355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Злобин » Пропавшие без вести » Текст книги (страница 67)
Пропавшие без вести
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:06

Текст книги "Пропавшие без вести"


Автор книги: Степан Злобин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 67 (всего у книги 84 страниц)

Много было у них таких присловьиц, которые почитали они народной мудростью, произнося их в оправдание своего людоедства. «Чья сила, того и право», – была их первая заповедь. И вот Шиков понял, что сила и власть над жизнью людей ушла от них в чьи-то чужие руки – руки недружественные и опасные для них самих, сила выросла даже и в «доходягах». Да разве посмели бы они так, толпой, в прошлом году напасть на заболевшего Бронислава?! И Шикову стало тоскливо и жутко от того, что возникла и выросла эта чуждая сила, которая может так же смять и его, «старшего русского коменданта». А ведь он так недавно чувствовал себя полным хозяином каждой жизни в этом тесном запроволочном мирке…

– Да, значит, сила! – с тоскливой завистью подтвердил после долгого молчания банщик.

– Володя, скорее в ТБЦ! – позвал Клыкова Саша Пацюк, входя в перевязочную. – Велели все бросить. Девушки тут помогут и с перевязками и со всем…

Клыков оторопел:

– С Михаил Степанычем плохо?!

– Сейчас отправляют больных в ТБЦ, приказано тебе их сопровождать. Беги к воротам, – подсказал Пацюк – А зачем – ничего не сказали…

Как ни теплая, как ни дружеская атмосфера складывалась и в хирургическом отделении, с болезнью Варакина Клыков почувствовал в перевязочной и операционной какую-то пустоту. Доктор Куценко был сумрачен, молчалив, задумчив. При нем Володя все время чувствовал свой слишком юный возраст, боялся сделать какой-нибудь промах и оттого был неуверен в работе. Любимов был молод сам, но, может быть, и для звания врача, слишком молод и потому напускал на себя искусственную солидность, которая выглядела даже кичливостью…

Варакина Володя навещал почти каждый день в ТБЦ-отделении; когда же он заболел воспалением легких, Володя почти неотрывно двое суток сидел у его койки, меняясь с Волжаком. Даже ревнивый Кузьмич понял, что привязанность Клыкова не оставляет места для сомнений, и рисковал час-другой отдохнуть, если рядом с Варакиным был Володя.

От ворот ТБЦ Клыков пустился бегом в барак, где лежал Варакин.

Больной сидел на постели. Рядом с ним находились Глебов и Леонид Андреевич. Видно, только что состоялся консилиум.

– Ну вот, Володя, мне наконец разрешили прогулку, – по-детски похвалился Варакин. – Ты меня и поведи в первый разок прогуляться.

– Срочно вызвали, Михаил Степаныч, я так за вас испугался, – признался Клыков.

– Теперь уж все кончено, одолел! – сказал Варакин. – Давай помоги одеться.

Волжак с доброй улыбкой подал Володе шинель Михаила.

Они вышли под руку из барака.

– А спешно-то кто же меня звал, Михаил Степаныч? – спросил Володя. – Велели ведь все бросить, перевязки, все…

– Я звал, Володя. Конечно, не для того, чтобы погулять. Дело гораздо важнее, Володя, – сказал Варакин. – Я тебя рекомендую на большое, серьезное дело. Уверен, что ты меня не подведешь… Мы посылаем тебя на самостоятельное задание: надо взять в руки Вишенина и, опираясь на надежный актив, создать там подпольную антифашистскую организацию. – Варакин взглянул испытующе на Володю. – С тобою пошлем трех товарищей. Понял?

– Как же так, Михаил Степаныч? А справимся мы? – тоскливо спросил Володя.

– Ты будешь старшим из четверых. Задача ясна, – сказал Варакин, как будто не замечая растерянности Клыкова. – С Вишениным действуй решительно, смело. Я его знаю, ты тоже. Ему надо сразу сломать рога, пригрозить, что мы всюду его достанем, если он не захочет с нами считаться. Ведь ваш приезд туда для него будет вроде как «чудо»!

Варакин остановился, переводя дыхание на морозном воздухе, и взял Володю за борт шинели, говорил, близко глядя ему в глаза:

– Если почувствуешь, что трудновато, сообщай нам через больных – мы пришлем постарше кого-нибудь на подмогу… Но я-то уверен, что справитесь, и Емельян Иваныч уверен, и Михайла Семеныч, и Леонид Андреич…

– Понимаю, конечно… – пробормотал Володя. – Должны бы справиться.

– Не просто «должны», а уверенно – справитесь! В первые дни присмотритесь к людям, разберитесь, взвесьте их сами, и все будет в порядке. Масса будет за вас… – Варакин похлопал Клыкова по спине. – Ну, прощай, дорогой! Иди к Соколову. Туда вызвали твоих спутников и товарищей… Смелее, Володя!

При прощании с Варакиным Клыкову стало вдруг тяжело. Он подумал, что этого дорогого и близкого человека он уже никогда не увидит, – так плохо тот выглядел, так тяжело дышал, так раскашлялся от перемены воздуха, войдя с Володей обратно в барак…

Перед Соколовым стояли они вчетвером. Все одинаково молодые.

– Товарищи! Немцы потребовали выделить от нас четверых фельдшеров для другого лазарета. На вас пал мой выбор, – сказал им Соколов. – Я хочу вас спросить: считаете ли вы мой личный наказ обязательным для себя даже тогда, когда старшим врачом у вас буду не я, а Вишенин?

– Еще бы! Конечно! – отозвались все четверо.

– Так вот, дорогие: Володю Клыкова я назначаю, для пользы дела, среди вас старшим, он будет вам командир. Понимаете? – спросил Соколов, придав особую значительность этому вопросу.

– Так точно! Все понимаем, – дружелюбно взглянув на смущенного этим предпочтением Володю, ответили фельдшера.

– Ты, молодой командир, не конфузься, голубчик, – улыбнулся доктор Володе. – Поезжайте, ребятки, – заключил Леонид Андреевич. – А вы в свою очередь, как настоящие фельдшера, выручайте Володю – он по бумагам тоже числится фельдшером. Помогайте ему по лечебной части. Всего вам хорошего. Крепких вам крыльев!

Старый доктор с каждым из них обнялся.

Ошарашенный внезапностью назначения в отъезд, Володя так и не успел попрощаться с большинством товарищей.

Сложность нового поручения взволновала его, как взволновало и новое, еще большее, чем прежде, доверие старших.

«Кто я? Комсомолец, почти что мальчик, – думал Клыков. – И вдруг такое задание!..»

Клыков заметил, что его товарищей – Колю Ахметова, Ваню Щапова и Петра Комонова – охватили сомнения и почти растерянность. Чтобы подбодрить друзей, Володя искал убедительных ободряющих доводов прежде всего – для самого себя: «Но ведь революционеры девятьсот пятого и девятьсот семнадцатого годов были не старше нас, – думал Володя. – Ведь были такие же молодые, а ворочали вон какие дела! Справлялись же!»

На паровозном заводе среди товарищей своего отца Володя знал мастера цеха, который в июле 1917 года был на заводских и солдатских митингах признанным оратором большевиков, рабочие его избрали в Совет, а между тем кандидатура этого «лидера» с ехидным торжеством была снята эсерами из большевистского списка в Учредительное собрание, потому что оратор и кандидат оказался… не достигшим восемнадцати лет. «А мы-то ведь старше!» – успокоил себя Володя, уже попрощавшись с Балашовым и вместе с товарищами покидая форлагерь.

Глава одиннадцатая

Двое рабочих кухни предложили повару дяде Мише создать подпольную лагерную организацию – «Боевое братство советский людей».

Трое больных блока «А» объединились в блоковую коммунистическую ячейку и предложили в нее войти Грише Сашенину.

Барков рассказал, что соседи по бараку – сапожники – уговаривали его войти в партийную организацию их команды.

– Ну что же, – сказал Муравьев, – совершенно естественно: за девять месяцев наш союз вырос вдвое, но ведь положение таково, что все жаждут действовать. Этого требует и любовь к родине и ненависть к фашистам, к этому толкают и условия лагеря, и, наконец, наша с вами каждодневная пропаганда должна же сказаться! Это значит, что пора перейти от охвата десятков к охвату тысяч людей. Они же нас заждались! Мы с вами стоим на месте, а люди растут. Выходит, что мы отстали. Какие же мы после этого большевики!..

Бюро собралось под надежной охраной, и потому говорили они нестеснительно и свободно.

– А мы эти тысячи не подведем под фашистские пулеметы? – высказал сомнение Барков.

– А если дело пойдет самотеком? Если в каждой команде возникнет свое подполье? Пожалуй, тогда все скорей провалится, – возразил Емельян. – Какое же мы имеем право замкнуться! Да разве фактически нас четыре десятка?! А две сотни старшие по баракам поставлены кем?! А писаря, которые выполняют задачи организации? А фельдшера, санитары, врачи?.. Ведь сейчас на деле руководством организации охвачено человек четыреста! Они понимают, что делают, но им тоже нужна организационная форма. Не может быть содержания без формы, вот они и ищут себе оформления. Кто же должен помочь?!

– Бюро поручает Баграмову, Трудникову и Кострикину разработать новую форму массовой организации, – решительно внес предложение Муравьев. – Разработать и доложить. В прошлый раз эти товарищи неплохо составили наш устав.

И вот спустя несколько дней эта тройка принесла на суд своего Бюро и актива проект «Устава антифашистских групп».

Это была единая задача борьбы для всех пленных лагеря. Призыв к действию – к моральному единству и стойкости, к диверсиям и саботажу на любых работах, которые могут принести пользу немцам. Не к обороне от полицейщины, а к наступлению на фашизм. Так показалось всем, кто слушал чтение проекта. Но Муравьев нахмурился. Он в эти дни много думал о том, что сам прозевал рост людей, новый процесс в массе, что смотрел не вперед, а назад.

– Мало, мало, друзья! – сказал Муравьев. – Конечно, этот устав поможет всей массе лагеря оформиться в группы. Но разве можно на этом остановиться? А другие-то лагеря как же? Вы о них позабыли? Разве все кончается нашей проклятой оградой?!.

– Да кто ж его знает, как там, в других лагерях, – высказался осторожный Барков.

– Уверяю тебя, Василь Михалыч, везде все так же, как и у нас! Только нам на положении «лазарета» полегче работать. Значит, мы и должны помогать другим лагерям, где нет наших особых, льготных условий. По рабочим лагерям только режим другой, а люди все те же. Наш долг – им помочь, подсказать! – твердо сказал Муравьев.

– Значит, первый параграф устава так и надо начать, – сказал Шабля: – «Антифашистские группы должны быть созданы в каждом лагере, в каждой рабочей команде военнопленных или гражданских советских людей, угнанных силой в Германию».

– Вот это правильно будет! – согласился и Муравьев. – И гражданские каторжники пристанут к святому делу! Мы их тоже должны подтолкнуть, подсказать и им, что делать, как быть. В наших благоприятных лазаретных условиях нам обо всех надо помнить, и мы тогда всюду найдем друзей и помощников.

– Я считаю, что немецкие солдаты охраны тоже пойдут в антифашистские группы, – высказался Сашенин.

Шабля Сашенина поддержал. Оба они имели в виду Оскара Вайса.

– И с этим я тоже согласен. Антифашисты не могут замкнуться в национальных границах, – сказал Муравьев. – И с немцами надо работать. Пора!.. Устав принимали дружно. Всем было ясно, что наступило время не подготовки к делу, а самих действий.

«Каждый член АФ-группы при переброске в другой лагерь или в рабочую команду должен вступить в местную АФ-группу, а если ее еще нет, то обязан создать ее заново», – так гласил принятый ими устав.

По настоянию Кумова было принято, что руководитель антифашистской группы именуется командиром: «Члены групп подчиняются своему руководителю, как командиру в армии. Группа не может состоять более чем из 25 человек. Если есть необходимость дальнейшего расширения, то командир группы выделяет одного из ее членов и назначает его командиром нового формирования».

После принятия этого устава Балашову несколько дней только и было работы рассылать новый устав по командам, по лазаретам и лагерям.

В самом же ТБЦ Бюро обязало каждого рядового члена Союза создать и возглавить антифашистскую группу.

Кончался ноябрь сорок третьего года. За месяц в антифашистские группы по лагерю вошло свыше полутораста человек. Группы были созданы в каждом блоке, в среде медицинского персонала, в бараках больные в рабочих командах.

И вот Балашов прибежал из форлагеря в ТБЦ, весь сияя.

Он получил из лагеря Винтерберг записку: «Ваши указания выполнили – созданы три группы. Ждем литературы, информации о фронте. Вскоре явимся для доклада. Васька. Никита».

– Черт побери-то, опять не прошли! – с досадой воскликнул Баграмов.

– Явятся – объяснят. Ребята ведь боевые, – спокойнее отозвался Муравьев. – Обещают явиться – и то уже хорошо!

Сообщение о создании антифашистских групп в других лагерях было не одиночным. Пришли вести о том же из ближних рабочих команд. Из Шварцштейна через больных такое же сообщение прислал Клыков.

– Смотри, Емельян, Митька Шиков и тот попросился у немцев перечислить его из комендантов в писарскую команду, – сказал Муравьев. – Так все полицейские скоро сделаются «хорошими». Не дай бог, и в антифашистские группы пролезут, а после войны козырять этим станут…

– Пролезут! Чуют, чем пахнет! Хотя по уставу дороги в антифашисты из полиции нет, – ответил Баграмов, – а кое-где влезут!

– А это ведь дело прямое твое, Емельян Иваныч, – сказал Муравьев. – Тут нужна не политическая брошюра, а… не знаю уж, – может, стихи или песенки с ядом, а может, рассказ или что там, чтобы поднять вопросы морали.

Но ни стихов, ни рассказа не получилось. Вышла новая книжечка под заглавием «Люди познаются на деле». Это было предостережение от опасных «друзей», от перекрасившихся двурушников.

«Люди познаются на деле!» – стало лозунгом и паролем антифашистов.

Эту книжечку переписывали и рассылали бессчетно, как и устав АФ-групп.

– Эх, типографию нам бы! – не раз говорил Гриша Сашенин, в блоке которого шло размножение этих новых «аптечек».

С Наступлением Красной Армии на Смоленск немцы начали поспешную эвакуацию лагерей и лазаретов военнопленных из Белоруссии. Так, был частично вывезен в Германию и лазарет из артиллерийского городка, с которым прибыли в ТБЦ Тарасевич и Волжак. Разумеется, никто не спрашивал о желаниях таких людей, как Волжак. Конечно, немцы эвакуировали и не сразу весь госпиталь, конечно, и не весь лагерь, но такие люди, как Тарасевич, сами торопились выехать на запад, и фашисты предоставили им эту возможность.

В глубине Германии Тарасевич предполагал найти особенно четкую, строго немецкую дисциплину. Он рассчитывал, что именно в самой Германии развернутся его административный талант и способности. Он считал, что в какой бы другой лазарет его ни направили, именно он станет старшим врачом. Ведь он так блестяще владеет немецким, его мать природная немка, из лагеря артиллерийского городка немцы дали ему прекрасные рекомендации. Но, прибыв в ТБЦ, Тарасевич сразу почувствовал, что его оттирают, теснят, не подпускают к общению с немцами, да и сами русские почти что демонстративно сторонятся от него, отделив его даже при этом от тек немногих подчиненных ему врачей и фельдшеров, которых он взял с собою из Белоруссии.

Тарасевич попробовал говорить со штабарцтом, но тот сказал, что вполне доверяет доктору Соколову распределение врачей в лазарете. И вдруг Тарасевичу показалось, что немцы вообще не имеют власти внутри всего этого лагеря…

Соколов поставил его заведовать работой перевязочной туберкулезного отделения. Здесь был довольно большой прием больных, но ничего самостоятельного: случайные мелкие травмы, фурункулезы, экземы, хронически не заживающие свищи… И Тарасевич понял, что на этот глухой островок амбулаторного приема его специально «выселили» для изоляции от неприязненно встретивших его русских врачей и от немецкой администрации.

Особенно гнетущее впечатление на него произвела подозрительная история смерти бывшего в армии его начхозом Бронислава Слоневского, который лишь накануне успел ему переслать записку, предупреждая Тарасевича о большевистском засилье в лагере. Кто знает, не уготована ли подобная «скоропостижная» участь для каждого, кто решится противодействовать комиссарам!.. Тарасевич вдруг оробел и замкнулся.

Нет, Тарасевич, не заподозрил Соколова в том, что он состоит в согласии с комиссарами. Он даже хотел было поговорить с Соколовым что называется «по душам», предупредить старика, что его дурачат, что у него под носом творятся такие дела, за которые ему придется своей головой отвечать перед немцами. И пусть Соколов подумает, не следует ли ему уйти самому с опасной должности старшего врача лазарета, предоставляя поле деятельности более молодому и энергичному Тарасевичу…

Но, продумав и взвесив как следует все, Тарасевич махнул на это рукой в конце концов, каждый думает за себя, и он, Тарасевич, ничего не обязан подсказывать упрямому, глупому старику!

«Что делать? Выбраться отсюда, вырваться хоть куда-нибудь вон, чтобы не попасть под тяжкое обвинение вместе со всеми? Или уж дожидаться, когда тут все полетит к чертям?» – размышлял Тарасевич.

Он долго сидел один. Больных в перевязочной не было. Он досадовал, что не взял никакого чтения. Фельдшер перевязочной Милочкин явно избегал Тарасевича, не желал говорить с ним ни о чем постороннем, санитар-старичок Семеныч, болтливый с больными, был почтителен перед врачом, но любил один сидеть в коридорчике, что-то стругая ножом из дерева.

Во второй половине того же барака помещалась аптека. Из-за легкой переборки, отделявшей аптеку, в помещение перевязочной доносились голоса молодежи, смех.

Тарасевичу от тишины и безделья стало до невыносимости одиноко. Он вышел из перевязочной и пошел в аптеку, куда вход был с другой стороны барака. Секунду-другую он задержался с рукой на скобке – кто-то что-то читал вслух. Он дернул дверь.

– Здравствуйте, господа! У вас весело! – со всей приветливостью сказал он, входя.

– Здравствуйте, господин! – произнес Баграмов, который сидел как раз напротив двери и до этого читал вслух. Перед ним лежала раскрытая книга, которую он выжидательно опустил.

И вдруг Тарасевича осенило. Все стало ясно. Так вот кто в этом лазарете хозяин положения, не Соколов и не кто другой, а именно этот! Явно все идет от него!

– Значит, вы… Так вы здесь, Емельян Иванович? – сказал Тарасевич. – А я и не знал!

– А я знал! – ответил Баграмов. – Но не испытывал радости видеть вас. Не стремился.

– Ну, все-таки… Столько времени! – неловко продолжал Тарасевич. – Вы что же, так и живете… работаете в аптеке?

– Почитываем, работаем, – отозвался Баграмов.

И только тут Тарасевич заметил, что все прочие, – а их было пять человек, кроме Баграмова, и в том числе Милочкин, который давно уже вышел из перевязочной, – все заняты свертыванием порошков.

– А что вы читаете, можно спросить? – задал вопрос Тарасевич.

– «Краткий курс истории партии» и «Капитал» Маркса. Можете так и доложить по начальству! – ответил Баграмов. – А теперь убирайтесь к дьяволу, если у вас нет дела в аптеке. Разговаривать с вами, ей-богу, никто не хочет.

– Очень вежливо и любезно! – с обидой сказал Тарасевич. Он видел, что Баграмов дрожит от ненависти, и, не дожидаясь дальнейших резкостей от этого человека с дурным характером, он возвратился к себе в перевязочную.

Тарасевич еще прислушался, полагая, что там теперь идет разговор о нем, но из-за дощатой переборки дезинфекционного закуточка при перевязочной слышался только ровный, глуховатый голос Баграмова, который читал Чехова «Лошадиную фамилию».

И хотя чтение было невинным, Тарасевич остался при первом своем суждении, что все здесь в руках именно этого человека.

– Да, аптека-то стала неподходящим местом для связей, – сказал Муравьев. – Все ходят да ходят сюда. Пожалуй, наш «господин» и список составит, кто ходит. Ведь нам только вывески «партком» не хватает! И метод-то связи у нас неправильный – все тащить в одно место!

– Нужно, чтобы не к нам все ходили, а чтобы кто-то из членов Бюро, хоть вы, Емельян Иваныч, имели право ходить повсюду и чтобы везде у вас было официальное амплуа, – внес предложение Ломов.

– «Амплуа»! – насмешливо подчеркнул любовь Юрки к словечкам Баграмов. – Как клоп, во все щелки лез бы или как палочка Коха! А в общем Юрка, пожалуй, прав, надо менять нам с тобой работу, Семеныч!

– Нет, в перевязочной мне в самый раз, а вот тебе подвигаться надо бы! – возразил Муравьев.

– Можно, можно, голубчик, найти такую работу! – сказал на следующий день Леонид Андреевич. – Плохонький был санитарный врач Осип Иваныч Вишенин, однако после него у нас эту должность никто не принял. А нужно, нужно ведь в лазарете хоть мало-мальски наладить санитарию. Беритесь. Я все не мог придумать, кого поставить на борьбу против блох, вшей и грязи.

На другой же день Баграмов получил утвержденное штабарцтом назначение на должность старшего фельдшера по санитарному надзору. Немец не стал вникать, почему Баграмов до этого числился в более чем скромной должности…

Длинную и сухую, прихрамывающую фигуру Емельяна в широкой шинели узнавали теперь больные всего ТБЦ-лазарета. Старшие санитары и фельдшера спешили навести в своих бараках порядок, ожидая, что к ним войдет требовательный «усач», как заглазно прозвали Баграмова. Больные предъявляли претензию на гущину баланды, и опять все ему же…

Теперь Емельян имел «законное» право находиться в любой точке лагеря, должен был устанавливать очередность мытья в бане, добиваться смены белья, следить за чистотой приготовления пищи, за работой парикмахеров, за обеспечением всего лазарета дезсредствами.

Длительное отсутствие санитарного надзора сказалось на дисциплине санитаров. Пришлось их подтягивать: блохи и вши заедали больных, не хватало воздуха.

– Так ему и скажи, – как-то раз раздраженно отчеканил Баграмов, обращаясь к Сашенину, старшему фельдшеру блока «А», – так и скажи своему санитару, что на первый раз лишаю его одной выдачи персональской добавки. А если еще раз допустит такую грязь и вонищу в бараке, то будет совсем отчислен из лазарета. И объяви это всем санитарам блока! Распустил ты их. Парашу лизолом ленятся вымыть. Гадость какая!

«Усач» повернулся и размашисто пошел прочь.

Оскар Вайс, который со стороны наблюдал разговор Баграмова с Гришей, заметил смущение Сашенина.

– Что-то старик раскричался? – спросил он сочувственно.

Сашенин ему объяснил.

– И старик лишил санитара «экстры»?!

– Лишил.

Унтер недоверчиво качнул головой:

– Он не имеет права! Штабарцт не может лишить «экстры», и сам комендант не может.

– А этот может, – сказал Сашенин.

– Комиссар? – шепотом доверительно спросил Вайс, глядя вслед удалявшемуся по магистрали Баграмову.

– Ну что ты! Какой комиссар! Старший фельдшер, – в смущении спохватился Сашенин.

– Не-ет, ты мне не говори… Комис-са-ар! – почтительно протянул «Оська», все еще продолжая глядеть в спину шагавшего уже далеко Баграмова. И, качнув головой, еще раз уважительно прошептал про себя: – Комис-са-ар!..

У Баграмова установилась теперь прямая связь со всем лагерем. Вся жизнь была у него на виду, и он тут только понял, что за эти месяцы, сидя в аптеке, он совсем оторвался от людей, не чувствовал, как они изменились, насколько стали смелее, как наполнились их сердца уверенностью в победе… Он вдруг почувствовал страстное желание написать пьесу об этих вот самых людях – живые их образы, в их изменениях, в их борьбе. В нем, где-то на дне души, шевельнулся позабытый, уснувший писатель. Как-то раз он даже поднялся ночью, зажег потайной фонарик, взялся за карандаш и долго, усердно затачивал его острие. Он много раз раньше шутил вслух, утверждая, что его литературная мысль устроена по принципу детекторного радиоприемника: когда острие карандаша попадает на чувствительную точку бумаги, возникает детектирование сигналов, претворяемых в простые слова.

Но на этот раз «чувствительная точка» никак не давалась. Иное дело было, когда он принимался за очередкую публицистическую статью, за прокламацию. Как легко для них находились слова… И ведь смог же тогда писать фантастическую повесть черт знает о чем, включая полет на Луну и смещение земной орбиты! А об этих людях, с которыми живет одной жизнью, почему-то не может найти нужных слов…

«Может быть, потому, что сама действительность сильнее всяких слов. Для кого же писать? Для этих людей, которые сами переживают перемогают это страшное время плена?! Может быть, в самом деле необходимо, чтобы прежде закончился плен, чтобы фашизм был уничтожен, чтобы действительность «отстоялась» во времени и превратилась в уже завершенный факт, – и только тогда конкретные, близкие люди возродятся в мыслях и чувствах как обобщенные литературные образы, с которых спадет натуралистическая шелуха, останется только самое главное, достойное изображения.

В сегодняшней действительности лагеря так много случайного и единичного, что будет после выглядеть совершенно не важным для понимания общей судьбы множества военнопленных. Судьба советского человека в фашистском плену, чтобы ее показать во всей глубине и во всем величии, должна быть очищена от того, что случайно. Дневники и записки правдивы именно в меру своей буквальности, а пьеса или роман станут подлинной правдой только тогда, когда отрекутся от хроники.

Сейчас для нас самой главной является буквальная, протокольная, дневниковая правда факта – та самая, которую мы не имеем права фиксировать: разве может вести дневник конспиратор-подпольщик?!

После войны, после нашей победы, главное место займет большая правда о наших людях, об их испытаниях и военных делах. Должно быть, тогда и придет время пьесам, и если я доживу до этого времени, может быть, острие моего пера и найдет на поверхности «магического кристалла» ту чувствительную точку, на которой возникнут и образы и слова… Может быть, придет время, когда я испытаю, как литератор, некое подобие благодарности к моей жестокой судьбе за то, что она меня забросила в этот омут страданий, в проклятый сад пыток и неразборчивой смерти! Ведь нигде невозможно так глубоко заглянуть в нутро человека, как здесь, где скальпелем голода и бесправия, общей беды, лишений и бесконечно длинного ожидания гибели обнажено и все самое низменное и самое благородное и высокое, что есть в человеке. И вся эта жуткая «школа» опять привела меня к убеждению в том, что честности, смелости, доброты и самоотвержения в людях неисчислимо больше, чем думают скептики.

Прав Муравьев – мы здесь проходим школу большевистской партийности и оптимизма. И необходимо нам все перемочь, чтобы вынести в настоящую человеческую жизнь ту самую правду о наших людях, которую даже сами они сегодня не знают…

Щедрой она оказалась ко мне, эта самая человеческая «хозяйка» – судьба, когда сунула меня в это адское варево, где потребовалось бороться. Ведь только в борьбе и живет человек.

У слепой судьбы, случается, тоже находит коса на камень: не всякий характер скрутит эта самая человеческая «хозяйка». Иной даст ей такой отпор!.. И, должно быть, именно те, кто умеет дать ей отпор, все переборют и выживут и возвратятся к людям, в нормальную, мирную жизнь…»

«Однако, даже если мы выстоим и вернемся, будем ли мы пригодны к дальнейшей жизни?» – спросил себя Емельян.

И он припомнил, как Ганна однажды попросила его отдать в починку дедовские массивные бронзовые часы с редкостным мелодичным звоном. Часы много лет не шли. И когда Емельян отнес их к отличному мастеру, который славился знанием любых механизмов, тот покачал головой.

– Не пойдут, – сказал он и добавил печально: – Мне семьдесят шесть, и я еще тикаю. Но мне тоже осталось недолго. Когда окончательно сотрется металл шестеренок, я перестану крутиться. – Он невесело рассмеялся. – Разница та, что от меня не останется даже музыки! В ваших часах нет никакой поломки. Все на месте. Просто они устали от жизни… Их сделал отличный мастер, который любил свое дело. Но ему неудачно попался слишком мягкий металл. Стерся металл, и никто уж не сможет их починить. Когда станет грустно, можете слушать музыку. Вам ее хватит еще лет на двести…

«Не сотрется ли так же металл наших душевных колесиков после этой жизни? Удачно ли его выбрал мастер? – думал Баграмов. – Или, вернувшись после войны, мы останемся только по внешности тем, чем были? Придут ли опять ко мне те слова, которые смогут правильно высказать мысли, нарисовать литературные образы, слова, которые смогут передать ощущение жизненной правды, ее ясное, неискаженное выражение?! Ведь все-таки именно правда есть настоящая цель искусства, человеческая большая правда, и она становится неотразимо убедительной только тогда, когда художник талантлив и если при этом он верен самому себе и действительности, то есть если он правильно чувствует свое время, если точно работают его «шестеренки»…»

В таких размышлениях прошла ночь Баграмова.

«Нет, здесь сейчас нужно не пьесы писать. Надо делать другое: доигрывать свою роль в драме жизни, прежде всего облегчать окружающим людям самую жизнь, эту проклятую, темную и голодную, вшивую, грязную, рабскую жизнь, чтобы они остались людьми, достойными жизни…»

Спать Баграмов уже не мог, да и поздно было ложиться. Время двигалось к утру. И, заслоняя надетой внакидку шинелью свет фонаря, он принялся за подсчет белья, которое надо немедленно сменить в бараках тяжело больных туберкулезников.

Расширявшиеся связи Балашова с другими лагерями иногда заставляли переписчиков «аптечек» трудиться по четырнадцати, по шестнадцати часов в сутки. Работая над мельчайшим текстом печатной формы, Гриша Сашенин, Сема Леонов, Гриша Ульянов, санитары Чечунин, Поленов ходили с воспаленными, красными глазами, от усталости валились с ног и спали уже через три минуты по окончании переписки.

Балашов почти ежедневно приходил в ТБЦ с требованиями, поступавшими из других лагерей:

– «Что такое власовщина» – нужно послать в три места, «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – просят в четыре, «Религия – опиум для народа» – в четыре. Отовсюду требования на «Памятку беглеца», – горорил он Семе Леонову или Сашенину.

И те выдавали ему «по потребностям»…

Иногда такие заказы необходимо было удовлетворить в считанные минуты, в зависимости от интервала между поездами, с которыми сопровождающие больных прибыли и уедут обратно. Потому-то и пришлось создать в форлагере собственные запасы литературы, компасов, карт.

С самым крупным «поставщиком» больных – с Центральным рабочим лагерем – было уже условлено, что когда в числе больных будут присылать в ТБЦ товарищей, которых просят спасти от штрафных лагерей и тяжелых работ, у них будут пометки на историях болезни. На гестаповских же шпионов и полицейских, если пришлют их, краткие характеристики тоже будут проставлены шифром в списке.

С некоторыми «ревирами», как назывались амбулатории и мелкие стационары для рабочих команд, удалось наладить регулярную двустороннюю связь. Они, как и Центральный рабочий лагерь, сдавали своих больных в ТБЦ с подобными же пометками в историях болезни.

«Как будто я весь пропитался лакмусом!» – думал иногда о себе Балашов, силясь в самые сжатые минуты понять какого-нибудь нового человека, ощутить его настроения, взвесить – доверить ли ему передачу нелегальщины и безопасно ли будет через него установить связь с какой-нибудь новой точкой?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю