412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Злобин » Пропавшие без вести » Текст книги (страница 46)
Пропавшие без вести
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:06

Текст книги "Пропавшие без вести"


Автор книги: Степан Злобин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 84 страниц)

Баграмов заметил, что при последних словах Павлика Гладков вдруг сжался, умолк и ушел в «комендантский закуток», как звали угол, отделенный плащ-палатками ото всех остальных коек. В «закутке» жили Гладков, Вишенин, Краевец и переводчик Костик.

Краевец и Костик пришли в секцию, когда уже все утихло. На этот раз даже никто не шептался. Секция погрузилась в сон необычно быстро.

Баграмов, когда уже все заснули, подошел к Самохину, увидев, что тот в темноте закурил.

– Не спите? – шепнул Баграмов, присев на край его койки. – Что за история с фельдшером Мишкой?

– Зарезали тут доносчика да зарыли так, что неделю немцы искали и нигде не нашли, – ответил Самохин. – Я Гладкову завтра устрою сюрприз! Пусть попробует спорить… Теперь не посмеет! Я завтра сменю шестерых старших.

– Вы можете? – удивленно спросил Емельян. – Ведь даже Славинский, врач, говорил, что не может сменить старшого.

– Я – старший фельдшер барака, – сказал Самохин. – В бараке шесть секций. Я всех поменяю. Ведь старшие – сплошь бывшие повара и полицейщина: как в чем полицай провинился, его бы послали в колонну, а Гладков за часы или за магарыч его в лазарет – и в старшие!..

Наутро Самохин выполнил то, что сказал Баграмову.

Растерянные заглядывали во врачебную секцию смененные Самохиным старшие, спрашивали Гладкова, жаловались на фельдшера. Но Гладков действительно не вступил с Самохиным в спор. Вместо него поднял голос Краевец.

– Ты что своеволишь, Самохин? – грозно спросил он в присутствии всех за обедом.

– Не понимаю тебя, Николай, – откликнулся Павлик.

– Кто тебе разрешил поменять старших?

– Я сам. С врачами по секциям поговорил и меняю! – отрезал Павлик. – Я лучше знаю людей, и врачи их знают…

– А кто тебя старшим фельдшером барака поставил? – продолжал Краевец.

– Ты сам и поставил. Так что?!

– Я поставил – я и сменю! – пригрозил Краевец.

– Попробуй! – вызывающе усмехнулся Самохин. – Я, если хочешь, этих бандитов от верной смерти спасаю. Снимешь меня, а старших вернешь по местам, так их все равно больные зарежут. Ты думаешь, в этом случае сам уцелеешь? Все твои часики и колечки всплывут из мутной воды!

– Какие колечки?! Какие часики?! – испуганно зашипел старший фельдшер.

– Которые мимо комендантов и полицаев к тебе уплывают! Думаешь, полицейские тебя пожалеют? И тебя и Гладкова продадут за грош! Значит, попробуй меня сменить, если хочешь! Я завтра и помощников этих старших тоже выгоню вон! – заявил Самохин.

Баграмов с волнением наблюдал эту сцену. Павлик раскрыл все тайные пружины, которые связывали Гладкова с полицией и кухней.

«Рыба гниет с головы! Гладков, Краевец и кто-то еще в лазарете торгуют местами старших», – понял Баграмов.

Неожиданно поднял голову от еды солидный, черноусый, угрюмый доктор Куценко.

– Я, Николай, у себя в третьей секции сегодня тоже смещу старшого, – сказал он, обратясь к Краевцу, – настоящий бандит, да к тому же и лодырь!

– Вы, значит, хотите переменить все порядки?! – запальчиво обратился Гладков к Куценко.

– Я, Дмитрий Васильич, хочу устранить беспорядок! – методично вытерев свои большие усы, спокойно сказал Куценко. – Я ему говорил, что выгоню. Он мне грубит, да еще и на вас ссылается. Он совершенно здоров, ничего не делает. Пусть убирается. Выпишу!

– Ну, потерпите дня три-четыре, его заберут на кухню, – откровенно сказал Гладков.

– Ни сколько не стану терпеть! – упорно ответил Куценко, встал от стола и пошел мыть свой котелок и ложку…

Переполнение лазарета явно здоровыми друзьями полиции и поваров не давало Гладкову и Краевцу возможности сопротивляться. Гладков вынужден был подобрать отчисленных Павликом и Куценко старших в свою секцию.

Баграмов с волнением наблюдал начавшуюся среди врачебного персонала борьбу за очистку лазарета от влияния полицейских и поваров. Его темперамент, оживший с выздоровлением, подталкивал его к вмешательству, но благоразумие подсказывало, что пока еще надо сдержаться.

После довольно долгого перерыва к Емельяну пришел Варакин.

– Ну как, старик, ребрышки? Как головка? – дружески спрашивал он. – Что это вы сочиняете? Список уж очень велик, не похоже, что «действующие лица» для новой пьесы! – усмехнулся Варакин. – Как живется-то?

– Уже писарем сделали. Видите, списки больных пишу на весь лазарет…

– Почетное дело! Не писатель, так писарь! – усмехнулся Варакин. – Может, к нам в хирургию теперь перейдете? Не для людей эти кирпичные конюшни. Мы там все-таки в деревянных бараках!.. Могу тоже писарем, могу в санитары вас. Устрою так, что за книгу сможете взяться. Все-таки настоящее ваше дело – писать, Емельян Иваныч, писать не списки, а жизнь человеков…

– Писать?! – оживился Баграмов. – Да, писать… – повторил он со вздохом.

Сколько раз возвращался он мыслью к литературной работе, без которой прежде не представлял себе жизни! Во сне он и здесь всегда что-то писал, сочинял… Какая бы это могла быть книга о людях! Но как здесь писать, для кого?.. Тут надо не то что писать, тут надо делать!.. Емельян посуровел и словно померк.

– Пожалуй, Миша, сегодня главное дело мое, другое, – возразил Баграмов. – Думаю, скоро начнется большая драка у врачей со старшим врачом и я могу оказаться полезен ребятам… Может, и вас тогда призовем на помощь и для совета… Пока ничего сказать большего не сумею…

– Я и сам кое-что понимаю, – ответил Варакин. – Жизнь везде у нас одинакова, и те же конфликты зреют… И раз уж судьба загнала нас с вами так далеко… – Варакин не довел свою мысль до конца и протянул Баграмову руку. – Ну, я рад, что вы бодры и, кажется, сил хватает…

После ухода Варакина Емельян, как обычно, остался один в секции. Было рабочее время, и врачи с фельдшерами находились все по своим лазаретным секциям. Механически отмечая по спискам перемещения больных, Баграмов задумался.

Перевестись к Варакину в хирургию – это значило оказаться вблизи хорошего друга, жить в более сносных условиях, в деревянных бараках, где не было такого мрака и сырости. Но уходить отсюда, из «каменных», из лазарета огромного рабочего лагеря, ему уже не хотелось…

Прервав его думы, в секцию вошли молодые врачи всей четверкой.

– Мы к вам, Емельян Иваныч, – сказал Славинский. – Позволите?

Баграмов улыбнулся:

– Торжественно как! Садитесь. Что скажете? Опять спор о стихах Маяковского?

Молодые врачи уселись на скамью у стола.

– Нет, совсем о другом, – сказал Женя. – Больные задали мне вопрос: в самом деле туберкулез или голод причина смерти военнопленных?

Емельян посмотрел удивленно:

– А вы сами не знаете?

– Да нет, Емельян Иваныч, знаем, конечно. Дело не в том. А вот посмотрите…

Женя подал Баграмову номер «Клича»:

– Вот, читайте.

В статейке, отмеченной Женей, было сказано, что большевики и советская власть довели Россию до сплошного туберкулеза. «Семьдесят пять процентов советских солдат заражены чахоткой, – сообщала газета. – Это фактически подтверждается обследованием советских военнопленных».

– Ну и мерзавцы! – сказал Баграмов.

– Так они же хотят с себя снять вину за то, что морят людей голодом! – воскликнул Любимов.

– Конечно, – сказал Емельян.

– Но ведь мы же, врачи, советские люди, мы, получается, сами им помогаем! – с отчаянием прошептал Славинский.

– Не понимаю, – сказал Емельян, – как это «сами»?

– А так, – пояснил Бойчук. – Когда человек умрет, то мы непременно пишем диагноз «туберкулез». Но ведь это же враки! Ведь люди-то с голоду умирают!

– А зачем же вы пишете «туберкулез»? – удивился Баграмов.

– Немецкий приказ, – вмешался Величко. – А мы подчиняемся. И кривую температуры берем «с потолка» – рисуем ее уже после смерти больного. А у нас ведь даже термометров нет! Медикаменты выписываем, какие даже в аптеке отсутствуют.

– Да вы что, ошалели?! – Емельян вскочил с места. Он не представлял себе, что тут, рядом, повседневно творится такое преступление. И чьими руками?!

– Мы думали, Емельян Иваныч, что это просто немецкая тупость и привязанность к форме. А мертвым диагноз не важен, – сказал Славинский. – Если бы не эта газетка… А теперь вот мы к вам за советом…

– Какие, к черту, советы?! Кончить – и баста! Немедленно, с этого часа, кончить! – раздраженно воскликнул Баграмов.

– Легко сказать! А как кончить? – спросил Славинский. Емельян возмутился.

– Вот тебе раз! Советские врачи не знают, как отказаться писать для фашистов фальшивки! – Он отбросил свои бумаги, вскочил и возбужденно прошелся по секции. – Да просто писать все как есть. Умер от голода? Значит, так и писать. И никаких «кривых»! – строго сказал он.

– Да Гладков разорвет на клочки такую историю вместе с тем, кто ее написал! – возразил Маслов.

– Разорве-ет? Цыплята какие! – едко сказал Баграмов. – Да как это он тебя разорвет?! Трусишь перед Гладковым?! А перед советским трибуналом ты будешь трусить, когда тебя вместе с Гладковым будут судить за измену?! Врачи называются!.. Ну чего ты боишься? – обратился Баграмов к Маслову. – Ведь небось комсомолец, да? А робеешь! Комсомолец?

Маслов молча кивнул. Баграмов повернулся к Величко:

– А ты?

– Тоже, – угрюмо ответил тот.

– И вы, молодые люди?

Бойчук и Славинский утвердительно опустили головы.

– Замеча-ательно! – ядовито сказал Емельян и, понизив голос, приблизившись к ним вплотную, в упор спросил: – Кто же у вас секретарь?

– То есть как? – растерянно переспросил Женя.

Баграмов развел руками.

– Вы что, в дурачков играете, что ли? Не малые дети ведь, а?! – серьезно и строго сказал он. – Не разобрались сами еще? Так разберитесь. И завтра не позже ужина пусть этот товарищ явится ко мне доложить. Мы с ним все и обсудим.

– Есть, Емельян Иваныч! Разрешите идти выполнять? – спросил по-военному Женя.

Трое других за ним также вскочили и вытянулись. Беспрекословность приказа «явиться и доложить» подействовала на них как-то почти вдохновляюще. «За кого-то они меня приняли… – подумал Баграмов, – Э, да не все ли равно! Лишь бы делалось дело!»

– Выполняйте, ребята. И так уж давно запоздали с этим! – напутствовал их Баграмов, видя, как все они посветлели и ожили.

– Явился по вашему приказанию, Емельян Иваныч, – сказал, подойдя к нему тотчас же после обеда, Павлик Самохин.

– Я вас, Павлик, не звал, – с удивлением возразил Баграмов.

– Вы приказали завтра не позже ужина, а мы разобрались во всем сегодня, – шепнул Павлик.

– Значит, ты? Поздрявляю! – Баграмов пожал ему руку. – Садись. Так что возвращаться к тому вопросу, о котором мы с ними с утра говорили?

– Нет, что вы! Все решено, – сказал Павлик. – С этой позиции стало все ясно. Я просто явился вам доложить…

Емельян усмехнулся этому военному слову, которое, видимо, произвело на них сильное впечатление, и еще раз пожал его руку.

«Да, будет драка с Гладковым! – подумал он. – И хорошо! И отлично! И нужна настоящая драка, насмерть!»

При этой мысли Баграмов почувствовал себя совершенно здоровым и крепким.

Глава одиннадцатая

Избитый после того, как немцы нашли его компас, и брошенный в гестаповский подвал, Иван Балашов несколько дней без сил валялся на земляном полу. В сознании жило представление лишь о двух противоположностях – смерть или свобода. Компромиссная формула «смерть или существование» не допускалась ни мыслью, ни сердцем. И вот все обрушилось. Кандалы и подвал без окон, наполненный обреченными…

Сюда, в подвал, в непроницаемый мрак, засадили коммунистов, политработников, евреев, тех, кто бежал из плена, или просто беспокойных людей, посмевших говорить вслух о неминуемой победе СССР над фашизмом.

Соседом Ивана здесь, на полу подвала, был, как его называли, Васька-матрос. Он успел бежать из какого-то лагеря и попался фашистской железнодорожной охране в то время, когда подкапывал рельс, чтобы забить под него найденную в лесу гранату. Уже пять раз его подвешивали за руки на столб и хлестали плетьми, добиваясь, чтобы он назвал сообщников. Наконец отступились. Теперь он ждал казни.

Васька, архангельский парень, называл себя «из Ломоносова рода», а свою национальность – помор.

– Русский же ты! – говорили товарищи по заключению

– Ну и что же, что русский! Русский, а только помор. Мы – особый народ. Помор – племя другое. То сухопутный народ, а то водяной. Вот сухопутные утки тоже бывают. Утки, а племя не то!..

– Жалко, мы с тобой отгулялись, Ванька! Пришьют нас теперь. Нам бы пораньше встретиться! – говорил он Балашову. – У тебя был компас, а мне его не хватало!

– Да, может, еще не пришьют, – возражал Иван.

– Э, брось! У тебя же компас нашли? А фашистский закон такой: пистолет, компас, карта – все едино оружие. Кабы не было, то хоть и в побеге – ты просто убеглый, – выдрать плетьми, потом в карцер да сызнова в лагерь. А если компас или карта, то ты все равно что шпион. Тут уж пришьют! Что отрублено, то не приставишь! Тут уж, браток, как сто баб нашептали! Да ведь смерть – оно дело короткое. Вот подвал очертел!

Подвал дышал гнилью. Может, здесь раньше держали картофель и остатки его попрели – какая-то гнусная слизь была снизу.

Пленников здесь содержали десятка три. По одному тащили их на допрос, приволакивали избитых, кидали обратно в подвал. Но умирали немногие. Обычно брошенные назад после пыток опять очнутся, стонут, маются, просят пить, а через сутки и хлеб жуют и баланду хлебают.

Балашов знал, что один из его соседей по подвалу, Гриша Дородный, шофер и водитель танка, бежал с лесорубных работ на грузовике, а поймали его, прострелив баллоны. И вот не убили сразу, сидел, Сидел здесь и лейтенант Сережа Харламов, который избил конвоира-немца. «Ждал – шпокнут на месте. Нет, держат чего-то!» – сам удивлялся Сережа.

В сутки раз, иногда два раза являлся немец, как его называли, «ефрейтор смерти». Он приходил с фонариком, освещал подвал и вызывал по бумажке на казнь. Свет его фонаря выхватывал из мрака заросшие бородами, бледные лица. Тускло отсвечивал на руках заключенных металл кандалов. На кирпичной стене блестели капельки испарений, местами белел пушок плесени…

Уводили двоих-троих, двоих-троих приводили новых, и все шло своим чередом.

Представить себе, что не расстреляют, а будут держать в этой яме недели, месяцы, а может и годы – это было сверх сил.

И прошло уже не так много времени, когда Иван, как и Васька-матрос, стал жалеть лишь о прошлом, что не удалось убежать, от настоящего же не только не ждал, но и желать перестал пощады.

«Ну, пришьют и пришьют, на то и фашисты!» – думал он почти равнодушно.

Когда «ефрейтор смерти» входил в подвал, раньше, бывало, у Ивана билось сильнее сердце: «Не меня ли?!» Теперь эта мысль приходила почти без волнения.

И вот при свете фонарика Балашов вдруг узнал старого своего знакомца, которого он давно уж считал погибшим, – Чернявского. Его еще раз избили, измучили и привели в подвал.

– Доктор! Илья Борисыч! – окликнул Иван. – Да сколько же времени они мучают вас?! – сказал он в удивлении.

– Человек – живучая штука, – через силу ответил тот. – Пять месяцев тянут… Развлекаются, что ли?!

У него было множество «смертных грехов»: его обвиняли в укрытии медикаментов для спекуляции, он был еврей, у него при аресте нашли и компас и партийный билет…

Но доктор еще находил в себе силы и интерес к людям. Он хотел знать о том, что делалось в лагере после него. Он спрашивал про доктора Чудесникова, про Митю Семенова, про Андрея-татарина, про Баграмова. Когда узнал о расстреле Чудесникова и его друзей, он закашлялся и умолк. Ивану послышалось сдержанное рыдание.

– А все-таки всех им не расстрелять! – дня два спустя сказал Чернявский. – Даже хотя бы и здесь. Они должны были многих из нас пристрелить на месте Это – их логика, их обычай и их закон, – продолжал Чернявский. – Однако же им помешало то, что они хотят это сделать «красиво»: согнать для каждого из нас три тысячи человек на площадь и удавить при полном параде, на высокой, по правилам сделанной виселице… Может быть, им это удастся, а может, и нет… Каждый из нас пережил в жизни столько возможностей быть убитым, что для нас уже не играет роли еще какая-нибудь одна… Я вам скажу про себя, товарищи: когда мне было всего пять лет, погромщики-черносотенцы разгромили наш дом и убили отца и брата, а меня мама спрятала, не нашли… Через двенадцать лет меня схватили деникинцы, но я от них убежал и увел солдата, который меня караулил. Теперь вот эти… Подвал – это, конечно, факт, и с фактом мы вынуждены считаться, но мы пока еще не должны признать фактом петли на наших шеях.

Чернявский по наступившей тишине, видно, понял, что все его слушают, и голос его окреп, когда он продолжал:

– Легче всего стать пессимистом, повесить нос, а затем самому удавиться. Но этого никто никогда не считал геройством. Я расскажу, товарищи, старинную китайскую сказку про двух мышей. Две мышки попали в сметану. Бились, бились – не выскочить! Одна из них говорит: «Знаешь, сестрица, не все ли равно, утонуть часом раньше или немножко позже! Я устала, я не хочу больше бесплодно барахтаться. Прощай!» И она утонула. Другая мышка решила: «Я жива, – значит, еще постараюсь вылезть!» Она тоже совсем ослабела, но все плавала – лапками, лапками, лапками… И вдруг чувствует что-то твердое…

На этом месте сказку прервал «ефрейтор смерти». Его фонарь осветил все это замученное скопище людей в необычных позах – все они поднялись с пола и стояли вокруг Чернявского. Именно его и назвал вестник смерти на этот раз. Тот отозвался.

– Вег! Вег! – заторопил его немец, присвечивая ручным фонарем.

Чернявский, в серой измятой шинели, с лицом, напоминавшим Балашову Свердлова из кинофильма, который он видел перед войной, с горящими, живыми глазами, обернулся к товарищам.

– Обратите внимание, друзья: они почему-то всегда спешат, – сказал Чернявский с насмешкой. – Им все некогда, они хотят, чтобы мы бежали бегом даже на виселицу. Подождешь, не беда! – небрежно сказал он солдату и, стоя возле двери, продолжал: – Пока она плавала, она лапками сбила масло…

«Про что это он? Да, про мышку! – вспомнил Иван. – Как он может в такую минуту про мышку?!»

– Шнеллер! – гаркнул фашист и хлестнул Чернявского резиновой плетью.

– …она взобралась на этот кусочек масла и выскочила на волю, товарищи! – выкрикнул врач сдавленным болью голосом. – Не падать духом!.. Прощайте, товарищи! Фашисты будут разбиты!

Немец буквально вышиб его пинком из подвала.

– Когда ты висишь на веревке и будешь барахтаться лапками, масла из воздуха не собьешь! – яростно сказал вслед Чернявскому Васька-матрос.

Чернявский успел разбудить в Иване желание жить, не внушив надежды на жизнь. «Ефрейтор смерти» исправно являлся за своими жертвами, другие гитлеровцы таскали узников на допросы под пытками и возвращали их в подвал изломанными, измочаленными мешками костей…

Подвал начал пустеть: одних успели казнить, другие умерли от мучений и пыток. Несколько дней в подвал не приводили новых арестантов. Их оставалось десятеро, как и Иван безнадежных смертников.

– А что, как придет этот самый ефрейтор, кинуться на него, парабеллум отнять, придушить самого – да всем разом за дверь… – разыгралось воображение Васьки-матроса. – Ну, пусть там будет два фрица, пусть – три. Неужто внезапностью не одолеем!..

– А дальше что? А наручники? Кабы не в железках этих проклятых! – возразил другой сосед Балашова, Гриша Дородный.

– А там поглядеть, что будет! – подхватил Балашов.

– Ну, расстреляют – и что! – сказал Гриша.

– А так тебе будет что? Повесят, надеешься? Или мечтаешь – веревка слаще?! – издевательски спросил Васька,

И в этот момент громыхнул железный засов. «Ефрейтор смерти» лучом фонаря пробежал по подвалу, пересчитал их раз, другой, третий, скомандовал встать и выходить наружу.

Четверо автоматчиков ожидали их в полутемном коридоре за дверью подвала…

Когда их провели по подвальному коридору, когда, тяжело поднимая ноги по крутым ступеням и трудно дыша, они взошли наверх, и из-за двери в глаза им ударил солнечный день, – Иван зажмурился, как от боли. Он ожидал, что сейчас на улице ночь… Кирпичная стенка двора была вся избита пулями.

«Вот эта стенка!» – подумал Иван, смотря на щербатый кирпич.

Но почему-то их не поставили к стенке, а загнали в машину и повезли. Куда? Черт его знает! Но это было все так неожиданно, что никто не пытался заговорить. Из машины их выгнали у ворот какого-то лагеря пленных, где-то в лесу… Стали строить.

– Парадно повесят! Сразу десятерых, при большом стечении зрителей! – высказал догадку Дородный.

– Сволочи, запугать хотят лагерь! – проворчал лейтенант Сережа.

– Братцы, испортим спектаклю – не дрейфь! Головы выше! – успел скомандовать Васька.

– Марш! – рявкнул немец.

И они зашагали, стараясь держаться бодро, с достоинством, готовые встретить смерть как бойцы.

– Хальт! – неожиданно подал команду немец.

И их повели… в баню.

«В баню? Зачем?!» – удивлялся Иван.

Он не мог понять, что творится… Он привык к представлению о расстреле, о виселице, а тут… Было все непонятно. Бред? Сон? Что это делается?!.

Иван, стиснув зубы, молчал, и вокруг все молчали. Стояли под душем молча…

Даже тогда, когда русский военнопленный фельдшер в белом халате, под наблюдением немца, делал выходящим из бани какие-то уколы в спину, мысль об избавлении от смерти все еще не смела утвердиться в голове Балашова.

Потом им приказали одеться в чистое белье, поместили в какой-то пустой барак, пропахший карболовкой, и выдали «усиленный» рабочий паек…

– Вы поедете на работы в райх, – наконец, покидая их, объявил через переводчика лагерный унтер, который их принял от «ефрейтора смерти».

– Этап в рай небесный временно заменяется транспортом в райх немецкий! – дрогнувшим голосом выкрикнул Васька-матрос, когда немец и переводчик вышли.

Этот залихватский выкрик помог всем перевести дыхание.

Они тут только вспомнили, что перед ними стоит еда, возбужденно и шумно все сразу заговорили…

В течение дня барак заполнялся партиями по сорок, по пятьдесят человек. К вечеру в четырех пустых дезинфицированных бараках, отгороженных проволокой от общего лагеря, их набралось около тысячи.

Это был транспортный карантин. Через десять дней их повезли в Германию.

Их везли через Польшу. Все в тяжелом томлении глядели на убегающие к востоку равнины…

По проселку на деревенской телеге тянется не спеша одинокий крестьянин, и за маткой не очень еще уверенно бежит тонконогий жеребеночек. Деревни плывут навстречу, такие похожие на деревни России, и те же луга с широкими горизонтами, а на них, как избы, стога, жестко подстриженные полосы хлебного жнитва, вот березки, березки… А вот возле поворота пути вытянулся, повернулся вокруг своей оси польский костел среди небольшого села, костел, похожий на русскую церковь; потом он присел и скрылся за зубчатою полосою ельника…

С тупою тоской угоняемых на чужбину рабов пленные выглядывали из зарешеченных окошек вагонов. Пассажиров-поляков в поездах почти не было. По платформам сновали крикливые, самодовольные немцы, так резко отличающиеся от усталых, подавленных польских железнодорожников, за которыми бдительно наблюдали немецкие жандармы…

Все дальше уходила назад родная земля. Побег? Но для него нужны настоящие силы, крепость мышц. Как можно метнуться с поезда на ходу этим дряблым, ослабнувшим телом, потом одолеть сотни верст по занятой врагами стране… Сон плотно стиснутых в тесноте людей был тяжелым и маетным, мучили голод и жажда.

Балашов долго лежал без сна, делая над собою усилия, чтобы не повернуться, не нарушить чужого забытья.

«Нет, жить… Важно жить! А там будет видно, что делать!» – раздумывал он.

Так же думал и Васька-матрос, с которым Иван пристроился рядом.

На второй день пути перед их глазами уже протекали картинки фашистского райха: домики с крутыми черепичными крышами, над шпилями церквей вместо крестов – петухи…

Вдоль железной дороги и в стороне от нее бегут обсаженные деревцами асфальты автомобильных путей. Тут, готовясь к войне, хорошо позаботились о дорогах. Возле станций над магазинами мелькают вывески с фамилиями частных владельцев: Мюллер, Шварц, Бергман…

Двое суток с лишним везли их мимо одинаковых городков, выдерживая длинные паузы где-то на запасных путях. Поезд наконец остановился перед маленькой станцией на главном пути у платформы, и тотчас же мимо вагонов с выкриками пробежали солдаты конвоя, быстро прошел офицер, начальник поезда, проверяя запоры на вагонных дверях…

У невзрачного вокзальчика, любопытно таращась на поезд, столпились стриженые «фрау» в мужских длинных брюках, раненые солдаты и офицеры на костылях и с подвязанными руками, – должно быть, тут, где-то рядом, находился военный госпиталь. В стороне от платформы стояло в вольном строю около роты здоровых солдат с оркестром.

Свежий воздух, когда с грохотом отворили вагон, сразу всех опьянил. Бравурно в промозглом воздухе гремел военный оркестр. Пленных выгоняли из вагонов споспешностью, вероятно торопясь освободить станционную платформу для другого поезда. Их подталкивали прикладами, били резиновыми плетьми, отгоняя к построению.

Истомленный дорогой, бедняга бессильно и тяжко осел на мокрый асфальт платформы. Солдат ударил его носком сапога, понуждая встать, но тот повалился навзничь. Балашов едва шагнул в сторону, чтобы помочь упавшему, когда какой-то офицер походя вынул из кобуры пистолет, выпустил пулю в голову лежачего и не оглядываясь пошел дальше. Солдат остановил Балашова и Ваську-матроса и велел оттащить убитого к стороне.

Балашов с болью в горле глотнул воздух, когда взялся за тонкие, еще теплые ноги в защитного цвета обмотках. Истощенному и легонькому, как ребенку, убитому пареньку было всего лет восемнадцать.

– Ванька, не плачь, держись! Время придет – фашисты об смерти его наплачутся! – процедил сквозь зубы матрос, укладывая безжизненное тело возле ограды привокзального цветника.

Лагерь, вернее сказать – комбинат лагерей, расположенных на целом квадратном километре, находился от станции всего в трехстах метрах. Новую колонну разместили на огромной площади «форлагеря», за проволочной оградой, среди тысяч людей, которые в ожидании санитарной обработки и регистрации стояли и сидели в лужах воды, под мелким, моросящим дождем.

За неделю сюда уже прибыло около двадцати тысяч пленных.

Немецкий унтер сразу же перепоручил надзор за вновь прибывшими русской полиции – дюжим, откормленным молодцам в аккуратно пригнанных длинных, кавалерийских шинелях, с плетьми в руках и с особыми повязками на рукавах.

Начальник полиции с широкой красной повязкой приказал всем сесть на землю и не менять места под страхом карцера и плетей и, что страшнее всего, под страхом невыдачи пищи.

Когда-то, по-видимому, просторное пастбище или хлебное поле теперь было обнесено колючей проволочной оградой, разгорожено на квадраты блоков тою же проволокой и превращено в догола вытоптанную площадь, застроенную бараками.

Вокруг колючих оград не было не только деревьев, но даже кустарника. Местность была равнинная, на редкость тусклая и скудная.

Лишь за железной дорогой, километрах в полутора на восток, темнела полоска леса, из-за которой, с испытательного полигона, все время доносились пальба минометов и минные разрывы. Купа редких, полуобнаженных деревьев окружала каменные казармы у самой станции, да в деревне, в полутора километрах к северу, чуть виднелись небольшие сады…

Всех прибывших заставили ночь провести на земле, под дождем и ветром. Над «форлагерем», как называлась эта огороженная площадка с банями и регистратурой для вновь прибывающих, раздавался надсадный кашель в тысячи глоток.

– Эй, моряк, пошли мертвецов носить, накормлю от пуза! – утром позвал человек с какой-то повязкой.

– А двоих возьмешь? – отозвался Васька-матрос.

Тот, с повязкой, критически осмотрел Ивана.

– Куда ему! Его самого на носилки!

Балашов, который было привстал, покорно опустился на место.

Продолжалось нудное голодное ожидание…

Только к середине второго дня их в первый раз покормили, пропустили через баню и строем погнали мимо длинного лагеря с рядами деревянных бараков. Васька не возвратился, и Балашов был в растерянности…

Тысячи пленных в шинелях, накинутых прямо на полосатое лазаретное белье, столпившись за проволокой, рассматривали прибывших. За этим лагерем, мимо которого они прошли с четверть километра, был второй. За его оградой толпились такие же, как и они, измученные, голодные люди в замызганных, мятых шинелях…

Их ввели в ворота еще третьего лагеря, состоявшего из приземистых сараев вроде больших конюшен, каждый такой барак был разделен на шесть «секций». И тут в каждой секции поместили их по двести пятьдесят человек…

Стараясь найти Ваську, Иван отбился и от других товарищей, с которыми прибыл.

Прямо под толевой крышей, в бараке без потолка, в три яруса были настелены нары. Балашов забрался на верхние и положил в головах вещевой мешок.

– Вот и устроились, молодой человек, в европейском цивилизованном мире… со всеми удобствами! – иронически усмехнулся незнакомый сосед Балашова, лысоватый, в очках, аккуратно укладывая свои вещи.

– Да, устроили, сволочи! В таком жилье и собаки подохнут, – отозвался второй, хмурый, скуластый, чернявый сосед. – Хватит, что ночь тут спать, хоть на день-то вылезти подышать! – добавил он, когда окончилась перекличка и составление барачного списка.

Балашов вместе с ним вышел наружу, под мелкий дождь.

Должно быть, множество из этих людей, только что привезенных сюда, как-то «обжившихся» в прежних своих лагерях, чувствовали себя здесь, во многотысячной толпе, такими же одинокими и потерянными, как и Балашов.

Иван бродил до заката в этой толпе между бараками, стараясь найти Ваську-матроса, но он нигде так и не увидел его высокой, широкой, костлявой фигуры.

Из немецкого военного городка, расположенного в полукилометре, доносилась музыка, – немцы, закончив рабочий день, уже не шныряли по лагерю.

В этот час больше не оставалось надежды что-нибудь обменять, «подшибить» или попасть на работу, которая могла подкормить. Голод оседал безнадежной мутью на самое донце существа, беспокойство об утолении его поневоле дремало. К тому же все были замучены тяжкой дорогой и ночью, проведенной под дождем. Едва стемнело, как в бараке послышался храп.

Балашов, обессиленный, тоже заснул…

Рассвет ворвался в забытье воплями и суматохой, как во время ночного пожара в деревне.

Орали истошными голосами полицейские. Они хлестали просыпающихся людей плетками по ногам, палками били по плечам и по лицам…

Иван с трехэтажной руганью отдернул ожженные плетью ноги. Еще продолжая ругаться, он подвернул портянки и соскочил с верхнего яруса. Накинув шинель и увертываясь от палок, он выбежал через порог, поскользнулся, попал в глубокую лужу и зачерпнул в ботинок жидкой холодной грязи. Промозглый рассвет от этого показался еще холоднее. Не просохшая с вечера, заволглая от дождей шинелишка с поднятым воротником не спасала от холодного ветра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю