355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Злобин » Пропавшие без вести » Текст книги (страница 37)
Пропавшие без вести
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:06

Текст книги "Пропавшие без вести"


Автор книги: Степан Злобин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 84 страниц)

Вся колонна замешкалась, волнение прошло по рядам, нарушая «порядок». Тогда оба немецких солдата бросились на толпу с прикладами, четверо полицаев усердствовали тем «оружием», которое им доверяли немцы, – дубинками и плетьми, садистически рассекая до крови лица, шеи и спины, ломая ребра. Колонна окончательно спуталась, люди рванулись и побежали, а палачи нагоняли несчастных, обутых в деревянные колодки, пинками в поясницы и под колени валили наземь и избивали лежачих. И не сказать точно, кто наносил больше увечий и приносил страданий – солдаты винтовочными прикладами или полицейские своими дубинками…

– Ахту-унг! – раздалась пронзительная команда. Подходил гроза рабочего лагеря унтер Браун.

Кто как успел вскочили и вытянулись, с разбитыми, окровавленными лицами, с отдавленными коваными каблуками пальцами рук.

Унтер с ходу ткнул в зубы двоих вытянувшихся по стойке «смирно» полицаев и визгливо что-то орал на весь двор. Баграмов подумал, что это нагоняй полицаям за бессмысленное избиение. Когда Браун умолк, старший из полицаев, он же переводчик полиции, торжественно объявил избитым: – За беспорядок и за то, что вы не умеете ходить в строю и приветствовать немецкое командование, господин унтер-офицер Браун приказал оставить весь ваш барак без завтрака. До обеда будете заниматься строевой подготовкой. По трое разберись! – крикнул он. – Кру-угом! В барак ша-агом марш!..

Избитые люди, не получив даже утренней порции баланды, покорно поникнув, возвращались в барак. Через час, позавтракав сам, немец выведет их на плац и, голодных, измученных недельным трудом, вместо воскресного отдыха начнет муштровать, заставляя маршировать, перестраиваться, бегать, ложиться, ползти по-пластунски… Каждое воскресенье этому подвергали какой-нибудь из рабочих бараков.

Негодование и ненависть, охватившие Баграмова, немыслимо было переживать одному. Эти переполнявшие сердце чувства требовали участия со стороны. Емельян оглянулся и встретился глазами с Варакиным, которого не заметил раньше рядом с собой.

– Иван! – в это время окликнул врач Волжака. – А ну-ка, скорее с кем-нибудь из санитаров во двор с носилками! Видишь, лежит на плацу человек? Тащите его живее сюда!

Волжак отошел, а Емельян и Варакин опять повернулись к окну. Они видели как подошли санитары к недвижно лежавшему малышу, с которого началось избиение, подняли, положили его на носилки и понесли в лазарет.

Мимо шли строем рабочие другого барака, за завтраком. Варакин рванулся, вдруг высунулся в окно и закричал будто в отчаянии или в испуге:

– Анато-олий! То-олька! Бурни-ин!

Емельян рывком оттащил его от окна за выступ стены. Пулеметная очередь с вышки резанула по стеклам.

– Вы с ума сошли! – воскликнул Баграмов.

– Друг! Понимаешь, друг оказался там, в лагере!.. Я думал, что он убит, а он тут… Я от радости позабылся, – бормотал Варакин, растерянно глядя на разбитые стекла.

– Скорее в палату! Сейчас влетят немцы допрашивать, кто из окна кричал, – сообразил Баграмов. – В карцер еще упекут!

В коридоре уже раздались трескучие голоса немцев, искавших виновника.

– За завтраком! – крикнули в это время.

Баграмов заторопился с ведром, в которое должен получить баланду для своих больных.

Навстречу ему Волжак с другим санитаром несли на носилках недвижного человечка с монгольским лицом.

– В какую палату – спросишь Варакина, – сказал Емельян.

– Куда там в палату! Без пересадки…

– Насмерть?!

– Алешка уж бьет, так бьет! Футболист записной! – ответил второй санитар с фаталистическим и робким почтением перед мощными ударами полицая.

Крик Варакина из окошка в общем лагерном шуме не достиг Бурнина. Однако в тот же день санитар и фельдшер, обходившие лагерь во время обеда, разыскали его среди рабочих команд.

Попасть на день – на два в лазарет, при помощи медицинских советов, было не так уж сложно…

Бурнин и Варакин встретились в обычном месте уединенных бесед больных – у окна в коридоре, откуда сутки назад Варакин впервые увидел друга.

– Ми-иша! Да как же тебя подвело! Ведь кожа да кости! – сокрушенно качал головой Бурнин.

Он и не представлял себе, что у него самого скулы так же обтянуты, глаза болезненно блестят, отросшие волосы больше уже не вьются, – тронутые преждевременной сединой, они свалялись и поредели…

– А ты, Анатолий… – начал Варакин, взглянув на него, но сдержался, боясь огорчить друга.

– Да-а, – протянул Бурнин, все поняв и без слов, – гибнет народ! Эх, Миша, сколько еще пропадет людей! – Бурнин оглянулся и, убедившись, что никто не подслушает, продолжал уже шепотом: – Спасение одно: как лето настанет – бежать! Никакие ограды, ни пулеметы не сдержат… За зиму выжили только самые здоровяки. Ты небось лучше видел тут, в лазарете, как умирают люди от всяких болезней. А я там, в командах, каждый день вижу другое: вызовут утром сто человек на работы – обратно в барак возвращается девяносто пять…

– Бегут?! – обрадованно шепнул Варакин.

– Куда там! Ведь силы-то нет! В лагере кое-как еще греем друг друга, ну, топят немного, а на работе раскалывать заледеневшие кирпичи. Руки застынут, издрогнешь, по икрам дрожь пробежит… и свалился… Хорошо, коли кто подхватит, поддержит, а то ведь иной раз и сил никаких, чтобы друга поднять! Ты смотри!

Бурнин протянул свои прежде могучие руки. Теперь они были черные, растрескавшиеся от холода, кровоточащие, в шрамах и ссадинах, с распухшими, скрюченными пальцами, с посиневшими, искалеченными ногтями.

– Фашисты считают, что выстрел дешевле пайка. Так там и останешься, где упал… Спасение, Мишка, одно…

– В побег? – радостно спросил Михаил. Им в один миг овладела уверенность, что Бурнин возьмет и его с собою.

– А как же! Помнишь ты «те» часы? Варакин молча кивнул, поняв, что речь идет о часах, снятых с пленного, убитого немцами на ночлеге.

– Уберег до прошлой недели. Голод терпел, берег на случай побега. Думал, в пути сала, хлеба на них раздобуду…

– И что?

– На той неделе на работе один лейтенант упал, мальчишечка, Митька Скуратов… Я немцу и отдал часы за чашку горячего кофе… у них с собой кофе во фляжках… Обрадовался солдат, отпоили мы Митьку, согрелся, поднялся на ноги. До лагеря мы его под руки довели. А он ночью все-таки помер… Подве-ел! – горько усмехнулся Бурнин.

– Слушай, Толя, а может, тебе полежать в лазарете с недельку-две? Окрепнешь немного! – сказал Варакин.

– Чудак! – возразил Бурнин. – Да разве у вас окрепнешь! Ведь там что-нибудь хоть нищенством подшибешь – народ иногда подает на улицах. «Прими, говорят, Христа ради!» Подаст да помолится в спину команде, как будто за упокой… А то какой-нибудь, как говорится, гешефт отхватишь: к примеру, из котелка смастеришь портсигар… Я во какой мастер стал на такие дела! Гравюры по алюминию делаю, как заправский художник. А портсигар – полбуханки! То немец даст починить сапоги. Я и это умею… Не веришь? «Житуха научит», как говорят ребята!.. А то санитары дадут что-нибудь у жителей выменять. Ведь гражданским не сладко, фашисты всех обобрали. Горожанам солдатская гимнастерка, штаны – все товар! Ну, тут уж такой закон: что смаклачил – хозяину половину, а половину себе за труды и за риск. Мы не гнушаемся… А главное, Миша, если я лягу на лазаретную койку, только позволю себе полежать недельку, так мне уже на работу не выйти – осоловею. Инерцией только стоим. В неделю раза два-три только страх смерти удерживает на ногах. Упадешь – так и знай: убьют. От страха и мышцы твердеют, должно быть, вроде нервного спазма.

– Жуткая жизнь! – сказал Варакин.

– А слухи, слухи какие, Мишка! – вдруг прошептал Бурнин совершенно иным, радостным тоном. – Говорят, по лесам партиза-ан! Черт те что! И не то что тут, а повсюду, даже к Москве, под Вязьмой… Вот к ним и подамся!

Они помолчали, вглядываясь друг в друга, держась почти по-мальчишески за руки.

– А у тебя ведь венгерка чистая, крепкая, Мишка, а! – внезапно сказал Бурнин. – Я на работу пойду, ее загоню. Сала хороший кусок будет – граммов четыреста – и буханка хлеба, ей-богу! И сапоги у тебя ничего как будто…

Варакин взглянул, как одет Бурнин, и почувствовал даже стыд. Анатолий был сплошь в лохмотьях, покрытых пятнами крови, известки, мазута и сажи; порыжелые, все в заплатках, с въевшейся кирпичной пылью красноармейские ботинки Бурнина выглядели – страшнее нельзя. Икры обхватывали обмотки, уродливо срезанные с шинельного подола.

Бурнин на лету поймал мысль Варакина.

– Ты, чудак, меня не жалей, – пожимая руки товарища, сказал он. – Нам что ни дай, через день все гражданским сменяем. Шинель у меня действительно крепкая, первый сорт. Замызгана сверху – это пустяк, однако тепло во как бережет! А то я все загоню моментально. Главное – жрать, не себе, так людям! Да-а, главное – жрать… Вот табак я забросил к чертям. Он враг для голодных. Табак к чертям! Две недели, как не курю!

Варакину было время идти на обход больных.

После обхода они сошлись у окошка втроем с Баграмовым. Варакин уже рассказал Емельяну про найденного друга, и Емельян просил их познакомить. Ему так хотелось узнать, что же за жизнь там, в рабочем лагере.

Он забросал Бурнина вопросами.

– Слухи, слухи одни, Емельян Иваныч, какая уж там «информация»! С фронта слышно – Калинин, Можайск, Юхнов освободили от немцев, Торопец. У Старой Руссы фашистскую армию окружили и истребили… Говорят, что все эти слухи, так сказать, из достоверных источников…

– В городе ведь, конечно, приемники есть, – едва слышно шепнул Емельян. – Связаться бы рабочему лагерю с теми людьми…

– А к чему! – возразил Бурнин. – Долг коммуниста, первый долг командира и всякого пленного, как я считаю, – бежать на восток. А там уж и информация будет, и все…

– До фронта добраться? Фронт пересечь? Это ведь сложное дело, Анатолий Корнилыч! Если бы установить связи с местными…

Бурнин молча качнул головой.

– В лагерях появилась текучка, люди меняются. Команды начали перетасовывать. Я вот с одним дружком все хочу удержаться вместе в команде, так мы уже переводчикам переплатили и хлеба и табаку, чтобы нас посылали вместе работать… Какие тут связи! Можно легко нарваться. А цели для этих связей какие?!

– Ну хотя бы такие, чтобы бороться за жизни советских людей! – сказал Баграмов. – За моральную силу.

– Спартака вспомнили? Романтика! Детские сказки! Я не верю в борьбу рабов. Из рабства надо бежать, да и время Спартаков прошло! Видали, вчера что было?! А кто поднял голос против?! Вот вам и Спартаки!

– Так ведь я об этом и говорю! – горячо возражал Емельян. – Я раньше думал, что тут в лазарете у нас мертвечина, а в рабочем лагере люди поздоровей, покрепче – должна быть партийная организация…

Бурнин пожал плечами:

– Лагерными гешефтами, что ли, руководить она будет или бороться за чистоту котелков?! Не пойму я, чего вы хотите!.. Партийную совесть тут каждый хранит в своем собственном сердце, и я так считаю – пусть, пусть она каждого коммуниста мучает и грызет, пока он не оставит позади себя эту сволочную колючую проволоку. По мне побег – это все…

– Но если бы все-таки сложилось то, о чем я говорил… – Емельян опасливо оглянулся на пустой коридор. – Да… тогда бы все те же вопросы можно было решать совершенно в ином масштабе, не для себя одного, а для тысяч, хотя бы для сотен людей…

– Не для меня такая борьба и такое объединение, – категорически возразил Анатолий. – Вы призываете к борьбе тут, за проволокой, а я разорву эту проволоку и уйду. Если я, кадровый командир, пережил позор плена, то лишь потому, что знал, что я буду снова в рядах Красной Армии. Побег – вот святой долг бойца! Не сумел? Застрелили? Ну что же! Риск – он о двух концах! А лагерная борьба – пустяк, Емельян Иваныч! Не командирское дело!

Варакин слушал их спор молча. Он понимал, что хотя Анатолий выглядит страшно, но внутренне он остается здоровым и бодрым, несмотря на всю свою истощенность. Проситься, чтобы он взял и его с собою в побег, – это значило бы повиснуть гирей у Анатолия на ногах! Нельзя!.. Пусть идет, пусть ищет счастья. Может быть, и сумеет пройти через фронт, может быть, будет дома, увидит Татьяну и донесет до нее весть о том, что муж ее жив… При этой мысли у Варакина защемило сердце. Он представил себе Таню, которая, наверное, уже похоронила его, оплакала, – и вдруг весть о том, что он жив! Он мысленно увидал ее растерянное от счастья и горя лицо, ее полные слез глаза… А он сам, неужели он не сумеет бежать?! Эта мысль, которая сначала зажглась, как искорка, во время беседы Бурнина с Баграмовым разгорелась ярче и тут же выросла в страсть.

– Анатолий, послушай, Толя! Почему ты все-таки думаешь, что я не смогу бежать? – робко и умоляюще произнес Варакин. В этой мольбе было что-то наивное, детское.

– Не хочу огорчать тебя, Михаил. А ты сам-то взгляни на себя – ведь ты не пройдешь и трех суток! Ты же свалишься. Я истощен и худ, но я тренированный, что ни день – работаю ломом, лопатой. Я сало и мясо хоть изредка ем, а ты ничего не пробовал полгода, кроме мучной болтушки… Не посчитай, Миша, за недостаток дружеских чувств… Ты мне как брат, как же я потащу тебя на верную гибель!..

– Я понимаю… – дрогнувшим голосом, с горечью согласился Варакин, услышав в словах Анатолия как будто приговор себе.

Бурнин почувствовал словно бы какую-то вину за то, что он выносливее и сильней Варакина, за то, что его побег не пустая мечта, как у Михаила, а всего вопрос краткого времени.

– Ты, Толя, хоть сутки-то отдохни, полежи без работы, – настаивал Михаил.

Отлежаться два дня на отдельной койке, на подстилке из двух шинелей, в тепле – это было бы хоть недолгим, но отдыхом. Бурнин остался бы тут еще день или два, просто выспаться столько часов, сколько захочется, не вскакивать до света на построение, не шагать по городу подгоняемым, как животное, плетью или прикладом… Но так мучительно было говорить с Михаилом о своем предстоящем побеге! Он не мог этого вынести.

– Нет, чувствую, что распущусь, – решительно отказался Бурнин. – Нельзя мне лежать! Помнишь, как на этапе равномерность движения нас спасала? Так и в работе. Не для наших замученных организмов такой каторжный труд. Если лягу – не встану… Нельзя валяться!

И Варакин выписал Бурнина в тот же день в лагерь.

Глава шестая

– Емельян Иваныч, вас вызывает старший врач лазарета, – таинственно сообщил Коптев утром, после поверки.

Баграмов пожал плечами. Что мог означать этот вызов? И откуда он мог знать о Баграмове? По внешней манере держаться этот хлыщ Тарасевич вызывал отвращение и протест, однако пришлось подчиниться.

Емельян поднялся на второй этаж хирургического корпуса, где принимал старший врач. В служебном кабинете Тарасевича еще не было, но дежурный санитар указал дверь, на которой была карточка с надписью, разрисованной тушью: «Квартира старшего врача лазарета». Баграмов постучался, вошел.

Мирный, домашний запах легкого табака, кофе, одеколона пахнул навстречу. В течение многих месяцев забытая домашняя обстановка казалась неправдоподобной. Диван, книжный шкаф, круглый столик, покрытый скатертью, с мирной домашней едой. Белый хлеб, яйца, сахарница, стаканы на блюдцах, чайные ложечки, кофейник, молочник… Баграмов прямо-таки не верил своим глазам. «Как во сне!» – подумал он про себя. Но не сном была и двуспальная кровать с кружевной накидкой, и потертое плюшевое кресло с брошенной на него гитарой, и миловидная молодая женщина в легком, полураспахнувшемся халатике и в ночных туфлях на босу ногу. И сам Тарасевич, без гимнастерки, в белой накрахмлаенной сорочке, в щегольских начищенных сапогах, уже деловой, но еще не официальный, изящный в движениях, красивый лицом, – весь стройность, интеллигентность и почти что радушие.

– Здравствуйте, – ласково приветствовал он Баграмова. – Прошу садиться, – и он предупредительно снял с кресла гитару, подчеркнуто вежливым жестом приглашая гостя занять место.

Емельян выжидательно сел на стоявший у столика стул и с нескрываемым удивлением рассматривал эту странную здесь обстановку.

– Прежде всего будем завтракать, – сказал Тарасевич. – Любаша, вы нас оставьте вдвоем, – обратился он к женщине.

– Я пойду к Соне, – лениво-капризным тоном отозвалась женщина, выходя из комнаты.

Баграмов проводил ее внимательным взглядом. Да, эта дама получала вполне достаточное питание. Откуда же?

– Мне тридцать шесть! – пояснил Тарасевич, поняв его взгляд по-своему и приосанясь.

– Значит, мы с вами почти ровесники, – сказал Емельян. – Мне тридцать восемь.

Тарасевич взглянул на него с удивлением.

– Вам?! Мы с вами?! – Он неловко усмехнулся. – Тем более вам должно быть понятно…

– Да, понятно, если не чувствуешь плен как несчастье, как смерть… – начал Баграмов.

– Я вас для того и пригласил, – перебил Тарасевич.

– Посватать?! – резко спросил Емельян.

Тарасевич хохотнул.

– Вы шутник! Хе-хе!.. Писатель за словом в карман не полезет! Нет, я хочу вам сказать несколько очень серьезных слов.

– Я слушаю вас, господин главный врач, – с подчеркнутой сухостью произнес Баграмов.

– Меня зовут Дмитрий Иванович, – мягко сказал Тарасевич, налив кофе себе и придвинув стакан Баграмову.

Он открыл и подставил полную сахара сахарницу, хлеб, масло, яйцо.

– А меня – санитар Баграмов, – вызывающе произнес Емельян.

– Что делать! Конечно, вам нелегко, – сочувственно и по-прежнему мягко ответил врач. – Я слышал, вы там самоотверженно работаете с больными, не жалея здоровья и сил…

– Какое там, к черту, самоотвержение! Люди в беде! Тысячами ведь люди гибнут. Что вы, не знаете?!

– Но вы и сами не так уж здоровы! Вы говорите, что вам тридцать восемь, а на вид пятьдесят или больше! Прошу вас кушать, – любезно напомнил Тарасевич, заметив, что Баграмов не прикоснулся к предложенному завтраку.

Близость еды мешала Баграмову думать и говорить спокойно, как он хотел бы. Он инстинктивно чувствовал в Тарасевиче врага, но стоило больших сил не поддаться ему.

– Благодарю! Мы с товарищами уже получили свой завтрак. И я на свое здоровье не жалуюсь: люди вокруг умирают, а я еще ничего, держусь! – отказался от угощения Емелъян.

– А нервы? Мне говорил старший врач отделения…

– Имел удовольствие сказать ему несколько слов от души! – усмехнулся Баграмов. Он подумал, что именно Коптев, как и грозил, теперь требует его отчисления из лазарета в рабочий лагерь.

– Всех издергали нервы, у всех могут быть столкновения, – примирительно возразил Тарасевич. – Но вас здесь все уважают, в том числе доктор Коптев. Мы знаем вашу профессию и ценим ее… Вы читали газету? – внезапно спросил он.

За несколько дней до этого в лазарете действительно появилась фашистская газета «Клич», вероятно рассчитанная немцами не только на пленных, но также и на гражданское население захваченных фашистами областей. Что-нибудь более гадкое трудно было себе представить.

– Газету?! – возмущенно переспросил Емельян – Вы, кажется, называете газетой фашистский листок, где выступают предатели?!

Тарасевич поморщился. Резкие выражения были не по душе ему.

– Емельян Иванович, позвольте сказать вам прямо, – вкрадчиво заговорил он, прихлебывая кофе, – с вашим характером вам не выжить. А между тем остаться в живых совершенно возможно. В нашем лагере, – может быть, вы слыхали, – над кухней живет в отдельной комнате очень крупный русский инженер. Он, как и вы, прошел тяжелую школу. Но недавно, взвесив все обстоятельства, все же решил, что факт земной жизни в конечном счете важнее всего. Он, как практик и реалист по профессии, не верит в загробное существование. Раз обстоятельства заставляют приспособляться или погибнуть…

– Какую же подлость он сделал? – перебил Емельян.

– Расценивать вещи как подлость или не подлость – личное дело каждого, – снова поморщившись, возразил старший врач. – Этот инженер согласился отдать свои знания… – Тарасевич замялся.

– Фашистам, – помог Баграмов. – Ну-с, а что же вы предлагаете мне?

– Я не хочу вам навязывать, но поймите: лицо печатного органа зависит во многом от того, кто в нем работает… – Тарасевич затруднялся в подборе слов. Резкие реплики Баграмова сбивали его с намеченного пути. – Я только хотел сообщить, что если бы вы пожелали заняться любимым трудом и писать… в газету… – Тарасевич запнулся, тонкими пальцами потер висок и вдруг нашелся: – Ну, знаете, просто сценки, рассказы, без всякой тенденции… не против своих убеждений, а… Просто… ну, просто… Ведь, скажем, Чехов писал же без всякого направления…

– Чехов?! Без направления?! Как вы смеете так про Чехова! Всю жизнь он сражался с подлостью и темнотой! – воскликнул Баграмов.

– Тем более! – обрадовался Тарасевич. – А здесь разве не темнота? Оглянитесь – какая вокруг позорная деградация русского человека! Ведь наши люди нисходят на низший и низший уровень, неумыты, грязны, опущенны. Что ни слово, то ругань… Надо будить умы, способствовать оживлению мысли… – Тарасевич взглянул на собеседника. Тот слушал, опустив глаза и глядя на скатерть перед собою. В голосе Тарасевича послышались нотки уверенности. Он решил, что нашел ключ к этому колючему, нетерпимому человеку. – В плену мы не будем иметь другой прессы… Но ваше участие превратило бы вас в благородного деятеля русской нации тем, что дало бы направление этой печати…

– А что бы я получил за это? Мне тоже дадут отдельную комнату? – спокойно спросил Баграмов.

– Все условия для работы, – бодро отозвался Тарасевич.

– А такой, как у вас, пропуск в город?

– Я думаю, это не исключается… наоборот!

– Пианино, гитару, кофейник… – со сдержанной яростью перечислял Емельян то, что видел вокруг.

– Вы насмехаетесь? – насторожился его собеседник.

– Нисколько. Я просто хочу знать цену… Что же мне с вами кокетничать, я человек по натуре грубый, как вы заметили, резкий, прямой…

– У вас будет питание, удобства, возможность поправить здоровье, работать по специальности, – не решаясь поверить словам Баграмова, осторожно перечислял Тарасевич.

– Спать на пружинной кровати и с сытенькой девочкой?! – прервал Емельян и резко поднялся с места. – Благодарю. Мне не подходит!

Он шагнул к двери.

– Подумайте, господин Баграмов! – выкрикнул вслед Тарасевич.

– Спасибо, – бросил Баграмов с порога. – Нам с вами не по пути, господин благородный деятель нации!..

Он вышел. Одышка сдавила грудь, когда он почти взбежал к себе на третий этаж.

Из общей санитарской комнаты, где по стенам были устроены нары и помещались двадцать два человека, никто не спешил в этот день на работу. Всем было известно, что писателя вызвал «Паш а», как прозвали Тарасевича за его отношение к женскому персоналу – к пленным санитаркам, медсестрам и молоденьким женщинам-врачам, очутившимся в его власти.

Товарищи обступили Баграмова.

– Ну что? Для чего звал Паш а, Емельян Иванович?

– Предлагал продаться фашистам, – с негодованием, громко сказал Емельян. – Хотят купить…

– Тс-с-с! Тише вы! Разве так можно! – остановил учитель-математик, который, работая санитаром, все свободное время решал алгебраические задачи по задачнику, найденному среди книг в лазарете, и отчаянно боялся политических разговоров.

Но Емельян не мог успокоиться:

– Писать для фашистской газетки! Сволочь!

– Успокойтесь, Баграмов, – вмешался другой санитар, инженер-плановик из Саратова. – Конечно, нельзя принять его предложение, но лучше все-таки не кричать.

– А почему не кричать?! – возмущенно кипел Емельян. – Все должны знать, что Тарасевич – изменник, подлец!

– Емельян Иваныч, мы все это знаем, – настаивал инженер, – успокойтесь. Помните, где вы!

– Мы все изме… менники, раз мы в п… п… плену! – неожиданно выпалил их товарищ, которого все называли по званию, но уменьшительным именем – «капитан Володя».

– Не болтайте-ка чушь, капитан! – взорвался Баграмов. – Если лично вы перебежчик, то лично вы и изменник. Нельзя всех судить по себе!

Накипевшая на сердце Емельяна злость распаляла его всё больше и вырвалась в этом несправедливом упреке.

– По… по… ос… себе?! – воскликнул Володя, побелев от гнева. – Я п… п… перебежчик?!

– Почем я знаю! Вы повторили подлую мысль фашистов. Зачем?! По чьему приказу? Геббельс старается нас убедить, что в СССР всех пленных считают изменниками. А вы для чего хотите в этом уверить советских людей? Тарасевич и вам обещал колбасу и жирную бабу?!

– Да вы сбесились, т… товарищ Б… баграмов! Я – командир Красной Армии. А вы меня обвиняется ч… черт знает в чем! Хоть вы и ст… ст… ста… арик, я вам мо… орду набью! – Голос капитана дрогнул от незаслуженной горькой обиды.

Баграмов увидел лица обступивших их санитаров – Сашки-шофера, Андрея-татарина, саратовского инженера, Яшки, Юзика, – все они смотрели на Емельяна с укором. Володю любили и уважали.

«Что это я?! Разозлился на Тарасевича, а на кого нападаю?!» – опомнился вдруг Баграмов.

– Вы, Володя, меня извините, я вас не хотел оскорбить. Уж очень этот стервец распалил меня, – взяв себя в руки, виновато обратился он к капитану. – Но подумайте сами: только враг может такими, как ваша, «теориями» долбить по башке и без того убитых людей! Вы слышали про ноту советского правительства о фашистских зверствах над пленными?

– Н-ну, с… с… слышал, – сказал капитан.

Об этой ноте еще в декабре рассказывал сбитый вблизи Смоленска советский летчик. Многие передавали из уст в уста ее содержание.

– Вот о чем мы громче должны говорить! Пусть все знают, что родина помнит о нас и тревожится нашей судьбой. А проповедью, что все мы изменники, фашисты хотят разложить и морально убить того, кого еще не убили физически.

– Агитпункт закрыть! – повелительно скомандовал в дверях Коптев. – Санитары, марш на работу! А вас, господин Баграмов, покорно прошу – зайдите ко мне, – приказал он сухо.

Только тут Баграмов заметил, что во время его столкновения с капитаном все двадцать санитаров сгрудились возле них. По приказанию Коптева все бросились вон – кто захватив рукавицы и ремни для носилок, кто – с черпачком и ведром, кто со шваброй…

– Господин Баграмов, – оставшись наедине в комнате врачей, интимно сказал Коптев, – я думаю, что России будет очень нужна после войны интеллигенция. Мы, врачи, и Дмитрий Иванович, и я, и другие, стараемся сохранить вашу жизнь. Мы даем вам возможность работать при лазарете, а не идти ни в каменоломню, ни на разгрузку угля, ни в шахту, куда вас отправят, если мы вас отчислим. Я, как русский интеллигент, от всей души вам желаю добра. У нас с вами могут быть разные взгляды, но я считаю, что России нужны люди разных воззрений…

– А я вот считаю, что люди ваших воззрений ей ни на что не нужны, – отрезал Баграмов.

– Емельян Иванович! У меня тоже есть нервы и самолюбие, – сдержанно сказал Коптев. – Я сам страдаю, глядя, как гибнут русские люди, – добавил он, понижая голос. – Но обстоятельства плена сильнее нас. Не будьте же близоруки: Россия почти разбита, капитуляция перед Германией неминуема – три месяца раньше, три позже… Я всею душой хочу сохранить вашу жизнь и талант, но увольте от этой чести, если за это меня повесят! Я тоже хочу возвратиться к семье. А вы тут устроили сталинский агитпункт. Хотите в петлю? Ваше личное дело. Возьмите веревку и удавитесь. Но вы же тянете за собою других!

– Я считаю, господин Коптев, что вам удобнее всего не шпионить, – тогда ваша совесть будет чиста, – возразил Баграмов. – Когда ваши хозяева спросят, как вы допустили такого вредного человека мыть в лазарете полы и выносить параши, то вы скажете, что ничего про этого типа не знали. Понятно?!

– Я забочусь не об одном себе. Как русский интеллигент…

– Бросьте дурачиться, Коптев! Где, к черту, вы русский?! – оборвал Емельян. – Однако я вам за совет отплачу советом: не верьте фашистам. Советский народ победит! Год раньше, год позже!.. Хотите вернуться домой? Значит, не суйтесь, куда не зовут, а то вас не дома, а здесь же удавят наши! Я, русский советский интеллигент, считаю, что люди слишком уж «разных взглядов» России не нужны – ни до, ни после войны. Понятно?

– Относительно меня лично вы ошибаетесь, – настойчиво возразил Коптев.

– Ладно. Хватит. По-моему, между нами всё сказано! – отрезал Баграмов и вышел, теперь уже совершенно уверенный, что после столкновений с Тарасевичем и Коптевым он так или иначе будет отчислен в рабочий лагерь.

«Что же, пожалуй, оттуда будет удобнее бежать, не говоря уж о том, что в рабочей команде легче и затеряться, скрывшись с глаз этих бдительных «доброхотов»!» – подумал Баграмов…

Когда после работы сошлись санитары с разного рода съестным уловом, один из самых «оборотистых», Сашка-шофер, подошел к Емельяну.

– Отец, где ваша коробка? – спросил он.

– Что за коробка? – не понял Баграмов.

– Коробка, ну, понимаете, для табаку… Или у вас кисет?

– Ни того, ни другого, – усмехнулся Баграмов. – А у тебя что, кисет или коробка?

– Кисет.

– А, кисет! Значит, есть и табак! Оставь покурить.

– Да нет, я хотел вам в коробку насыпать, – смущенный тем, что привлек внимание окружавших, сказал Сашка. – Ну, в бумажку, что ли, отсыплю…

На следующий день другой санитар, Иван-белорус, возвратясь с обхода рабочего лагеря, молча сунул Баграмову в руку какую-то влажную тряпицу – в ней оказался кусочек сала.

Емельян был растроган этим внезапным проявлением братской заботы. Но вскоре заметил, что это относится не только лично к нему, что в последнее время вообще во всей санитарской комнате произошло какое-то общее сближение. Прежде бывало, когда ночные, вернувшись с дежурства, ложились спать, в комнате стоял постоянный шум: стучали костяшками домино, спорили из-за карт, ругались… Теперь же, если кто-нибудь вел себя шумно, ему напоминали:

– Ты что, человек?! Видишь – спят!

И голоса утихали.

Баграмов числился старшим ночным санитаром и бессменно дежурил все ночи подряд. Это устраивало его: в ночные часы он мог выбрать время, чтобы читать и писать, а днем отсыпался. Это устраивало и дежурных врачей, которые были уверены, что Емельян не заснет и при серьезной нужде тотчас же разбудит врача.

Засыпать после завтрака стало уже привычкой Баграмова.

Дней через десять после столкновения с Тарасевичем Емельян только успел заснуть, сменившись с дежурства, не услышал команды «ахтунг» и проснулся уже тогда, когда в санитарское помещение вошли немец-оберштабарцт, комендант лагеря, фельдфебель, унтер, Коптев и Тарасевич.

– Wer ist dieser Mensch? [32]32
  Что за человек?


[Закрыть]
– спросил немецкий начальник при взгляде на лежавшего лохматого человека со встрепанной седой бородой.

– Der ist russisch Schriftsteller. Er arbeitet als ein Nachtsanitater, [33]33
  Это русский писатель. Он работает ночным санитаром.


[Закрыть]
– живо пояснил Тарасевич.

Баграмов успел в этот момент подняться, как остальные.

«Сукин сын! Вот он со мною и рассчитался! – подумал Баграмов. – Мог бы сказать «санитар» – и все, – так нет, подчеркнул, что «шрифтштеллер»!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю