Текст книги "Пропавшие без вести"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 84 страниц)
Глава восьмая
Всем знакомый, звучный и мужественный голос, которого ждала каждый день вся страна, торжественно возвестил по радио о провале гитлеровского плана окружения и взятия Москвы. Но ощущение всеобщей опасности отходило медленно… В зимнем сражении освобожденная от непосредственной угрозы, Москва-победительница пережила ощущение подъема в какие-то несколько дней, а затем остыла и сама еще не решалась поверить. Позади лежала как бы победа и словно еще не победа. В этой смутной неполноте ощущений, вероятно, сказалось огромное нервное напряжение предшествующего десятка недель, когда москвичи вместе со всей страною бросили все свои силы, всю волю, все нервы на колеблющуюся чашу весов истории.
В первые дни по освобождении Клина, Калинина, Ржева миллионы людей ожидали, что, как было в восемьсот двенадцатом с наполеоновской армией, захватчики побегут, покидая русскую землю… Уже рисовалось всеобщее торжество. Казалось, история должна повториться. Но все словно застыло в жестоких двадцатипятиградусных морозах. После стремительного броска Красной Армии в декабре-январе продвижения фронта вперед на отдельных участках казались уже обидно незначительными.
В домах москвичей было холодно и неприютно. Центральное отопление почти не действовало, голландки было нечем топить, жители обзаводились «буржуйками» времен гражданской войны – крохотными железными печурками, пригодными лишь для того, чтобы вскипятить чайник и слегка отогреть руки.
Лопнувшие от взрывной волны оконные стекла заменяли фанерой, подушками. Ложась в постели, люди накидывали поверх одеял пальто, платками окутывали плечи и головы.
Учреждения эвакуировались, многие предприятия остановили работу. За много лет впервые появилось множество безработных. Не хватало продовольствия, длинные очереди женщин, стариков и подростков в морозную лють задолго до рассвета выстраивались у продовольственных магазинов. Но поутру отворялись двери, и стоявшие первыми передавали назад по очереди, что сегодня опять ничего в магазине нет и не будет.
Тяжело переживала эту зиму Москва-победительница, оттеснившая врага от своих ворот.
Ксения Владимировна жила занятой жизнью: утром и днем – в школе, вечером и ночью – в госпитале. Непосредственная необходимость в ночных дежурствах у постели Балашова уже миновала. Он поправлялся. Но жена продолжала приезжать каждый вечер и оставалась возле его постели до утра, сидя дремала.
Петр Николаевич мягко настаивал на том, чтобы она не изводила себя ночными дежурствами. Но как было сказать ему, что в госпитале теплее, чем дома, что стакан горячего чая, который ей здесь приносят, она предпочитает выпить с сахаром и в тепле, а не в собственной комнате, где ночью замерзает вода…
Каждый вечер, направляясь в госпиталь, Ксения Владимировна опасалась, что Балашов спросит о сыне. Но он не спросил ни разу.
…Уже во время декабрьских боев, когда фашисты бежали, оставив Калинин, Ксения Владимировна обнаружила в почтовом ящике письмо от Ивана. Это был обычный красноармейский треугольничек с кратким уведомлением о том, что здоров и что только что прибыл на новое место службы. Он сообщал новый номер почты, посылал пожелания и приветы.
«Была у меня одна странная, неправдоподобная встреча в пути на новое место моей службы. Эта встреча не дает мне покоя, хотя она и похожа больше на сон, чем на действительность. Но о ней я рассказывать подожду», – приписал Иван под конец и еще раз просил не забывать его письмами.
Ксения Владимировна захватила письмо с собой в госпиталь, еще сомневаясь, еще колеблясь, заговорить ли самой об Иване. Но потом подумала, что ведь от радости не бывает плохо.
– От Вани! – радостно сообщила она, как только вошла в палату, и подала письмо Балашову.
Балашов уже несколько раз перед этим пытался читать, но из этого пока еще ничего не получалось. Строки двоились. Буквы сдвигались одна над другой с двойным очертанием каждой линии… Сначала рябило в глазах, потом наплывали какие-то точки, круги, все окутывалось туманом.
Петр Николаевич с посветлевшим лицом подержал в руках треугольник, посмотрел на него, словно пытаясь узнать почерк сына, и передал Ксении.
– Ну, прочти же! Я боялся, что он не выбрался из окружения. Ведь он был где-то рядом со мною, – признался он ей в первый раз.
И Ксения читала, наблюдая радость отца.
– Вот видишь, прибыл на новое место, – сказала она в заключение.
– Да, да… новое место службы… Ты ему напиши, что я поправляюсь… Будем ждать еще писем, – ответил Балашов, силясь держаться так же радостно, как в первый момент.
Но сам он уже был уверен, что это письмо написано в последние дни сентября, в те самые дни, когда его сына откомандировали из ополчения к новому месту службы.
Он еще подержал в руках этот почти на три месяца запоздавший листок, отдал жене, даже не попросив ее рассмотреть дату… Он просто припомнил ту девушку, начальника полевой почты, которая под обстрелом, ценою потери сестры, доставила свой почтовый груз в окруженные части под Вязьму… Вероятно, какое-то подобное чудо вынесло и письмо Ивана в Москву…
Да, письмо Ивана, бесспорно, написано было тогда, на другой или, может быть, на третий день после того, когда сам Петр Николаевич побывал в ополчении. Как это бывает, окаянная деликатная щепетильность, граничащая с лукавством и лицемерием, помешала ему тогда сразу задать ополченским начальникам наболевший вопрос о сыне. Сначала он говорил о том, что должен был говорить в интересах армии. Потом, пока начальник ополченского штаба по тому же делу вызвал своих подчиненных, они поговорили о положении на фронтах, в частности – на фронте их армии, потом со штабными работниками ополчения разграничивали задачу между армиями по картам, и только лишь после этого, когда прошло полтора или два часа, он спросил про сына. Справка была наведена быстро – минут через десять. Но в это время Иван уже успел затеряться в глухой сети прифронтовых дорог, должно быть, на какой-нибудь попутной машине.
Можно было еще попытаться перехватить его, связаться со штабом армии, в которую он был направлен, и опять все то же ложное чувство удержало отца.
Петр Николаевич помнил и тот разговор с Бурниным о старших сержантах и их заменимости. Нет, он не лицемерил тогда. Он, Балашов, говорил то, что думал и чувствовал, а вот думал и чувствовал он именно так, а не иначе, вероятно, именно потому, что не сделал того, чего прежде и больше всего требовало его отцовское сердце, не подчинился простому человеческому чувству, не погнался за сыном в тот штаб ни по радио, ни по проводу телеграфа, ни по сложной сети телефонных связей, через которые мог бы добиться…
А на двое суток позже, когда чувство досады на себя стало мучить и жечь, он уже ничего и не мог бы добиться. В то злое время начало все мешаться, и провода отказывались разыскивать не только сержантов, но генералов и маршалов. И в те часы Петр Николаевич уже понимал, что долг приказывает ему погасить это личное чувство, отвлечься, и все силы ума и волю свою полностью отдать армии… Личному в тот момент не осталось места… В это время он был прав перед сыном в том, что не позволял себе о нем помнить, а вот там, в ополченском штабе, – там не был прав…
Вот он поправится, выйдет из госпиталя и тогда уже сам попробует наводить справки.
Но Петр Николаевич еще не мог ходить. Неужели же инвалид?! Товарищ с отнятою ногой выписан из госпиталя, уехал и получил уже назначение в штаб. А ты вот с неотнятою ногой продолжай лежать! Доктор сказал, что если бы на десять лет помоложе, то все уже, вероятно, срослось бы… Значит, все-таки старость, что ли?!
Петр Николаевич нервничал.
Начальник отделения госпиталя вызвал Ксению Владимировну к себе, сказал ей, что для здоровья мужа важно спокойствие и, может быть, целесообразно его взять домой до полного выздоровления.
Тогда в крайнем смущении Ксения призналась врачу, что в ее домашнюю обстановку больного взять невозможно: холод, лопнули стекла, нечем топить, вода по ночам замерзает, и что у нее просто нет средств: аттестат Петра Николаевича она так и не получила, – верно, он затерялся где-то, а беспокоить его этими бытовыми делами в его состоянии она не считает себя вправе…
Врач глядел удивленно, даже словно бы с недоверием.
На другой день к ней явились двое военных – капитан и майор, привезли ордер на квартиру, какие-то ордера в распределители ширпотреба, где можно все получить. Она помчалась смотреть квартиру в благоустроенном доме, где действует отопление, а на кухне горит газ…
Все разрешилось так просто, что Ксения Владимировна даже растерялась от обилия материальных благ, которые, казалось, сами собою пришли к ней в руки, а Балашов был теперь дома, с ней, на новой, удобной квартире. Она даже чувствовала какое-то неудобство перед окружающими, которые так и мерзли в квартирах с разбитыми стеклами, раскалывали на дрова табуретки и кухонные столы, мечтали о лишнем литре керосина, о килограмме картошки…
Ксения боялась оставить Петра Николаевича, еще не окрепшего, одного в квартире, но он сам «прогонял» ее в школу, и она уезжала из дома на три-четыре часа, чтобы проведать ребят, которые продолжали ютиться при школе, хотя и школа, бывало, в связи с перебоями в топливе, оставалась морозной по нескольку дней. Они продолжали в школе дежурства, назначали бригады, ходили чтецами по госпиталям или попросту собирались стайками, чтобы вместе сбегать в кино. Ксения Владимировна всегда старалась захватить с собой для Сени Бондарина бутерброд потолще, подкормить кого-нибудь из особо нуждающихся ребят. Глядя на то, с каким проворством они уминают ее угощение, она от души была рада, что получает теперь такой замечательный «генеральский» паек…
С первыми оттепелями Петр Николаевич начал выходить на балкон, сначала с помощью Ксении, а через неделю, опираясь на костыли, уже самостоятельно выходил сидеть, вдыхая запахи предвесенней свежести, возвращаясь к бодрости, к жизни. Читать газеты ему еще было трудно, но все-таки зрение стало лучше. Он уже мог писать, разговаривать по телефону. И втайне от Ксении Владимировны он стал наводить справки о сыне… Часть, номер которой был обозначен в последнем письме Ивана, не существовала более. Но отдельные люди из этой части встречались по госпиталям. Он продолжал наводить справки, один оставаясь дома. Даже самое слово это казалось ему странным. Дом!.. Его дом… Он попал домой в первый раз более чем за четыре года… Тюрьма, потом сразу фронт, потом госпиталь. Ощущение дома входило в него теплом, которое умножала своим вниманием Ксения. Разумеется, если бы были все вместе, если бы Ваня и Зина оказались здесь, полнота этого чувства усилилась бы во много раз… Петру Николаевичу даже казалось, что если бы это была не новая, благоустроенная квартира, а тот их старый домишко, может быть даже ощущение дома было бы и еще полнее…
Оставаясь в доме часами один, Петр Николаевич вспоминал друзей и знакомых, кое-кого из сотрудников погибшего при пожаре первого мужа Ксении Владимировны и, когда возвращалась Ксения, задавал ей вопросы о них…
…И сколько же раз в недоумении, в удивлении, в изумлении и негодовании слышал остерегающий шепот:
– Тише ты, тиш-ше! Ведь его же давно уж…
И Балашов не сразу, но научился без пояснений понимать, что такое «давно уж». «Да, столько воды утекло… Что? Воды?! Какой воды?! Столько жизней!.. Стольких людей мы лишились… Товарищей, коммунистов!.. Так как же они потеряли свою партийную честь?.. Может ли быть?! Но разве, не разобравшись, таких-то людей обрекли бы на смерть и проклятие поколений?! Значит, действительно все подтвердилось? Ведь вот же со мной разобрались, хотя я тоже был «там» и вокруг плелись грязные сети, а теперь… Так, значит, и Тухачевский и Блюхер, Бубнов, Егоров… Да как же тут скажешь «не может быть»! Как же все это случилось? А жить-то ведь надо и надо драться с фашистами… и… молчать?.. Да мыслимо ли молчать?! – возмущалось все существо Балашова. – Но ведь война! Приходится! Что же сейчас разговаривать, когда надо действовать, прилагать все силы к одному – к победе над Гитлером…»
Ни сознание, ни чувства не могли примириться с мыслью, что эти верные революции, верные партии люди ушли в чужой лагерь… Продались??
«А вдруг все это интриги?! Вдруг эти же самые кюльпе оклеветали самый цвет Красной Армии, а кто-то… Но ведь они же оправдывались, отвергали, негодовали?! А он, этот «кто-то», все же поверил не коммунистам, а фашистским наветам, как обо мне… А фашисты читали наши газеты и радостно потирали руки…»
– Не может быть! – стонал Балашов. И снова терялось зрение, темнело в глазах и начинала отчаянно болеть голова…
Говорить об этом с Ксенией он не решался. Как-то она уже это пережила. Когда он возвратился «оттуда», она уже поверила в справедливость. Он не рассказывал ей деталей своих обвинений и не хотел бросить ее снова в тот же кипящий котел сомнений и мук…
И когда появился Рокотов, Балашов и ему не высказал ничего из этих мыслей. Он воюет, а сердце воина не должно подвергаться сомнениям. «Оставим на после войны», – решил Балашов.
Да, Рокотов появился. В конце марта он неожиданно сообщил Балашову по телефону, что несколько часов проведет в Москве и полтора-два часа из этого времени будет свободен. Обедать? Нет, он уже пообедал
А спустя полчаса после телефонного звонка он уже сам приехал к Петру Николаевичу. Сидели, перебирая в памяти живых и погибших товарищей. Рокотов с особенной болью говорил об Ивакине, который, не выйдя из окружения, застрелился. Ему казалось, что если бы тогда он уговорил Ивакина выехать, тот не погиб бы.
– Он понимал, на что оставался, – возразил Балашов. – Мы этому человеку Вяземской круговой обороной обязаны. Ермишин да Острогоров там такой ералаш натворили!.. Если бы Ивакин тогда еще при тебе не выехал в армии правого фланга, вряд ли удалось бы нам столько времени продержаться…
– А ведь вы стояли в те дни одни-одинешеньки с запада между фашистами и Москвой, – понизив голос, сказал Рокотов. – Как оно получилось, такое зловещее положение, я до сих пор не пойму!.. Вам небось и не думалось, что, кроме вас, перед столицей нет никакого фронта…
– Да что-о ты?! Не может быть! – в изумлении прошептал Балашов.
– И не может быть, и все-таки было! – твердо сказал Рокотов. – Кто-кто, а я-то уж знаю. Ведь и ты поразился тогда, что меня отзывают в такой тяжелый момент. А прибыл на место, на новый рубеж, – кем командовать? Нет никаких войск, ни штабов! И помчался в погоню, а вокруг уж фашисты… И ведь что удивительно: оказалось, что всюду перетасовка такая – переподчиняли в то самое время целые армии. Для чего?!. А фронта десять дней тогда не было. Открытой стояла Москва… Знал бы об этом Гудериан… Беда! Да-а, вот видишь! И сколько прекрасных людей погибло… А даже некролога не напечатали, когда стало известно, что Ивакин погиб. От Чалого я узнал и про Ивакина и про Острогорова. А Ермишин – как в воду…
Балашов слушал молча. Он не имел оснований не верить Рокотову, но поверить в такое было немыслимо. Ведь он же знал, знал Красную Армию с самого дня ее возникновения. Это была настоящая армия – мощная, отлично организованная. Не напрасно и не хвастливо считали ее самой сильной армией в мире. Ведь вон как ослаблена ее мощь и организованность! Если бы Фрунзе был жив… Но Балашов отозвался лишь на последнюю фразу Рокотова:
– Позорно Логин покончил: как он бросил Ермишина, гадко себе представить! Если бы не застрелился сам, пришлось бы его… – глухо, с ненавистью ответил Балашов.
– А вот получается, что Ивакин и Острогоров перед судом истории и народа вроде как рядом стоят: волей военной судьбы в окружение попали и застрелились, – продолжил Рокотов.
– Нехорошо! Стыдно перед Ивакиным! – В волнении от всего услышанного, Балашов поднялся и, постукивая палкой, прошелся по комнате. – Логин и заживо был покойник, зависть его заедала, карьеризм. Именно вот такие, как он, натворили нам всяких бед. А в Ивакине сколько было самоотверженной жизни! Он бы еще и после войны вкалывал бы где-нибудь, болячки войны исцелял бы, да без хныканья, бодро и даже весело. И воевал-то ведь весело, а уж в нашем ли деле веселье! Да еще в такой обстановке…
Балашов умолк, и оба они помолчали, словно в честь погибшего друга.
– Ну, а все-таки расскажи ты мне, как же вы справились? Как же вы проводили зимнее наступление? Что изменилось зимой? – спросил наконец Балашов.
Рокотов задумался, собираясь с мыслями.
– Ну, как же что изменилось! Дороги нам крепкие послала зима – это раз. Резервы свежие подошли с востока – это два. Артиллерию подготовили кучно – три. Заняли выгодные плацдармы, боеприпасы сосредоточили… И все это в темпе, без проволочек. Все понимали, что время не ждет… Создалась, значит, плотная насыщенность всех участков людьми и огнем… Расстояния от штабов до переднего края стали короче, значит, прочнее связь, отчетливее управление боем – это четыре… Впрочем, бывало, что связь по-кутузовски, через связного с пакетом, осуществляли… да, правду сказать, и нередко с пакетом… Но самое главное – инициатива людей. Москва, знаешь, стала символом поражения или победы… И… как сказать… То самое испанское вдохновенное тридцать шестого года «No pasaran!» сыграло огромную роль… – Рокотов снова задумался, словно бы проверяя в уме, все ли он перечислил, и заключил: – И потом – ведь никто уже ни черта не боялся. Опасливость перестраховщика у командира пропала. Ее ведь в мирное время службисты плодили, а тут получилось, что ничего все равно хуже смерти не будет… Службисты, конечно, остались, но только в стороне от сражений, а в боевой обстановке они скоро поняли, что именно личная перестраховка и несет им погибель… А в массе-то, в большинстве, и командиры и рядовые бойцы за победой не шли, а лезли, что называется – пёрли!.. Сквозь сугробы, сквозь вьюгу, сквозь пули и пламя – напролом!.. Техники, правда, еще маловато было, но ее, на старинный манер, заменяли солдатской кровью, как говорится – костьми, головами… Вот так все и было. Вот как мы добывали эту победу, – закончил Рокотов.
– А дальше как же, по-твоему, возможно еще повторение прежнего – нарушения связи и управления, прорывы, глупость приказов? – спросил Балашов.
– Да ведь как сказать… – Рокотов чуть замялся, подбирая слова. – В принципе ничего еще не изменилось. Изменение обстановки было конкретное: резко сузился фронт, и все уплотнилось… Я бы сказал, что пока нам не опыт помог, а скорее отчаянность… В общем, много еще неурядиц…
Балашов, слушая Рокотова, сидел с опущенной головой, набычив крутую выпуклость лба.
– Чуется, что надолго затянем, – задумчиво сказал он, – по башке-то он получил под Москвой, а сил у него еще много. – Балашов сказал, как говорилось в народе, «он» и сам усмехнулся этому обороту. Но Рокотов не заметил этого.
– Да, порядочно сил. А мы-то пока-а еще поднакопим!.. Пожалуй, он нашего превосходства не станет ждать! – отозвался вслух Рокотов.
– Боюсь, что Москва его научила, что он теперь подготовится еще крепче, – продолжал Балашов. – У них ведь теорию любят. Небось сейчас его лучшие генеральские силы сидят над разбором Московской битвы. Конечно, опыт ему показал, что Россия не Франция! И, конечно, он, как и мы, должен сейчас понимать, что теперь уже в последний раз пойдет схватка. Теперь он все силы погонит в бой. И если мы не сумеем разбить его в этом году…
Балашов не договорил, и оба задумались…
– Ну, а если мы в этом году не сумеем? – задал вопрос Рокотов после минуты молчания, глядя в пол и сосредоточенно обводя носком сапога по квадрату паркета.
– А нельзя не суметь! Должны! – сказал Балашов как-то очень просто. – Третьей такой битвы, какая нам предстоит, нельзя себе и представить. И мы в эту, вторую схватку все вложим, и они, хоть из кожи лезь… – Балашов запнулся, на пять секунд замолк и, медленно расставляя слова, закончил: – А если не разобьем в этот раз, то, конечно, не миновать третьей битвы… Но только не скоро ей быть в этом разе, а быть ей тогда после долгих лет муки и рабства… Я этого и представить себе не смею… – И шепотом он добавил: – Я видел, что это такое… Видел своими глазами все эти железные средневековые клетки, дыбу, плети…
Рокотов взглянул на него удивленно и непонимающе:
– Как так – видел? Откуда?
– Понимаешь ли, я тебе не сказал – ведь я сына ищу. Сын пропал где-то там, вблизи Вязьмы… По госпиталям, ну, везде, где возможно, искали. Конечно, о партизанах мы еще знаем не все… Но тут, в наркомате, я встретил в отделе кадров давнишнего друга. Тот мне по секрету открыл, что один смельчак по заданию пробрался с кинокамерой в лагерь наших военнопленных… и мне показали… да-а, по-ка-за-ли!.. Конечно, секретно, неофициально мне показали этот документальный фильм…
Балашов осунулся, посерел, как будто в одну минуту постарел, говоря об этом, и голос его задребезжал и охрип. Он не смотрел на Рокотова, а глядел прямо перед собою, в серое, затянутое облаками небо над московскими крышами, глядел, как на экран, словно видел там эти картины.
– Сам понимаешь, он очень короткий, этот фильм, очень! – сдавленным голосом добавил Балашов.
– Ну и что? – спросил Рокотов, нарушив новую долгую паузу.
– Не видя в глаза, такого нельзя придумать… Но, знаешь… Может, игра возбужденного воображения… Я, кажется, сына признал среди этих людей… Неправильно я сказал, что признал… Они ведь и на людей-то мало похожи! Я силюсь отбросить такую мысль, а все она снова и снова… – Балашов вдруг встряхнулся, будто отгоняя кошмар – Да нет, ведь я тебе не о том. Я хочу сказать, что в этой, которая нам предстоит, в этой самой тяжелой схватке, мы непременно должны фашистов разбить. Должны – вот и все! И если тебе случится нужда в человеке, которым…
– Я к тебе ехал и сам все о том же думал, – перебил Рокотов. – Но ведь ты еще не вполне на ногах…
– Долечивают. Голова, говорят, оказалась крепче ноги. А нога, вот видишь, отстала… Пользуюсь головой, кое-что пишу. Подвожу для себя итоги промахов и ошибок. Мой опыт короткий, но очень насыщенный. Думаю, будет польза. А вот как использую эту работу – не знаю… Ну, а как вы сейчас стоите на фронте? – спросил Балашов.
– Стоим! – ответил Рокотов. – Идти нам вперед нельзя – ни сил, ни коммуникаций. В общем, как говорится, «активная оборона и поиск разведчиков». Готовимся к лету. Ну, и фашисты уперлись, стоят… Тоже готовятся…
Рокотов посмотрел на часы, заспешил.
– Я попрошу начальство, чтобы тебя назначили к нам. А там как прикажут… Не угадаешь!.. – сказал он на прощание.
Балашов наблюдал из окна, как Рокотов энергично отворил дверцу машины, взглянул наверх, заметил его в окне и махнул рукой, прежде чем скрылся.
С этого дня нервное нетерпение Балашова еще возросло. Ему казалось, что в его медленном выздоровлении виновата старость…
– Это ты-то старик" – усмехнулась Ксения. – Старик сам ищет покоя, а ты от избытка покоя мучишься!
– Но ведь каждый из « тех» четырех годов приходится считать за два, а то и за три, – сказал Балашов.
– Нет, – возразила Ксения, – все четыре надо отбросить, как не было! Ведь они не прожиты! Я их совсем не хочу считать. Или, по-твоему, и я постарела за это время на десять лет? – пошутила она.
– У тебя, Аксюта, сединки прибавилось и теплоты, – ласково сказал Балашов.
– Теплоты – тебе кажется потому, что прежде я делила ее между тобой и ребятами, а теперь – все тебе одному… Я и это время войны не хочу считать, пока мы все врозь – Зина, Ваня… И ты, конечно, скоро опять уедешь… Все на отлете…
Балашов понимал, что она говорила это нарочно, чтобы сказать лишний раз, что она не верит в гибель Ивана.
Он ей не рассказал о том фильме. А после этого фильма представление о том, что Иван убит на войне, было бы проще и легче… Да, да, проще и легче. Эта картина – толпа измученных пленом людей, полицейские с плетками и дубинками, автоматные выстрелы немцев в толпу, котелки, подставляемые под поварской черпак, глумливая усмешка фельдфебеля, наблюдающего за раздачей пищи, и тут же, почти рядом с кухней, – дыба: в железной клетке столбы, а на них подвешены за руки обнаженные, полумертвые люди неправдоподобной истощенности…
Но ведь оператор не мог подойти ближе, объектив не мог заглянуть ни в холодные глаза фашиста, ни в пустые, дохлые зенки предателей-полицейских, не мог уловить и страдальческого взгляда пленников… Если бы знали фашисты, что этот ловкий советский парень стоит где-то рядом со своим объективом, его схватили бы и он висел бы так же, как те пятеро, которых он снял на пленку… А если представить себе, что эта пленка не была бы немой, если бы он зафиксировал все крики, ругань, проклятия, стоны, которые там раздавались в ту пору, – какой это был бы ад!..
«Иван или нет? Иван? Или я обознался?.. Или я обознался?..» – часами в бессоннице ночей спрашивал себя Петр Николаевич.
И вот Балашова вызвали в отдел кадров. С этого дня он считался временно прикомандированным к наркомату. Его направили в группу, которая занималась исследованиями опыта войны. Он понял, что это услуга Рокотова.
Рокотов лучше врачей почувствовал за него, что главное исцеление может ему принести только труд, активная жизнь.
Генералу, заместителю начальника группы, которому было поручено ввести Балашова в курс и метод работы, Балашов сказал о том, что он кое-что пишет по прошлогоднему опыту осенней кампании, что, в сущности, он почти подготовлен к докладу и думает, что имело бы смысл этот доклад заслушать без длительных проволочек.
Генерал не то чтобы усмехнулся, скорее значительно откашлялся и возразил:
– Вот вы, товарищ генерал, как я мог подметить, все нажимаете на ошибки, на промахи. А не думаете ли вы, что на ошибках учиться – это значит в какой-то мере оправдывать эти ошибки, придавая им положительное значение, значение опыта? Хоть с отрицательным знаком, а все-таки в самый фундамент опыта класть ошибку.
– Но ведь Ленин нас учит… – начал Петр Николаевич.
– Простите, что Ленин сказал об ошибках и о методе их исправления, это я знаю, – перебил генерал. – Партия и Верховное командование именно и подошли по-ленински. Потому-то и изжиты ошибки. Сейчас возвращаться к ним нет никакого практического резона. Наши ошибки, вызванные историческим фактором внезапности нападения, будут интересны потом, для историков. А в данный момент мы не имеем права отрываться от практики, от сегодняшних, совершенно практических наших задач… Ведь идет же война!.. Противник уже потрепан, это не прошлогодний фашист со свежими силами. И подходить к нему следует диалектически.
Собеседник Балашова, бравый, здоровый, подтянутый, крепко надушенный после бритья, со следами пудры на щеках и тщательно выбритом крутом подбородке, курил какую-то душистую и крепкую папиросу, в синеватом дыму которой, сверкая, плавал весь дорогой кабинет, где велся их разговор. Некурящего Балашова слегка замутило от этого сладковатого, ароматного дыма.
– Если бы мы после осенней кампании не имели огромной победы, вы были бы правы, – продолжал генерал. – Более свежий положительный опыт должен лечь в основу дальнейших сражений… Я полагаю, что вы, как и все другие участники нашей работы, могли бы лучше осмыслить стоящие перед нами задачи, именно изучая положительный опыт нашей зимней кампании…
И генерал предложил Балашову ознакомиться с планом уже намеченных докладов.
Балашов убедился, что ему не дождаться включения в план своей работы.
– Главное командование ориентирует высший командный состав на изучение опыта наступательных операций. Моральное состояние армии после наших побед и наше техническое оснащение позволяет нам быть уверенными, что так и пойдут события.
Балашову было что возражать, но он удержался. Сказать сейчас вслух, что, пока враг находится так глубоко на нашей земле, рано считать прорывы врага и частичные охваты и окружения наших войск исключенными. Но при таких настроениях наркоматовских генералов это значит – заполучить репутацию полководца, запуганного вяземским окружением и не изжившего моральную травму.
Выйдя после этого разговора из наркомата, Балашов шел пешком по улице. У него в кармане лежали тезисы ближайшего доклада о взаимодействии разных родов войск в наступательных боях под Калинином и, кроме того, точно разработанный на ближайшее полугодие план докладов в этой же группе…
Полугодие? Нет, еще на полгода пребывания в тылу Балашов никак не хотел рассчитывать!
Он глубоко дышал мартовской снежной влагой, стараясь избавиться от назойливого ощущения табачного дыма и крепкого одеколона.
Снег таял под солнцем. Больная нога принуждала Балашова держаться ближе к стенам домов, чтобы кто-нибудь не толкнул случайно. Но с карнизов из-под крыш свисали сосульки, которые так и метили уронить холодную каплю за ворот, а под капелями образовались на тротуаре сверкающие ледяные гребешки, по которым скользили подошвы. Идти было трудно. И, чтобы чуть-чуть отдохнуть, Балашов остановился перед плакатом, наклеенным на заборе: богатырь, красавец красноармеец нанизывает на штык, как лягушек, гитлеровских солдат.
«Как можно изображать врага таким ничтожным и жалким в то время, когда его железные пальцы сжимают твое горло! – глядя на этот плакат, думал Петр Николаевич. – Неужели миллионы бойцов погибли в борьбе с жалкими лягушатами, которых так просто нанизывать на острие штыка?! Кто же поверит в эту хвастливо-позорную чепуху?! Разве что этот так гладко выбритый и душисто напудренной генерал!..»
– Удивительно глупо! – вслух сказал Балашов.
– Здравия желаю, товарищ генерал! Здоровы, благополучны, красивы и молоды! Поздравляю! – воскликнул появившийся откуда-то рядом Чалый.
– Очень рад вас увидеть, товарищ полковник, очень рад! – откликнулся Балашов с искренним чувством, пожимая руку Чалого.
Провожая Балашова по улице, Чалый вполголоса рассказывал о том, что создана группа стратегического планирования летних операций Западного направления. В нее привлекают тех, кто прошел через эти места с боями. Их не так много осталось, досконально знающих местность.
– Исходный плацдарм, сами изволите понимать, сегодня лежит чуть западнее Вязьмы, – сказал Чалый. – Если вы разрешите, то я доложу начальнику группы о том, что по состоянию вашего здоровья вас уже можно было бы привлечь к этой работе, – предложил он.
Участвовать в планировании предстоящих операций отлично известного ему направления – что могло быть более интересным и важным! Можно было заранее представить себе, что для разработки планов Вяземского направления, Ставка использует и Рокотова, который и в прошлом году успешно сдерживал здесь всю ярость фашистского наступления, день за днем развенчивая сумасшедшую идею «блицкрига», и сегодня воюет вблизи. К тому же Балашов понадеялся, что привлечение в эту группу естественно повлечет за собою и в дальнейшем назначение на этот же именно фронтовой участок да кстати уж избавит его от общения с генералом, с которым он так не сошелся в вопросах исследования опыта войны