маслова, Юрки, Жени, Володи Клыкова, глаза которых в эту минуту были полны счастья.
Здесь не было той торжественной обстановки, которую привыкли представлять себе при вступлении комсомольца в партию. Вся ответственность неюношеской борьбы уже лежала на их плечах.
Емельян был уверен в том, что никто из них не струсит, выполняя задание, а если случится, то не дрогнет и под выстрелом палача, и не станет молить о пощаде под виселицей.
По пунктам устав читал Трудников. Отчетливый, ясный голос Пимена словно отпечатывал в памяти слушающих задачи, которые им предстояло решать в лагерной повседневности. Так, как он читал, эти пункты звучали не сухими параграфами устава, а именно требованием, которое жизнь предъявляла ко всем вместе и к каждому из собравшихся.
– Товарищи! Если во время смертельной опасности собрались советские люди, партийные и беспартийные большевики, и взялись за руки, то цепь их не разорвет даже смерть, – сказал Муравьев. – Партийные или беспартийные, мы спаяны теперь делом партии, и это прибавит нам сил, чтобы одолеть все трудности и преграды в нашей работе. Воля, чувства и мысли наши будут едины. Поклянемся же в нашей борьбе до конца быть верными родине, партии, нашему правому делу, верными друг другу и общей клятве, данной на этом собрании.
– Клянемся! – повторил Баграмов вместе со всеми.
Этот хор голосов прозвучал приглушенно, но какая огромная сила была всеми вложена в это слово: как будто ударил колокол…
Когда вопрос встал об избрании секретаря, Баграмов возразил против собственной кандидатуры.
– Мне никогда не случалось быть на партийной работе. Среди нас есть бывший партийный руководитель крупного промышленного района, а на фронте – начальник политотдела Армии Михаил Семенович, а я, если велите, буду его заместителем. Думаю, что Бюро не ошиблось бы, если бы поручило мне пропаганду… Уж такая моя специальность.
Муравьев, Баграмов, Кострикии, Кумов, Варакин, Барков и Шабля были избраны в руководство организации.
Юрка стремительно вбежал в аптеку:
– Емельян Иванович, Лидия Степановна просит как можно скорее составить от имени женщин протест… Мне придется опять возвращаться в центральную аптеку. Я дождусь, сочините скорей!
Он рассказал Баграмову и Муравьеву о происшедшем.
Драйхунд, зайдя в женский барак в сопровождении «чистой души», объявил, что немецкое командование «освобождает» из лагеря женщин, что им будет «на воле» предоставлена работа, а для переезда в город дадут машины. В первый момент все женщины растерянно промолчали…
– Я пола-гаю, су-да-рыни, что вы должны веж-лизо бла-го-да-рить через господина штабарцта немецкое командование за его бла-го-де-я-ние, – назидательно подсказал «чистая душа».
– Мы письменно поблагодарим и поставим все наши подписи, господин переводчик, – первой нашлась Романюк.
Людмила взглянула на нее в удивлении и перевела штабарцту ее ответ…
– Это будет веж-ливо и почти-тельно, – одобрил гестаповец.
– So, so, gut… [Так, так, хорошо…] – согласно пробубнил Драйхунд.
Ответ Драйхунду Баграмов составил без промедления:
«…Мы, русские женщины, военно-медицинские работники: врачи, фельдшерицы, сестры и санитарки, советские военнопленные, требуем считать нас и впредь только военнопленными. Желаем во всем разделять судьбу наших товарищей по оружию, военнопленных мужчин. Вырванные силою обстоятельств из рядов Красной Армии, мы остаемся советскими военнослужащими, находящимися в плену. Решительно протестуем против попытки перевести нас в «гражданские», и никакого согласия на перевод нас в «цивильные» мы не даем. Из лагеря никуда не выйдем».
Одни – с подъемом, другие – с сомнением, третьи – из страха, но все, включая даже комендантшу Людмилу, поставили свои подписи под этим заявлением, которое Романюк вручила «чистой душе» в тот же день, когда он зашел к женщинам с очередным номером «Клича».
– Это вы, roc-по-жа, есть главная агитатор-ша? – ядовито спросил ее гестаповец.
– Здесь все подписи одинаковы! У нас тут нет главных, – поспешила ответить за Лиду Машута.
– Среди обвиняемых есть всегда глав-ны-е и второ-степенные… – значительно возразил зондерфюрер…
… – Испытание ребятам из деревянных бараков, – узнав об этом, сказал Трудников. – Если женщин начнут увозить силой, осмелятся ли там ребята вмешаться, как думаешь, Емельян Иваныч?
– Романюк сказала, что женщины не дадутся. Мужчины тоже готовы к обструкции. На ночь ставят дежурных следить за женским бараком, – сообщил Юрка.
Вопрос о женщинах в эти дни стоял в центре внимания. Это был первый случай, когда военнопленные лагеря обратились к фашистам с коллективным протестом и с отказом повиноваться. Важно было выдержать до конца эту борьбу.
Прошла неделя.
И вдруг Драйхунд снова мирно зашел в женский барак в сопровождении «чистой души».
– Немецкое коман-дование у-до-влетво-рило ваше хо-да-тайство. Вас оставля-ют в лагере воен-но-плен-ных… Будете жить со свинь-я-ми по-свински, дуры, су-да-рыни! – объявил гестаповский зондерфюрер.
Женщин со всех сторон поздравляли. Они чувствовали себя героинями. Весь лагерь уже знал в подробностях, какая схватка Восьмого марта произошла в женском бараке.
Прошло еще три дня. Жизнь вошла в норму, и женщины перестали опасаться репрессий за проявленную непокорность, потому-то до самого ужина никто и не заметил, что, вызванные порознь в форлагерь, к вечеру пропали Лидия Романюк, Машута и Женя Борзова.
Только наутро о их пропаже узнал весь лагерь. Во время обеда для них в лагерную тюрьму направили с кухни усиленную передачу. Но исчезнувших женщин не оказалось и в карцерах.
Лишь через день Оскар Вайс сообщил Шабле, что приходила машина с эсэсовцами и, после допроса женщин в комендатуре, Лиду и Женю Борзову в кандалах увезли глубокой ночью в концлагерь. Машуту же, у которой от побоев, во время допроса в комендатуре, открылось горловое кровотечение, оставили в секретной камере лагерной тюрьмы.
Только несколько дней спустя, убедившись, что она выжила, фашисты перевели Машуту обратно в женский барак…
Бесноватый «арийский» фюрер после сталинградского урока все-таки не хотел смириться. Ссылаясь на провидение, он сызнова обещал своим подданным победы и одоления над всеми врагами. В Германии, уже в который раз, снова была объявлена тотальная мобилизация. На фронт отправлялись новые и новые части, уменьшалось до предела количество тыловых военных формирований. Рабочие резервы Германии пожирала невиданная громадина фронта. Вместо батальонов оставлялись в тылах роты, на месте рот – взводы. Кадровых военных, которым до этих пор удавалось отсиживаться в тылу, выискивали и отправляли на фронт.
Как бы хотели фашисты переложить всю тяжесть тылового труда на рабов-чужеземцев и на военнопленных! Загнать их в шахты, на лесозаготовки, на дорожные работы и выжимать, выжимать, выжимать их труд… Но бесчеловечной и тупо нерасчетливой политикой гитлеровцев были уничтожены и до предела истощены сотни тысяч военнопленных. Мало того, что они не хотели работать на Гитлера, – у них уже просто не было сил для работы, даже под страхом смерти
Отобрать только тех немногих, кто в силах еще трудиться, а всех остальных уморить, вывезти на кладбище? Да, именно это фашисты считали бы самым выгодным. Но час расплаты вставал перед ними, как грозный призрак, позади наступающей Красной Армии. Палачам уже снилась веревочная петля на собственной шее. После ряда разоблачений они были вынуждены создать хоть видимость каких-то забот о доведенных изнурением до туберкулеза сотнях тысяч людей.
Гитлеровцы не стали гуманнее, но прежние откровенные способы уничтожения вымотанных каторгою пленных советских людей поневоле сменили на новые: измученных пленных стали теперь умерщвлять медленной смертью на койках столь же голодных так называемых «лазаретов».
За лагерем каменных бараков располагался на той же площади еще один лагерь деревянных бараков. После осенних отправок пленных на шахты Рура и Бельгии он пустовал всю зиму 1942–1943 годов. И вот комендант приказал перевести лазарет из каменных в эти деревянные бараки. Это совпало с наступлением весны, и после каменных холодных и сырых помещений всем показалось тут лучше, хотя бы потому, что в бараках было достаточно света, был холод и тот же голод, но не было сырости.
Лазарет занял в этом лагере только два из восьми пустующих блоков. Однако же через несколько дней Драйхунд приказал Соколову подготовить и все остальные блоки к приему больных.
Что ни день, сюда начали привозить сотни военнопленных.
…Это были транспорты смерти с бельгийской, французской, итальянской границ, из Австрии, Венгрии, Северной Германии, из Голландии и Польши.
Больные, которых сюда привозили, были еще способны двигаться, но их жизни были уже размолоты фашистским режимом шахт, рудников, заводов.
Из вагонов этих больных приходилось нести на носилках или, в лучших случаях, – вести под руку. Некоторые из них пытались сами поддерживать друг друга, но падали тот и другой и бессильны были подняться…
Штабарцт Драйхунд в эти дни был заменен в лазарете военнопленных только что призванным на военную службу хромым пожилым врачом, а при лагере, преобразованном в «туберкулезный лазарет», вместо батальона осталась лишь рота охраны.
– Никиф ор! Я остался! Думал, отправят на фронт, а меня оставили! – радостно сказал Вайс, придя на новое место, в деревянные бараки, где верный себе Шабля опять поселился не с фельдшерами, а в бараке больных, отгородив для себя крохотную клетушку.
Вайс сунул Шабле сложенный лист бумаги.
– Спрячь, – шепнул он. – Лето идет. Пригодится…
Никифор убрал таинственный лист. Только после ухода Вайса, оставшись один в своей комнатенке, он увидел, что это была подробная карта восточной части Германии…
– Да, подходит весна! Пригодится многим! – со вздохом сказал себе Шабля.
По своему здоровью он сам не мог рассчитывать на побег.
Весна шла ранняя. К середине апреля снег на открытых солнцу лагерных пустырях уже стаял, быстро просохла почва, и свежая трава начала проступать яркими пятнами на рыжих плешинах. В запроволочном немецком мире на ближних полях появились пахари с конными плугами. Потянуло весенним духом разогретой сырой взворошенной земли и парного навоза. Пленные с новой страстью затосковали по воле. Всем снились побеги, дороги, леса…
Еще зимой часовщик Генька, придя в лазарет и в секции Шабли встретившись с Балашовым, снова завел разговор о Москве, о Донской и Нескучном саде и стал заходить в гости, просиживая в секции Шабли длинные вечера. Через Геньку Балашов познакомился и с капитан-лейтенантом Никитой Батыгиным, которого Генька после отправки полиции из лагеря перетащил к себе в портновский барак, как механика для починки швейных машин, и тут-то они особенно тесно сблизились. Балашов, в это же время переведенный в санитары, иной раз даже и ночевал не в санитарской секции, а у Геньки с Никитой – в портновском бараке.
В длинные вечера, когда все от холода забирались под одеяла и укрывались шинелями, а кто не улегся, те жались к горячей печурке, неспособной согреть всю жилую портновскую секцию, в темноте то с верхних, то с нижних коек раздавался негромко чей-нибудь рассказ о побеге из плена. Это была общая любимая тема, и все, затаившись, слушали. Иногда начиналось шумное обсуждение, почему вообще так трудно уйти из Германии. Одним казалось, что главной причиной неудач является образцовый «немецкий» порядок лесов, где нет кустов и все подстрижено гладко так, что лес просвечивает насквозь. Другие видели главную трудность в преодолении рек, хорошо охраняемых немцами, и в обилии военных объектов, на которые пленные по незнанию нарывались. Третьи считали, что голод толкает беглецов на попытки украсть у населения что-нибудь съестное и что чаще всего в этом была основная беда…
Обсуждали преимущества двух вариантов побега: северного – через Польшу и южного – через Карпаты.
Некоторые думали, что пройти по чужой стране вообще невозможно, особенно без карты, без компаса…
– Чепуха, – как-то вскинулся Генька. – Компасов я могу наделать сколько угодно. Что компас? Тьфу! Карту тоже можно достать, а главное, не будь дураком – вот и все! Лето придет, так ребята начнут наматывать – только держись!
– А как, как достать карту?
– Ну, это надо совместно…
На другой день Батыгин наедине спросил Геньку:
– Ты в самом деле компас сумеешь?
– Спрашиваешь! Какой же я часовщик, если такой ерунды не смогу! – Генька хитро взглянул на собеседника, по плечо забравшись рукою в матрац, в ворохе резаной бумаги нашарил маленький самодельный компас и на ладони показал его другу, прищелкнув языком. – Машина! – с лихим хвастовством подмигнул он.
– Ма-астер! – уважительно согласился Никита Батыгин.
С этого дня Генька, Иван и Никита уже не могли ни в чем думать, кроме побега. Они непрерывно вели дискуссию – как раздобыть продуктов, как выйти за проволоку без риска попасть под пулю или быть схваченным с первых шагов, по какому маршруту лучше идти к фронту… Балашов надеялся, что могильщики позволят им лечь на «карету смерти», под груду мертвых, когда вывозят вагонетку на кладбище. Генька считал, что можно купить часового, который за сапоги или за часы в нужный момент погасит прожектор на вышке. Батыгин настаивал, что лучше всего не посвящать никого в свои планы, а ночью прорезать проволоку и выйти «попросту, по-солдатски»…
Бежать с помощью друзей, конечно, было легче и безопаснее. Все понимали, что побеги проваливаются чаще всего при попытке пролезть за проволоку. Однако же пленных это не останавливало, они все же бежали, невзирая на пулеметные вышки, откуда светили прожекторы. Одни повисали на проволоке, распятые пулеметной очередью, другие корчились на земле, истерзанные собачьими зубами и иссеченные плетьми, а потом отбывали голодный, губительный карцер, но другие невольники плена все равно бросались тем же путем, и все-таки кто-то из них уходил же!..
И вот наконец знаки приближения той счастливой минуты, когда лагерь останется за спиною, стали множиться с каждым дном: пролетела первая бабочка, как бы по-детски неумело махая бумажными крылышками, а над лесочком и над садами ближней немецкой деревни появилась с утра расплывчатая, прозрачная зеленоватая дымка, которая на глазах сгущалась, темнела и к закату солнца обрела уже очертания отдельных древесных крон, вдруг заалевшихся под червонным блеском зари…
По лагерному, серому, истоптанному и выщипанному догола пустырю появились зеленые блики первых травинок, а за проволочной оградой можно было уже разглядеть и подснежники. При взгляде на первую золотистую головку одуванчика у Балашова стеснило дыхание…
Балашов, Батыгин и Генька уже с месяц как начали тренироваться на физическую выносливость. Они охотно брались за носилки каждый раз, когда было нужно куда-либо переносить больных; с особой охотой вне очереди таскали тяжелые бачки с завтраком и обедом.
Вечерами, в свободное время, все трое неустанно ходили вдоль лагерной магистрали, тщательно отрабатывая твердость поступи и правильное дыхание. Товарищи стали их в шутку звать «тремя мушкетерами».
Ночами, нередко случалось, Балашов просыпался, охваченный тревогой, проводил рукою по лбу, покрытому крупными каплями пота. Кто-то из товарищей что-то во сне бормотал, кто-то стонал и чесался, изъеденный блохами. Снились ли им тоже побеги, запахи влажной земли, шорох росистой травы под ногами?
Иван не старался снова заснуть. Он бесшумно одевался и осторожно выскальзывал за дверь, прокрадывался на зады, за бараки, ложился на землю и полз по-пластунски через пустырь…
Все расстояния и направления были здесь измерены. Двадцать метров, сорок, семьдесят… Сердце колотилось от физического перенапряжения и усталости, дыхание становилось хриплым и громким. Часовой с пулеметной вышки вдруг повертывал на пустырь луч прожектора. Балашов замирал… Если в этот миг шевельнешься, часовой ударит пулеметной очередью по пустырю, прожекторы прочих вышек скрестятся здесь, в этой точке, где он лежит, осветят, и его расстреляют наверняка…
Луч прожектора пробегал по блоку, задерживался у колючей ограды лагеря и скользил по крестьянской пашне, которая начиналась сотнях в полутора метров за лагерем. Иван полз обратно, на дрожащих ногах входил, обессиленный, в свой барак и, свалившись на койку, слышал только, как колотится сердце…
У молодой, только что оформившейся подпольной лагерной организации было достаточно дел. Ей нужно было все охватить, вникнуть во все, не упустить из виду опасных людей, которые могли прибывать в массе поступающих новых больных, следить за лечебным делом, за делом питания, за фронтовыми сводками и политическими кампаниями фашистов, за расстановкой медицинского персонала по блокам и по баракам, но главное дело, которое требовало огромных усилий и всеобщей дружной поддержки, – это были побеги, их подготовка, их всестороннее обеспечение и безопасность. Немало внимания требовали и карты Германии, их изучение. Энтузиасты этого дела майоры Барков и Кумов разрабатывали маршруты, каждый по своему варианту. Кумов – через Одер и Вислу, по Беловежской пуще и Пинским болотам. Барков – на юг: Судеты – Карпаты – Словакия– Украина.
Сложное, тяжкое, щепетильное дело – пищевые запасы для беглецов, их одежда и крепкая, прочная обувь, медикаменты и перевязочные пакеты, компасы – все касалось Союза антифашистской борьбы, все занимало организацию.
Кроме всего прочего нужно было заранее обеспечить безопасные выходы, чтобы исходный рубеж маршрута лежал уже за пределами проволочной ограды, вне досягаемости прожекторов и пулеметов, установленных на караульных вышках.
Генька сделал несколько компасов и, собираясь сам в скором времени выйти в побег, готовил себе на смену другого часовщика – Мишу Суханова.
Несколько копировщиков карт сидели, вычерчивая маршруты, комбинируя условные знаки с двух разномасштабных карт. Даже для опытных военных картографов это было сложное дело, если принять во внимание, что карты изображали чужую, совсем незнакомую им страну.
Кто-то из команды могильщиков, возвращаясь с кладбища, принес в лагерь букетик лютиков и фиалок. Со всех сторон кинулись и здоровые и больные:
– Дай понюхать!
– Подари мне один цвет, братишка, только один!
– И мне дай! И мне!..
Слабый лесной аромат вдыхали с благоговением.
– Ну что же, братцы, пора, – сказал в этот день Батыгин товарищам.
– Пора! – ответили в один голое Иван и Генька…
У них было подготовлено все. Генька, как наиболее могучий «капиталист», накопил вещевой мешок сухарей. Балашов за портреты, которые рисовал с фотокарточек солдатских «фрау», припас хлеба и сахару. Друзья заготовили общий запасец махорки, две банки мясных консервов. Обувь им подобрали со склада на крепких подошвах, запасные портянки, покрепче шинели…
Кострикин в последние дни наладил тесную связь с командой могильщиков. Они взялись вывезти беглецов на кладбищенской вагонетке, под которой был снизу устроен ящик для носилок, фартуков и рукавиц…
Но вывезти в этом ящике за один выход команды на кладбище можно было лишь одного беглеца.
Им не терпелось, но нужно было еще и еще раз все выверить, рассчитать точно и окончательно. Работа ни у кого из них не клеилась, все валилось из рук…
Балашов должен был сходить к Юрке в аптеку, чтобы получить на дорогу медикаменты…
Они сговорились встретиться еще раз после обеда, когда он проберется из деревянных в каменные бараки.
Вдруг к Батыгину зашел Юрка.
– Я отобрал для Ивана вот это добришко, а он ушел от меня да забыл все в аптеке. Хотел найти его – нет нигде, и Пимен Левоныч даже не знает! – сказал Юрка. – Вот йод, бинты, вата, тут на случай простуды, и в рану годится засыпать – стрептоцид, понимаешь. А тут я вонючку составил – слегка подошвы подмазать, чтобы собаки со следа сбились…
Юрка запнулся на полуслове. Задорный, веселый взгляд его вдруг померк. Он поглядел на обоих и стиснул им руки.
– Никита, зайди к Семенычу. Он что-то тебе на дорожку хочет сказать… Эх, ребята! – с отчаянной завистью в голосе сказал Юрка. – Эх, ребята, ребята!.. Ну, я пошел! – оборвал он себя. – Балашову скажите – еще к Левонычу заглянул бы…
Батыгин и Генька ждали Ивана. Балашов будто канул в воду. Не явился он и в санитарский барак, даже к ужину и к вечерней поверке. Генька и Никита, пробравшись из каменных, весь вечер его искали по лазарету. Искал его вместе с ними и Трудников. Не понимая, куда он делся, даже встревожились. Только с приближением сумерек кто-то из больных, случайно услышав расспросы Трудникова, сказал, что Иван, санитар карантина, уже часа три-четыре лежит у них в блоке, они видели его, когда щипали траву на суп.
Друзья пустились туда.
– Ваня! Иван! Что с тобой? Подымайся, Иван! – звал его Трудников.
– Ты что, болен? – тряся его с двух сторон, встревоженно уговаривали «мушкетеры». – Что ты носом воткнулся в траву?!
– Отзовешься ты, что ли, скотина? Не онемел же ты, в самом деле! – наконец разозлился Батыгин.
Балашов поднял голову, сел.







