355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Злобин » Пропавшие без вести » Текст книги (страница 52)
Пропавшие без вести
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:06

Текст книги "Пропавшие без вести"


Автор книги: Степан Злобин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 84 страниц)

Явно было, что по лагерю дан специальный фашистский план смертности, невыполнение которого огорчало Люке и приводило в дурное настроение. Впрочем, оснований для огорчения в общем масштабе лагеря у Люке не было: пленные вымирали от болезней, от голода, погибали от избиений и выстрелов…

Молодые друзья рассказали Баграмову и о том, что касалось их лично. Летом Бойчук и Павлик собрались в побег вместе с Кострикиным. Ночью они бесшумно прорезали проволоку, но оказалось, что кто-то их предал – возле прореза ждала засада с овчарками. «Fass!» – и на них накинулись псы… Целый месяц пролежали они в лазарете, залечивая рваные раны. Когда штабарцту было доложено, что все трое могут вернуться к работе, он спросил, сколько собак их грызло. Узнав, что собак было три, Драйхунд ворчливо сказал:

– Плохо! Моя одна загрызла бы всех троих насмерть! Добавить им по три недели строгого карцера…

Гладков держался только лакейской угодливостью. Соколову предстояло найти новый принцип отношений с фашистским начальством…

Соколов и Баграмов заранее обсудили возможное столкновение с Драйхундом.

– В штыки, в штыки, Емельян Иваныч, голубчик! – бодрясь, пошутил Соколов. – Сам не ходил в атаки, а помню, бойцы много раз говорили, что немец не любит ближнего боя!

Действительно, очередной доклад об умерших и передача историй болезни вылились в скандал, который грозил бедой. Драйхунд кричал, что не потерпит нарушения своих приказов.

– Туберкулез! – выкрикивал он. – Читайте в вашей газете, сами русские пишут: «Туберкулез»! Так и все ваши врачи до сегодня писали. Не допущу комиссарских стачек!

Соколов дождался паузы в истерических выкриках гитлеровца.

– Туберкулез должен быть подтвержден лабораторными исследованиями, контролем температуры и рентгеном, – методично сказал Соколов. – Русская медицина признает именно эти критерии. Голод и истощение определяются проще – отношением веса к росту. При наличных средствах исследования наши врачи могут определить лишь истощение, голод. Подтвердить же туберкулез, если не подтверждает аускультация, мы не можем. Тогда здесь не нужно врачей…

– И не нужно! Смерть управится и без вас! – в бешенстве крикнул Драйхунд.

– Тут, в сущности, так и написано, что смерть управляется без вмешательства медицины. Врачи здесь только свидетели, – сказал Соколов.

– От вас и не требуют большего! – цинично рыкнул фашист.

– Но свидетель не есть лжесвидетель, – возразил Соколов.

– Ruhe! Genug! [69]69
  Молчать! Довольно!


[Закрыть]
– заорал штабарцт. – Я дождусь здесь того, что стану свидетелем вашей смерти… Где список на выписку? Сколько здоровых? – внезапно спросил он.

– Восемьдесят семь человек, – доложил Соколов, – Вот список.

Люке не мог скрыть удивления.

– Wie? Wieviel? [70]70
  Как? Сколько?


[Закрыть]
– переспросил он, думая, что ослышался.

Лазарет ни разу еще не выписывал столько людей на работу. Выписывалось обычно до десяти человек.

– Siebenundachtzig! [71]71
  Восемьдесят семь.


[Закрыть]
– повторил переводчик, держа в руках список.

– Дайте сюда!

Переводчик подал штабарцту бумагу. Штабарцт взглянул удивленно на Соколова, потом на список, снова на Соколова…

– Этих людей немедля отправят в центральный рабочий лагерь. Я не позволю себя дурачить! – зарычал Драйхунд. – Построить их тотчас же возле комендатуры, я хочу их сам видеть! – распорядился он, не веря, что эти люди найдутся в действительности.

Через четверть часа выписанные из лазарета были построены. Драйхунд вышел сам на крыльцо, пересчитал их глазами, приказал фельдфебелю произвести перекличку по списку.

– Gut! [72]72
  Хорошо!


[Закрыть]
– сказал он Соколову, возвращаясь с ним вместе в помещение комендатуры. И неожиданно спокойно добавил – Можете в ваших бумажках писать в эпикризах все, что хотите: они не имеют никакого значения…

Вечером Соколов позвал Баграмова прогуляться на свежем воздухе.

– Пока что мы в цель попали, Емельян Иваныч, – сказал Соколов. – Но через две недели Драйхунд ведь снова потребует полсотни здоровых. Понимаете, просто потребует!

– Я, Леонид Андреевич, не сомневаюсь. Но тогда уж придется придумывать что-нибудь заново. Жизнь что-нибудь подскажет. Увидим, – ответил Баграмов.

Фельдшер Никифор Шабля всегда находился вблизи больных, говоря, что медик обязан жить в такой досягаемости, чтобы в любую минуту помочь больному. Поэтому он поселился в секции у больных.

Врачи отговаривали его. Ведь он сам страдал тяжелыми сердечными приступами, иногда сам нуждался в срочной помощи.

Но Шабля был непреклонен.

Балашов с удивлением узнал в старшом Шаблиной секции, которая находилась в их же бараке, того самого рыжего «доходягу», который когда-то, в первые дни по прибытии Балашова в лагерь, пролил свой котелок и которого, по просьбе Ивана, врач взял в лазарет. Иван не узнал бы его, но рыжий Антон сам окликнул его:

– Как тебя звать, постой! В двадцатом бараке в третьей секции был?

– Был. – А не ты мне баланды у кухни налил из своего котелка?

– Неужто ты так поправился?! Не узнать, – удивился Иван. – Только то и осталось, что рыжий!

– Рыжий – это уж до могилы! – усмехнулся Антон. – Отлежался я, – пояснил он. – Тогда я бежал из заводской команды. Поймали, дали плетей – да в карцер! Ладно, меня из карцера сунули в общий барак, спасли. А кабы назад на завод послали, мастер убил бы. Я штампы губил. Я сам-то штамповщик, из Киева… Ты что, по соседству живешь? Заходи.

И Балашов как-то дня через два зашел к Антону, но угодил как раз, когда тот куда-то ушел, и, ожидая его, Иван услыхал за перегородкой у Шабли приглушенную немецкую речь. Школьное знание немецкого языка давало Ивану возможность иногда понимать, о чем говорят, но на этот раз говорили вполголоса, и он не мог разобрать смысла, как вдруг шатучая, легкая дверца, за которой жил Шабля, стремительно распахнулась и вышел «шеф» лазаретного блока ефрейтор Вайс.

Повернувшись лицом в сторону Шабли, он поднял фашистским приветственным жестом правую руку, с пафосом крикнул: «Хайль Гитлер!» – и стремительно прошагал к выходу.

Ивану стало не по себе. Товарищи, видимо, доверяют Шабле, считают его коммунистом. А он, поселившись отдельно от прочих врачей, с фашистами водит дружбу.

Когда Антон возвратился в барак, Иван рассказал ему.

– Не понял ты. Наш немец особый, и секция наша особая, – таинственно сообщил Антон.

– Чем же? – спросил Балашов.

– Тут все мы покойники, – совершенно серьезно шепнул рыжий.

– То есть как?

– А так, мертвецы! Фельдшер Никифор только и есть живой, а прочие все мертвецы.

Балашов подозрительно взглянул на Антона и подумал о том, что физически он окреп, но побег, плети, карцер и голод повредили ему голову «Может быть, это палата душевнобольных?»

– А ты? – спросил Иван шепотом, в тон приятелю. Антон утвердительно кивнул головой:

– И я упокойничек. От живого только «Антон» остался, а у других и того нет.

И, увидев недоумение Балашова, он пояснил:

– Справа третий лежит паренек, – видел, бледный такой, как бумага, а глазищи – во…

– Видел.

– Упокойник! Все про него слыхали – его полицай Славка Собака убил в тот день, как троих повесили.

– Капитан-лейтенант?! – воскликнул Иван.

– Тсс! Тише! – остановил Антон. – Он самый и есть. До сих пор тяжело ему, как искалечен!

– А тебя кто убил? – еще продолжая игру с сумасшедшим, не совсем догадавшись, о чем идет речь, продолжал Балашов.

– Я помер своею смертью, записано: «Туберкулез». Мы тут все, как Иисус Христос, «смертью смерть поправ» живем. Померли – тем и от смерти спаслись… Тут такой народ в нашей секции…

Балашов наконец понял.

«Вот куда нужно было Борьку Косицкого! – подумал он. – И быть бы ему не Борькой и не Косицким, а каким-нибудь Ванькой Петровым!»

– А немец? – спросил он рыжего.

– Я говорю тебе – немец особый! Добрый немец, – сказал Антон и ничего в объяснение не прибавил.

«Шеф» лазаретного блока Оскар Вайс, долговязый, сухой австриец откуда-то из-под Вены, постоянно заказывал обитателям секции портсигары, шкатулки, тапочки и нередко задерживался в закутке у Шабли, с которым мог разговаривать по-немецки без помощи переводчика.

Изредка Вайс приносил Шабле запрещенные для пленных немецкие газеты, из которых можно было вычитать все-таки больше, чем из «Клича». Желчный, скептический малый, Вайс говорил постоянно острыми намеками и рискованными иносказаниями. Когда острота его высказываний о фашизме и о неминуемом поражении Германии доходила до опасных пределов, Вайс вдруг умолкал на середине фразы, строил подчеркнуто тупую физию, став во фрунт, выкидывал правую руку фашистским приветствием и восклицал гнусным голосом: «Хайль Гитлер!» После чего он по-солдатски деревянно поворачивался и поспешно уходил из барака.

В последнее время Вайс особенно освоился и осмелел с Шаблей, рассказывая о письмах из дома, о трудностях, переживаемых населением Австрии. Впрочем, свою откровенность Вайс нес почему-то одному Шабле. Может быть, потому, что в этом выдержанном, прямом человеке он правильно угадал его настоящую сущность

– Я знаю, ты, Никифор, коммунист. О, ты настоящий, как Тельман! Таких, как ты, люди должны беречь, таких мало на свете! – говорил Вайс, узнав о болезни Шабли. – Тебе надо достать лекарство, лечить тебя надо, а так ты не вынесешь этой скотской жизни…

И вот как-то раз Вайс явился к Шабле с подарком.

– Меня скоро отправят на фронт, вспоминай добром солдата-австрийца, – сказал он, отдавая бутылку рыбьего жира.

– А нельзя ли достать и для наших больных, побольше? – спросил Шабля. Вайс замахал руками:

– Что ты, что ты! Я сказал, что мне для ребенка. Аптекарь дал. Больше никак нельзя! Рыбий жир на строгом учете!

Однако же через несколько дней Оскар Вайс сам намекнул, что если добыть две голландские офицерские шинели, то можно купить рыбий жир, витамины, глюкозу. И делать это надо скорее, до отправки его на фронт…

Серо-голубое тонкое офицерское сукно голландской армии пошло на одевание каких-то немецких фрау, а спасительные лечебные снадобья были принесены в вечернюю смену заступившим на пост земляком Вайса и взяты Юркой в условном месте.

Но отправка Вайса на фронт не состоялась. Он явился к Шабле повеселевший.

– Сердце больное! – радостно выпалил он. – У меня болезнь сердца!

Шабля сочувственно качнул головой.

– Плохо, – сказал он. – У меня тоже сердце больное.

– У тебя – это плохо, а у меня, Никифор, – хорошо: меня оставят в тылу! А тебе я теперь достану самых лучших лекарств от сердца… Начальник аптеки – австриец. Он, правда, не коммунист…

– А разве ты сам… – заикнулся Шабля.

– Хайль Гитлер! – оборвал Оскар Вайс.

Отправка общим этапом выписанных из лазарета людей, которых под видом больных и на ролях старших охранял Гладков, положила начало «холодной войне» между полицией и поварами, с одной стороны, и персоналом лазарета – с другой.

Повара, которые до этого иногда посылали с кухни врачам «добавку», прекратили ее давать. Только санврач Виденин продолжал вечерами приносить себе с кухни какие-то свертки.

Как-то, с неделю спустя после перевода Гладкова, к вечepy, когда врачи занимались историями болезни, а Вишенин, сидя за тем же столом, читал книгу и что-то пожевывал, секцию вошел Павлик. Сняв шинель и стряхнув с шапки снег, он подошел в Вишенину:

– Так, значит, Осип Иваныч, вы с поварами решили объявить Емельяна Иваныча комиссаром и выдать гестапо? Верно я понял?

– Я?! С поварами?! Что ты, дурак, городишь?! – вскинулся санитарный врач. – Ты с ума сошел!

Сидевшие за длинным столом врачи оторвались от работы и подняли головы, а те, кто отдыхал, услышав резкие возгласы, любопытно выглянули из узких проходов между двухъярусными койками.

Все врачи недолюбливали Вишенина, и он это чувствовал. Он почти никогда здесь ни с кем не разговаривал. Возвращаясь в барак вечерами, из необъятных карманов он вытягивал какие-то куски, перекладывал под подушку и все жевал и жевал, совершенно молчаливо сидя над какой-нибудь книгой, отчего его тяжелый подбородок, покрытый рыже-серой щетиной, был в постоянном, раздражающем всех движении.

Самохин решительно надвинулся на Вишенина. Тот в злобном смущении смотрел снизу вверх на долговязого противника.

– А кто вчера вечером в поварском бараке с поваром Жамовым говорил, что писатель в лазарете командует, что по его указке отправили на работы бывших старших?! А кто ответил, что за это его, дескать, тоже не гpex выдать немцам?! – ясно и с расстановкой спросил Павлик, глядя прямо в лицо Вишенина глубоко сидящими серыми глазами, которые потемнели от сдерживаемого бешенства.

– Как бы, Осип Иваныч, вам кто-нибудь не сорвал башку за такой разговор! – угрожающе вмешался Саша Бойчук. Вишенин вспыхнул и вскочил с места.

– Глупая инсинуация! – выкрикнул он. – Мало ли что говорится у поваров! Я тут при чем?! Лично мне Емельян Иваныч ни в чем не мешает… Кроме того, он не врач и поэтому не может давать заключения на выписку, и смешно его обвинять!.. А если уж ты, Самохин, об этом завел разговор, то я прямо скажу, что негуманно и подло было тех старших посылать на немцев работать, когда их можно было сберечь в лазарете…

– Выходит, Осип Иваныч, что на работы надо послать голодных и слабых, а эту сытую сволочь беречь?! – напал на Вишенина и Бойчук. – Мы состоим в комиссии с Глебовым и Леонидом Андреевичем. Вы считаете, господин Вишенин, что мы отбираем на выписку подло?

– Договорился, голубчик! – сказал молчавший Куценко, подняв от работы голову.

– Совсем уж рехнулся! – возмутился Славинский.

– Осип Иваныч! Думайте лучше! Кого беречь? Для чего, почему беречь? – поднявшись с койки, солидно вмешался в разговор Соколов.

– Вот за что! Вот за что вы предлагаете их беречь! – крикнул Леня Величко. Не помня себя, он бросился к койке Вишенина, вырвал из-под его подушки какой-то сверток, сорвал бумагу и швырнул на стол перед Вишениным кус вареного мяса. – Вот это не подлость?! – спросил Величко. – Вам сунули кусок украденной поварами конины – и готово: вы адвокат поваров и полиции… Тварь вы! Тварь!

Общий шум поднялся в секции.

– Вы сами, Ленечка, тварь, потому что вы тоже тащите этот кусок конины! Только вам меньше дают, оттого вы и злитесь… Да! От зависти! – отчеканил в лицо Величко Вишенин, не обращая внимания на прочих.

– А я-то как же тащу?! – искренне удивился Величко.

– Очень просто-с! Считайте! – торжествующе обратился ко всем Вишенин. – Немцы отпускают на кухню, допустим, сорок кило мяса, иногда пятьдесят. Разумеется, на четыре тысячи человек это не норма, а издевательство. Следите, следите! Все проверяйте! Повара себе варят отдельно десять кило. В полицию отдают столько же, комендантам блоков – еще пять кило, старшему коменданту Шикову – особо кило. Немцу на кухне заткнут кило, а то и два. Переводчику штабарцта – кило. «Чистой душе» – кило. Вы – врачи, значит, вы тоже «начальство», вас и немцы, и повара, и полиция, все берегут, и вы тоже шакалы, как и другие. Только вас покупают дешевле: просто вы получаете супчик погуще – по кусочку мясца. Понемножечку? Да? По пятнадцать, по двадцать пять, даже иногда и по сорок граммов на душу, а это ведь вместе с санитарами получается два или три кило. Значит, тоже и гущица и жирок из чужих котелочков… Главный повар себе забирает кило, ну, два… Так ведь он один не сожрет, он раздает, когда – мне, а когда – другому… Сколько же остается на всех, так сказать, «рядовых», на больных и здоровых?!

Вишенин умолк и любовался эффектом своего беспощадного разоблачения. На лбу его блестели капельки пота, он дышал тяжело, как актер, сыгравший трагическую сцену, усталый, но удовлетворенный собою.

– Вот так подсчет! – изумленно воскликнул Баграмов, нe сдержавшись, хотя перед тем решил не подавать голоса, поскольку весь разговор начался лично из-за него.

Вишенин с едкой усмешкой посмотрел на Баграмова.

– Святая невинность, товарищ писатель! – иронически сказал он. – А вас Краевец и Костик, я видел как-то раз, потчевали колбаской. Откуда она? Не из пайка ли больных? А где же еще ее взять, если не «подкалымить», не выкрасть? Нет, Емельян Иваныч, в плену коммунизма не свершить, – поучающе обратился Вишенин. – Тут волчьи законы: кто хватит, тот жив, а кто прозевал, тот погиб! Разве смеем мы вами здесь рассуждать, из какой руки берем в рот кусок – из кровавой, из грязной! Был бы кусочек мой миленький! Жрать! Жрать, жрать и жить! Вот где наглядная-то Марксова Правда! Брюхо – вот в мире великий маршал всех жизненных сил! Бытие! «Материальное бытие определяет сознание». Да мы тут сейчас любого зарежем, если наследуем десять кило колбасы…

– Да! – прервал его Емельян. – Пафос, достойный Шекспира! А уж кстати и Маркса берете себе в услужение! Просто и ясно: готовы кого угодно зарезать за «пайку» хлеба, кого угодно продать за «миленький мой кусочек»?!

– Фигурально, конечно! – поспешил с поправкой Вишенин. – Я все-таки интеллигент, никого не предам, не зарежу. Но есть и такие… Ведь сами знаете? Есть!

– Они всегда были, Осип Иваныч, – жестко отрезал Баграмов, приблизясь вплотную к столу, по другую сторону которого стоял Вишенин. – Они во всякой обстановке живут. И даже чаще всего они бывают из сытых… И здесь все то же: любой из наших самых голодных больных никого за кусок не предаст, не погубит, а коменданты и повара готовы зарезать, и режут, и душат! – Емельян взял себя в руки и усмехнулся. – А за подсчет вам спасибо, Осип Иванович! Очень хорошо и беспощадно вы подсчитали, куда и сколько идет! А то я раздумывал и не мог ничего понять…

– Из муки самогон даже гнали на кухне к именинам старшего коменданта Шикова! – добавил Самохин.

– А как же! Конечно! – воскликнул Вишенин. – Все «калымят», всё, что попало, шакалят – муку, крупу, маргарин… Откуда же мышцы у поваров и полиции? Мышцы, жир… Ведь это просто закон сохранения вещества. «Сколько вещества в одном месте отнимется, столько в другом прибавится», как сформулировал Михаил Васильевич Ломоносов. Гениальная простота! Не правда ли?

– Гениальная! – согласился Баграмов, взяв из рук Самохина банку с махоркой и свертывая папиросу. – Только имейте в виду: за такое отличное разоблачение ваши приятели вас продадут в гестапо куда скорей, чем меня!

Разоблачения, сделанные Вишениным, как бы открыли глаза Емельяну. «Так что же творится-то! – на следующий день думал он. – Ведь получается, что повара и полиция – это главные воры и кровопийцы, главные, а у них на откупе и в подчинении и писаря, и врачи, и санитары, и сколько их есть – все воры! Все тащат и делят куски… А я «разыгрываю святую невинность», как выразился Вишенин. Да как же куску лезть в горло!.. Голодный и без того паек терзают целые сотни стервятников… Неужели же нет никакого способа переменить положение? А я говорил со старшими о честности! Ведь это же лицемерие! Сказал старшим речь, чтобы они берегли пленный паек больных, а сам с него жир снимаю, прежде чем он попадет в руки старшого, гущу с мясом вычерпываю к себе в котелок. Чужими руками? Да разве не все равно, чьими руками!.. А что же делать?!»

Он показался себе беспомощным, бесполезным и никому не нужным… А этот мрак, беспросветный мрак царства хищников-кровопийц, представился неизбывным, неодолимым. И в сочетании с нависшей над пленным мирком безвестностью с фронта, в соединении с известиями о страшных боях на Волге все это создало такое тяжкое настроение, что Емельян вдруг утратил желание жить.

Он обещал зайти к Балашову. А что он скажет ему, чем, каким советом, в чем может помочь, когда сам он опустошен и беспомощен?!

В сумерках вышел Баграмов из секции и побрел по снежной тропинке вокруг бараков. Прожекторы с вышек уже скользили по лагерю, освещая снежный пустырь и несколько сиротливых фигур, бредущих к уборной или обратно. В стороне от бараков воздух был морозный и чистый. Кто-то нагнал Баграмова быстрым и деловитым шагом.

– Емельян Иваныч! – окликнул его санитар Кострикин. – А я вас всюду ищу… Идемте со мною в санитарскую секцию. Там один товарищ майор обещал ребятам поделиться воспоминаниями о Владимире Ильиче. Вы помните, какой нынче день?

Это было двадцать первое января девятьсот сорок третьего года…

В санитарской секции было прибрано, чисто. На стене висел портрет Ленина в траурной рамке. Кроме санитаров Емельян тут увидел и Павлика, и молодых врачей, и Соколова, и Шаблю, и фельдшеров, и несколько старших, в том числе Балашова. Сама обстановка, общая тишина, нарушавшаяся только перешептыванием собравшихся, – все было волнующе и неожиданно. Баграмов незамеченным стал позади других, как раз напротив приковавшего общее внимание человека.

Черный, густобородый майор с положенными знаками на петлицах потертой гимнастерки и с медалью двадцатилетия Красной Армии, вышел к столу, накрытому простыней, которую санитары покрасили красным стрептоцидом. Это выглядело торжественно и необычайно.

– Товарищи бойцы, командиры и политработники! Сегодня тому девятнадцать лет, как умер Владимир Ильич Ленин, – отчетливо произнес майор.

Все молча встали. После минуты молчания майор продолжил:

– Где бы ни были в этот день советские люди – в труде, на заводах и шахтах, в бою, в плену, – всюду они вспоминают Ленина, не для того, чтобы справить поминки, а чтобы лучше сплотиться в борьбе за его дело, потому что память о Ленине без активной борьбы за коммунизм – это пустая память.

Я был военным курсантом, – продолжал он, – когда мне доводилось видеть Владимира Ильича, слышать его неравнодушный голос, который всегда звал к борьбе. И я расскажу вам несколько случаев, когда люди шли к Ленину в самые трудные часы нашей советской жизни и выходили от Ленина полные сил и веры в победу.

Майор был не оратор. Он говорил даже не очень складно. Факты, о которых он рассказывал, были, пожалуй, почти все известны Баграмову из литературы о Ленине. Но в передаче человека, который лично знал Ленина, рассказ об этом звучал по-новому и взволновал Баграмова.

Майор говорил, как будто рассказывал просто случай из собственной жизни, просто, легко:

– …Вот так повернулся да как захохочет… Хорошо он очень смеялся, всем становилось смешно и весело, – пояснял рассказчик и продолжал: – Да, а кепочка у него потертая, старенькая была, а тут глядит – новую взял… «С кем, говорит, обменялся?..» А тот молчит: ему лестно, что с Лениным обменял. А Владимир Ильич говорит. «Ваша мне, товарищ, мала!» Ну, тот сконфузился, отдал… А голова-то у Ильича большая, ребята того и на смех: мол, с Ильичем хотел головой поравняться!..

Баграмов захвачен был этими простыми рассказами, как и все. И все в этот миг волновало его: и то, что сегодня, в день смерти Ленина, здесь, в пленном лагере, собрались на Ленинский вечер, и то, что перед глазами собравшихся был портрет Ильича в черно-красной рамке, и майор в форме, с медалью двадцатилетия Красной Армии стоял у покрытого ярким полотнищем стола, – все наполняло собравшихся особым приподнятым чувством…

И Баграмов постепенно отрешался от мрачности, которая одолела его, от ощущения безнадежности и тяжкого одиночества.

– Когда вражеская отравленная пуля приковала Владимира Ильича к постели, а революции грозила опасность, он не мог остаться в стороне от борьбы, – говорил майор. – Когда страшная последняя болезнь поразила его, он и тогда не перестал себя чувствовать борцом за коммунизм. А что тут у нас? Подумаешь, колючая проволока! Разве наши бойцы не преодолевают ее каждый день на фронте! Подумаешь, чужая страна! Солдаты и офицеры николаевской армии и то убегали из германского плена!

Оратор задел за живое. Все, позабывшись, дружно захлопали.

– Сейчас январь, товарищи. В апреле – мае пробьет час для побегов. Надо готовиться. Что такое побег? Это длительная военная операция, проводимая малой группой бойцов в глубоком тылу противника. Только и всего! Она требует смелости, дисциплины и солдатской выносливости. Красная Армия, армия революции, армия Ленина, ждет вас в свои боевые ряды! – заключил майор.

Пусть приглушенно, но как они дружно родились, слова и звуки «Интернационала»!

Баграмов почувствовал, что у него сжало горло и перехватило дыхание.

Горячо пожимая оратору руку, все повторяли:

– Спасибо, товарищ майор!

Разумеется, с того времени, как майор был кремлевским курсантом, он много раз в этот день рассказывал то, что видел и помнил об Ильиче. Но примечательно было то, что этот майор даже не мыслил себе, что в этот год, в этой гибельной обстановке он отступит от заведенного, забудет свою обязанность очевидца, отложит ее. «Значит, не изменил же плен этого командира и коммуниста. Почему же он должен менять других?» – думал Баграмов. Он сам испытал моральную травму на первых порах плена, травму – подобие шока. Но ведь время идет, пора стать самим собой!

Емельян искренне был благодарен майору за то, что тот так хорошо и бодро встряхнул его чувства.

Кое-кто из молодежи никак не хотел отпустить рассказчика. Его просили рассказать еще о гражданской войне. Но он отказался.

– После, товарищи, – уклонился майор, торопясь проститься. – Мне пора! А то там спохватятся. Ускочил в лазарет только на перевязку.

Провожая майора, Кострикин его познакомил с Баграмовым. Оказалось, что майор Кумов только недели две назад прибыл в лагерь.

Баграмов условился на следующий вечер встретиться с чернобородым майором. На прощание он тоже поблагодарил его за такой теплый памятью вечер.

– Служим мы с вами советскому народу, товарищ писатель, – проникновенно и мягко ответил Кумов. – В плену я впервые, особенно сегодня, по-настоящему это почувствовал. И советских людей почувствовал крепко, всем сердцем, и то, что служу даже здесь советскому, трудовому народу!..

Распрощавшись с майором, Баграмов пошел пройтись по блоку с Кострикиным. Ему довелось уже узнать от молодых врачей, что старший санитар Иван Андреич Кострикин – политрук Балтийского флота. Емельян собрался уже откровенно поговорить с ним о том, что пора создать общелагерную подпольную организацию. С кем же, как не с политработником, и затеять такое дело! Балтийский моряк, да еще политрук должен быть стойким большевиком.

У Баграмова с юных лет осталась особая романтическая привязанность именно к морякам-балтийцам, их было несколько человек в красногвардейском отряде, где служил Емельян.

После тесно набитого помещения санитарской секции особенно хорошо дышалось свежим, морозным воздухом. Они шли по тропинке, расчищенной в глубоком снегу, наметенном между бараками, как вдруг им навстречу из-за барака выскользнул небольшой паренек в морском бушлате внакидку.

– Извиняюсь, Иван Андреич. Дельце не дозволяет отсрочки! – остановил он Кострикина.

– Юрка! Принес? – тихонько спросил тот.

– Н-ну! Спросите тоже! У такого калымщика уж с крючка не сорвется! – хвастливо сказал паренек – Морская закалочка – палочка-выручалочка! Столько подшиб, что самому не снилось, за ту же цену!.. Забирайте, да только живо, в дележку по докторам, а посуду в уборную, и чтобы черт не нашел.

Он передал что-то тяжелое и большое Кострикину из-под полы под полу, махнул рукой и исчез в сумерках.

– Извиняюсь, товарищ Баграмов, срочное дельце надо обстряпать, – смущенно пробормотал Кострикин. – Вы что-то хотели сказать. В другой раз придется…

– Ничего. Пожалуйста. Как-нибудь после… Ведь я просто так, поболтать хотел, – отозвался Емельян.

Ему стало так тяжело от этого коммерческого жаргона, от этой краткой беседы двух ловкачей… В общем, Баграмов был даже доволен тем, что не состоялся его разговор с Кострикиным… Вот тебе и политрук, вот тебе и Ленинский вечер! И тут же нырнул в темноту, чтобы что-то «обстряпывать» или «обтяпывать»!..

Войдя во врачебную секцию, Баграмов увидел уже собравшихся вместе всех четверых молодых врачей и Самохина. Они, как обычно, пели.

– Павлик, вы знаете, кто это «Юрка»?

– Морячок? – спросил Павлик.

– Да, в морской форме ходит.

– Ломов, аптекарь. Веселый такой паренек.

– Да, мне показалось – веселый, – сказал Емельян, – А как мне с ним познакомиться?

– Чего же проще! Возьмите заявки врачей да отнесите в аптеку заказ. Это всегда я делаю. А завтра, если хотите, – вы, – ответил Самохин.

Баграмов не стал ничего рассказывать про таинственный разговор с Юркой. Ведь именно Павлик Самохин всегда особенно хорошо говорил про Кострикина, и, может быть, Павлик тоже будет участником той «дележки», о которой сказал аптекарь.

И он угадал – в секцию заглянул на мгновение Кострикин, кому-то в дверях кивнул. Поднялся, тотчас же вышел наружу Павлик, через минуту и он появился в дверях и сделал таинственный знак, после которого все молодые врачи вдруг собрались и вышли «гулять»…

«Вот так история! Вот так сюрпризы бывают на свете! Нужно внезапно прийти в аптеку и так поставить вопрос ребром, чтобы этот Юрка не смог отвертеться! – решил возмущенный Баграмов. – Ссылаются на полицию, на поваров. Там подонки советского общества, там немцами собрана самая мразь, а врачи, фельдшера как будто и не причастны. Више-ниным и Гладковым все возмущаются, а у самих тоже рыльце в пуху… И что это за «цена», которую может платить за свои «калымы» аптекарь? Спирт? Морфий? А может быть, тоже – маслице да мясцо!.. Как нужно, однако, быть осторожным в подборе людей!» – думал Баграмов, без сна ворочаясь ночью на койке.

Захватив заявки врачей, Баграмов наутро пошел в аптеку, которая помещалась в другом лагерном блоке. Мысленно он подготовил весь разговор с Юркой.

Оба аптекаря знали в лицо Баграмова, и в знак радушия перед ним раскрылись разом кисет и жестянка с махоркой.

– Закуривайте, садитесь, – предложил аптекарь Гриша Сашенин.

– Все ждем, что зайдете. Вчера я на Ленинском вечере мечтал познакомиться с вами, да дельце одно помешало, – сказал Юрка Ломов.

– Конечно! На что нам Ленинский вечер, когда подвернулся удачный «калымчик»! – со злостью сказал Баграмов. – И ведь, по всей вероятности, комсомолец?!

– Член партии, – растерянно сказал Юрка.

– Да постыдились бы говорить, черт возьми! Калымщик! – выпалил Емельян.

– Гриша, выйди, пожалуйста, на крылечко, взгляни направо-налево, – сдержанно попросил товарища Юрка. Сашенин накинул шинель и послушно вышел.

– Емельян Иваныч, да вы не спросили Кострикина, что ли, какой был «калым»? – огорченно задал вопрос аптекарь.

Но Емельян уже прорвался:

– А мне безразлично, какой! Я в долю не собираюсь! И удивляюсь, что молодой товарищ, который себя не стесняется называть коммунистом…

– Емельян Иваныч, да это же рыбий жир для больных!.. Три литра рыбьего жира для слабых! Емельян Иваныч! – отчаянным шепотом зашипел аптекарь.

Баграмов остолбенел.

– Рыбий жи-ир?! Для больны-ых?! – воскликнул он так же шепетом.

– В этом и весь «калым», – успокаиваясь, пояснил Юрка.

– Ну, простите меня, если так, простите… – сказал Емельян. Он даже смешался. Ему стало просто совестно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю